Книга Сириус. Машина опоздания - читать онлайн бесплатно, автор Алексей Ванюгин. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сириус. Машина опоздания
Сириус. Машина опоздания
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 5

Добавить отзывДобавить цитату

Сириус. Машина опоздания

Мы сидели не шевелясь. Пятнадцать тысяч человек на борту, и каждый из них оставил на Земле кого-то, кто одиннадцать лет назад махал нам вслед с причала.

— «Они вышли из подпространства», — по слогам повторил Асгейрссон. — Господа, вы понимаете, что это значит? За четыре с лишним года до атаки из подпространства в Солнечной системе вышел только один объект. Точнее — вошёл в него, и вошёл с таким импульсом, какого не закладывали. Мы. Наш прыжок был первым макроскопическим возмущением подпространства в этом районе Галактики. Мы словно с размаху ударили в колокол. А потом кто-то пришёл на звук.

— Вы обвиняете нас в... — глухо начал Сингх.

— Я никого не обвиняю, майор. Я констатирую последовательность событий. И делаю вывод: каждый наш следующий прыжок может быть таким же колоколом для тех систем, куда мы прыгнем.

Все посмотрели на меня.

— Решение, — сказал я, поднимаясь. — Идём домой методом Ланге. Короткими шагами, с максимальной паузой между прыжками — пусть звонит наш колокол как можно тише и реже. Курс — Солнечная система. Если Земля погибла, мы обязаны это увидеть своими глазами. Если кто-то выжил — у нас на борту криомодули на полтора миллиона человек, госпитали, заводы и воздух, которого хватит на поколения.

Никто не возразил. Крамер кивнула последней.

— Ланге, готовьте программу прыжков. Сингх — с этой минуты корабль живёт по боевому расписанию. Учения авиакрыла — ежедневно. Асгейрссон, ваша группа изучает всё, что мы знаем о том, как «они» находят цели. Мбеки — полное радиомолчание. Слушать всем, не передавать ничего. Выполнять.

Оставалось последнее. Я отменил собственное разрешение. Мбеки выслушал молча и переспросил один раз — не «почему», а «до какого числа». Я сказал: до особого распоряжения. Он кивнул и пошёл снимать с очереди две тысячи триста одиннадцать заявок. Снимал он их по одной, и каждому объяснял сам — я узнал об этом случайно, через неделю, услышав разговор техников в столовой, и говорили там не обо мне, а о нём.

Крамер дождалась, пока разойдутся, и осталась.

— Одно замечание, капитан. Боевое расписание.

— Слушаю.

— На борту пятнадцать тысяч человек. Кадровых военных — четыреста, включая всё авиакрыло Сингха. Остальные — геологи, биохимики, монтажники, врачи, три с половиной тысячи гражданских техников. Вы объявили боевое расписание кораблю, у которого нет команды, чтобы его нести.

— Через год будет.

— Через год у меня будут пятнадцать тысяч гражданских, умеющих бегать по тревоге. Это не то же самое, что уметь воевать, и разница выясняется один раз и сразу. — Она помолчала, глядя на меня в упор. — Я не прошу отменять. Я прошу помнить, из кого он состоит, когда вы будете решать, куда его послать.

— Запомню, — сказал я.


Глава4. Шаги через бездну

Первый короткий прыжок мы сделали через десять часов, когда остыли генераторы. Три минуты подпространственного времени. Три минуты слепого «молока» за бортом, три минуты, за которые на мостике никто не дышал.

Выход. Встряска — гораздо мягче первой. Звёзды.

— Навигационная?

— Привязка есть... Прошли ноль целых двадцать девять сотых светового года. Отклонение по времени... — Танака подняла голову и первый раз за эти сутки улыбнулась. — Шесть суток, капитан. Мы потеряли шесть суток. Не лет — суток.

По мостику прокатился общий выдох. Ланге на своём посту молча сжал кулак.

Так началась наша дорога домой. Прыжок — пауза — привязка к звёздам — перерасчёт — снова прыжок. Мы шли, как идёт человек по льду весенней реки: короткими шагами, замирая и слушая, не трещит ли бездна под ногами. Каждый шаг съедал от четверти до половины светового года и стоил нам от четырёх до девяти суток обычного времени. После каждого выхода Ланге со своей группой на несколько часов зарывался в журналы двигателя и уточнял модель; к шестому прыжку она стала давать надёжный прогноз. Черновики Петра он держал на отдельном экране, как икону.

Корабль тем временем становился другим. Боевое расписание, введённое после совета, из формальности превратилось в быт. Сингх гонял свои экипажи по двенадцать часов в сутки; пять истребителей и десять разведчиков стали двадцатью — лаборатория-мастерская, задуманная под исследовательские зонды, круглосуточно печатала и собирала корпуса по чертежам, которые Сингх с Крамер перекраивали под единственную задачу: воевать с тем, чего никто из нас не видел.

Асгейрссон со своей группой раз за разом прогонял запись последних часов Земли, выжимая из обрывков всё, что можно: «они бьют по всему, что излучает...» — значит, наводятся на электромагнитный след; вышли у Юпитера — значит, умеют прыгать в гравитационный колодец звезды куда точнее нас; уничтожили орбитальный флот за шесть часов — значит, о прямом бое лучше не думать вовсе.

Менялись и люди. В первые недели после совета стало тихо так, как бывает у постели тяжелобольного. Инженеры-исследователи, набранные изучать чужие миры, вдруг оказались командой ковчега, идущего к пепелищу.

Кто-то ломался. На третьей неделе ко мне привели биолога — тихого человека по фамилии Верма, — который заперся в оранжерее и отказывался выходить, повторяя, что не желает участвовать в «похоронной процессии длиной в полгода». Я не стал давить, просто спросил его, кто, если не он, вырастит зелень для полутора миллионов человек, которых мы, быть может, поднимем с Земли. Он посмотрел на меня так, будто я ударил его, — и вернулся к своим лоткам. С того дня оранжерея Вермы стала расти вдвое быстрее плана.

По вечерам — мы держали условные «вечера» по корабельным часам, чтобы не потерять счёт человеческому времени в этой безвременной дороге — Крамер завела странный обычай. Она собирала в кают-компании всех свободных от вахты и заставляла рассказывать про дом. Не про то, что мы потеряли, — про то, что было хорошего. Кто-то вспоминал запах моря под куполом Одессы, кто-то — как учил дочь кататься на велосипеде по единственной незадымлённой аллее Аделаиды. Поначалу это казалось мне сентиментальной глупостью, почти жестокостью — бередить рану. Потом я понял, что делает Ева.

Я просидел на этих вечерах с десяток раз и запомнил несколько.

Мбеки вырос без купола — в горах, где куполов не ставили, потому что незачем: воздух там был плох только четыре месяца в году, и на эти месяцы выдавали фильтры на семью. Рассказывал он не про горы. Он рассказывал про дождь: как за час до дождя от нагретого камня начинает идти запах, не похожий ни на что, и как все выходят из домов и просто стоят. И ещё про приёмник — у матери был старый, и по ночам она ловила чужие станции, которых не понимала ни на одном языке, и слушала просто голоса. «Я потому и связист, капитан».

Верма рассказывал про отцовский балкон под куполом Мумбаи, где на трёх квадратных метрах, под лампой, упрямо росли четыре куста помидоров. Отец раздавал урожай соседям поштучно и вёл тетрадь, кому в каком году сколько досталось. Верма говорил, что тетрадь была толще урожая и что в этом всё и дело.

Ланге пришёл один раз. Просидел вечер у стены, не сказал ни слова, ушёл первым и больше не приходил; Крамер перестала его звать и никогда его этим не попрекнула. У неё был на него свой счёт, и она его берегла.

А третье я запомнил не как рассказ, а как отсутствие. Правило у Крамер было такое: только хорошее и без имён живых, — про живых нельзя, потому что тогда получается не воспоминание, а список ожидания. Строже всех правило соблюдала она сама: не рассказала ни разу. Однажды я спросил её об этом наедине.

— Расскажу, когда вернёмся, — сказала она.

— А если не вернёмся, Ева?

— Тогда тем более незачем.

Я не рассказал тоже — ни разу за всю дорогу. У меня было то окно на третьем ярусе, старик, который не ловил, а сидел, и женщина, сказавшая «значит, до сентября». По правилам Крамер про это нельзя: только хорошее тут не выходит.

Ещё об одном я тогда не говорил вслух, но ходил туда почти каждую неделю.

Криогенных модулей на «Сириусе» пять. В каждом по триста тысяч камер: восемь ярусов, коридоры по семьсот метров, ячейки уходят вверх и вниз так, что если встать посередине и посмотреть вдоль ряда, перспектива сойдётся раньше, чем ряд кончится. Строили это под тот день, когда «Сириус» уйдёт к своей звезде насовсем и повезёт город. В пробный поход мы вышли с пустыми модулями: пятнадцать тысяч человек живут на жилых ярусах, им хватает двух.

Полтора миллиона пустых ячеек — это тишина особого сорта. Свет там дежурный, синий, потому что белый незачем; воздух сухой; на каждой крышке номер и пустая рамка под карточку жильца. Обходчик проходит модуль раз в двое суток и расписывается на терминале, и вся его работа — удостоверить, что ничего не изменилось в помещении, где нечему меняться.

До совета я заходил туда, как заходят в цех: посмотреть, всё ли исправно. После совета стал заходить иначе. Я стоял в синем свете и считал. Полтора миллиона мест. Одиннадцать миллиардов внизу. Если хоть кто-нибудь из этих одиннадцати миллиардов ещё дышит и ждёт, то у нас есть место ровно для одного из семи тысяч трёхсот. Цифру я проверил дважды, потому что с первого раза не поверил.

Об этом я не сказал никому, включая Еву, — и напрасно. Но именно там, в синем свете, у меня появилась мысль, которая потом стоила мне дороже всего: что самое трудное решение похода будет не о том, куда идти и как драться, а о том, кого класть в эти ячейки.

Между седьмым и восьмым прыжком я попробовал сократить дорогу.

Арифметику я проделал ночью, один, на полях вахтенного журнала. Шаг в четверть светового года стоил нам шести суток безвременья и ещё почти суток на охлаждение генераторов, привязку к звёздам и перерасчёт. До Солнца оставалось около двух с половиной световых лет — восемь таких шагов, девять. Если удвоить длину шага, шагов станет вдвое меньше, а вместе с ними уйдут и все промежуточные стоянки. Сколько я ни пересчитывал, выходило одно и то же: недели три.

Три недели — ничто на карте и очень много там, где кто-то ждёт. Я тогда ещё не знал, что кто-то действительно ждёт и что это место называется «Бункер-семь»; я знал только, что мы идём к пепелищу, а на пепелище иногда ещё греются руки. Утром я вызвал Ланге и положил перед ним свои поля.

Он читал долго — дольше, чем нужно, чтобы прочесть двадцать строк. Потом выпрямился и сказал:

— Нет, капитан.

Я не сразу понял, что услышал. За всю дорогу Отто Ланге не сказал мне «нет» ни разу. Он говорил «есть», «принято», «докладываю».

— Объясните.

— Модель предсказывает временну́ю ошибку с точностью до суток на переходах от двух десятых до пяти десятых светового года. Это вся область, где у меня есть данные. Шесть десятых лежит за её краем. — Он говорил, как читают инструкцию. — За краем у меня нет модели. У меня есть карандашная линия, продолженная за обрез листа.

— У нас семь точек, Отто. Кривая гладкая.

— Кривая гладкая, потому что мы ходили только там, где она гладкая, — сказал он. — Это свойство не кривой, капитан. Это свойство наших ног.

Я сказал, что мне не нужна гарантия, мне нужна оценка. Хоть какая. Пусть с погрешностью в двое суток, в четверо, в неделю.

— Оценку я вам дать не могу. Число могу. — Он чуть повернул голову. — Числа у меня красивые, они получаются из формулы, я напишу их вам через час, и в журнале они будут выглядеть точно так же, как настоящие. Разница одна: за настоящие я отвечаю, а за эти — нет.

Я разозлился. Помню и сейчас, спустя годы, как именно разозлился: не на него — на то, что человек, у которого нет ответа, стоит и держит дверь.

— Рассчитайте переход в шесть десятых, — сказал я. — Это приказ.

— Прошу письменно.

— Что?

— Письменно, — повторил он. — С формулировкой: «рассчитать переход длиной шесть десятых светового года по модели вне области её применимости». Исполню в течение суток.

— Вы понимаете, как это выглядит?

— Понимаю. Выглядит как страховка труса. — Голоса он так и не повысил. — Это не страховка, капитан. Это чтобы тот, кто через сто лет откроет журнал, прочёл, чем именно мы рискнули и кто именно на это пошёл. Чертёж — документ. Приказ — тоже документ.

Я сказал, что подпишу.

И тогда он сделал единственное за весь тот разговор, чего я не ожидал: сел. Ланге не садился у меня в каюте никогда — стоял у притолоки, ровный, как швартовная тумба. Он сел, положил тяжёлые руки на колени и заговорил:

— Подпишете. А я вам расскажу, откуда знаю, чем это кончается. Изделие «ГД-02». Одиннадцать пусков. Масса — килограммы, ход — часы, и все одиннадцать раз всё сошлось, точка в точку. А на двенадцатый мы взяли ту же кривую, продлили её на тридцать миллионов тонн и назвали продолжение расчётом. Я его не считал, капитан. Я его подписал. Моя фамилия в акте третья снизу.

Он посмотрел на свои ладони.

— Одиннадцать лет. Может быть, Земля. Я не знаю, что было бы, приди мы вовремя, и никогда не узна́ю, и это моё, я с этим живу. Но расчёт вне области применимости я второй раз не подпишу. Ни по приказу, ни без.

Я молчал долго. Мне очень хотелось сказать, что он передёргивает: что между продлением кривой в двадцать миллионов раз и продлением её на одну пятую лежит расстояние, которого нельзя не видеть. Это было правдой. И это ничего не меняло — потому что граница у знания одна, и она либо есть, либо её нет, и тот, кто однажды перешагнул её на двадцать миллионов, теряет право объяснять, что теперь-то он перешагивает всего на одну пятую.

— Ходим по четверти, — сказал я.

Он встал.

— Разрешите идти.

— Идите, Отто.

Он ушёл к своим журналам и забыл об этом разговоре к вечеру. Я не забыл. В тот же день я вписал в вахтенный журнал — своей рукой, не рукой вахтенного офицера, — что главный инженер отказался исполнить устный приказ капитана и что приказ отменён. Формулировку я выбирал полчаса и остановился на самой короткой: «Отказ обоснован». Мне казалось важным, чтобы это осталось. Тогда я думал — важным для Ланге.

На девятом прыжке мы впервые увидели след.

— Капитан, аномалия, — доложил Асгейрссон, когда мы висели в пустоте в полутора световых годах от Солнца, ожидая охлаждения генераторов. — Датчики подпространственного фона фиксируют остаточную структуру. Это кильватерный след, как у нас после прыжка, только... шире. Старше. И он не один.

На экране, в условных цветах, пустота вокруг нас была не пустотой. Сквозь неё, как шрамы, тянулись длинные затухающие полосы — три, четыре... семь. Все семь сходились пучком в одну сторону.

К Солнцу.

— Возраст следов?

— От четырёх до семи лет. Они ходили туда не один раз, капитан. Они ходили туда годами.

— А обратные следы?

Асгейрссон помолчал.

— Обратных следов четыре. Три следа ведут только туда.

Крамер спросила то, о чём молчали все:

— Профессор. Если каждый прыжок — разрыв, как писал ваш Волков, то мы за эту дорогу нарвали девять дыр. Прямо у них под носом. Почему они не пришли ни разу?

Асгейрссон долго смотрел на семь старых шрамов, потом заговорил медленно, будто складывал доказательство вслух:

— Потому что «разрыв» — слово для одного прыжка. Мы со страху приложили его ко всем девяти. Смотрите. Первый прыжок, от Марса, был чем? Слепой удар всей массой корабля — тридцать миллионов тонн, вбитых в сеть одним махом, на всю длину перехода. А эти девять — короткие шаги Ланге, по три-четыре минуты, вдоль редких нитей здесь, в межзвёздной глуши, где сеть натянута реже всего. Игла протыкает ткань, и ткань смыкается за ней. Топор рвёт нить.

Он набросал на экране грубую схему — на пальцах.

— У повреждения сети три множителя. Первый — масса: амплитуда возмущения растёт с ней круче, чем сама масса, так что ковчег бьёт в миллионы раз сильнее прототипа. Второй — резкость: один долгий прыжок сотрясает нить по всей длине, а короткий шаг едва её качнёт и даёт улечься, прежде чем качнуть снова. Третий — состояние самой нити: здоровая нить, как добрая рессора, разбирает толчок по всей паутине, растаскивает его в мелкую дрожь, — и только уже надорванная рвётся вся, разом. Перемножьте все три. Короткий шаг малой резкости по здоровой нити в пустом секторе — это дрожь, рябь, которая гаснет через пару световых лет и никого не будит. А наш первый прыжок был долгим ударом всей массы — и, я почти уверен, по нити, которая возле Солнца была уже чем-то надорвана. Оттого он и прозвучал колоколом на весь сектор, а эти девять — комариным писком.

— И у «стражи» есть порог, — тихо добавил Ланге. — Она слышит не всякую дрожь, а ту, что выше порога и ближе некоторой дальности; дальнее и слабое до неё доходит рябью, ниже тревоги. Мы всю дорогу шли короткими шагами не только чтобы не терять годы — чтобы держаться под этим порогом.

Он сказал это, глядя в схему, и на меня не посмотрел ни разу. Я на него посмотрел. Между четвертью светового года и шестью десятыми, если верить схеме Асгейрссона, лежала не разница в удобстве — там лежал порог, за которым рябь становится колоколом. Перед восьмым прыжком я приказывал этот порог перешагнуть. Я торопился к живым. Ланге тогда не знал ни про стражу, ни про порог. Он знал только, что у него кончились цифры, и упёрся в это, как упираются в стену. «Отказ обоснован» я записал, думая, что делаю это для него. На самом деле — для себя. За всю оставшуюся дорогу я не отдал ни одного приказа в его области, не спросив сперва, где кончаются его цифры.

— Значит, у Солнца нас услышат. Там нить надорвана, там висит сторожевой механизм, и там любой наш прыжок будет не писком, а ударом в колокол прямо у него над ухом.

— Именно поэтому, — кивнул Асгейрссон, — последний шаг к дому надо пройти вообще без прыжка.

— Ланге, сколько шагов осталось?

— Три, капитан.

— Делаем два. Последний шаг пройдём на атомных, сколько бы это ни заняло. К Солнцу мы подойдём тихо.

— Тогда рассчитываю оба так, чтобы второй вынес нас к самой кромке гелиосферы, — сказал Ланге. — Оттуда до Солнца полторы сотни астрономических единиц. Месяцы на атомных, капитан. Не годы.


ЛинияЗемли. Документ 2

Из личного дневника главного конструктора проекта «Галактика» Генриха Кёнига. Файл восстановлен из архива одного из уцелевших наземных узлов.

14 марта 2112 года. Они стартовали. Вся Земля ликует, а я сижу над кривой Волкова и пью — второй вечер подряд, чего не позволял себе двадцать лет. Считаю. Если «Сириус» ушёл в прыжок с массой в тридцать миллионов тонн, то по степенно́й зависимости эхо вернётся в стартовую область через тысячу шестьсот суток. Тысяча семьсот пятьдесят. У беспилотника было сорок. То есть между июлем и декабрём шестнадцатого года. И это будут не наводки в сетях. Я тридцать лет строил корабли, чтобы спасать людей. Кажется, я построил колокол — и человечество только что ударило в него со всей силы. Господи, пусть я ошибся в расчётах. Как я хочу ошибиться в расчётах.

2 июня 2113 года. «Сириус» не вернулся в срок. Объявлен пропавшим. В залах выключили музыку. Служат панихиды по экипажу. А я один знаю, что молиться надо не за упокой: компьютер не справился с расчётом, их снесло по времени, и если Волков прав в остальном — они живы, просто вернутся позже, чем кто-либо ждёт. Я сказал это на комиссии. Мне выразили сочувствие в связи с переутомлением и предложили отпуск. Отпуск.

29 января 2115 года. Добился приёма у Нокса — того самого директора Службы, что шесть лет назад выгнал Волкова с формулировкой о неполном служебном соответствии. Показал полную выкладку: эхо макропрыжка, оценку энергии, окно прихода. Просил немногого: к лету шестнадцатого свернуть орбитальную инфраструктуру и обесточить крупные сети и передатчики — по моей модели волна разряжается через всё, что проводит и держит заряд, как молния через громоотводы. Погаси громоотводы — и, может, обойдётся царапиной. Мне было сказано, что паника вокруг «Галактики» повредит второй очереди проекта, а моя модель «неотличима от нервного срыва на почве чувства вины». Чувство вины. Он произнёс это так, будто в чём-то меня уличил. А ведь он прав: вина есть. Я подписал старт.

Дата смазана, зима 2116-го. Не сплю. Пересчитываю кривую в сотый раз, ищу ошибку в свою пользу — и не нахожу. Иногда мне снится Волков — не тот, гонимый, которого я не защитил, а прежний, из первых лет проекта, когда мы ещё смеялись у одной доски. Во сне он ничего не говорит. Просто смотрит и качает головой. Я просыпаюсь и иду проверять сводки сейсмики. Пусто. Ещё не время.

8 августа 2116 года. Окно открыто уже месяц. Ничего. Каждое утро проверяю сейсмику и энергосети — ничего. Может быть, я ошибся в показателе степени, и эхо придёт лишь в восемнадцатом — придёт рябью, ниже всякого порога. Может быть, мы с Волковым — просто два перепуганных математика, и вся кривая — артефакт выборки из одиннадцати точек. Господи, пусть мы будем двумя дураками. Я готов до конца жизни ходить в дураках, чтобы люди тыкали пальцем, — только пусть окно закроется пустым.

11 августа 2116 года. Завтра лечу в Женеву, на юбилей проекта. Не хотел, но откажешься — снова разговоры о переутомлении. Речь писать не стану: скажу как есть — что горжусь кораблём и жду его назад. Это чистая правда: я жду «Сириус» назад больше всех на этой планете. Больше матерей, чьи сыновья на борту. Потому что если он вернётся — значит, я ошибся в расчётах, и всё это было бредом усталого старика. Как я хочу оказаться усталым стариком. Молюсь, чтобы старик ошибался. — Г. К.

Запись от 12 августа 2116 года в файле отсутствует.


ЧАСТЬII. ДОМ Глава5. Мёртвый причал

Последние два месяца пути «Сириус» шёл, выключив всё, чем можно было пожертвовать. Активные радары молчали — мы слушали пространство пассивными датчиками, как слепой слушает шаги. Связь внутри эскадры — только по кабелю или узким лазерным лучом от корпуса к корпусу. Даже навигационные огни, положенные по регламенту, который писали люди, семь лет как переставшие что-либо писать, — даже их мы погасили.

Километровая гора металла, город на пятнадцать тысяч душ, кралась через собственную Солнечную систему на цыпочках, боясь скрипнуть.

За эти два месяца корабль изменился, и я не сразу понял, в чём. Потом понял: он замолчал не только в эфире. Смех в кают-компаниях стал тише, шаги — короче, приказы отдавали вполголоса, будто громкий звук мог долететь до Земли раньше нас и разбудить то, что там спало. Мы ещё ничего не видели, а уже вели себя как на похоронах. Тело было впереди, за орбитой Марса, и весь экипаж это чувствовал кожей.

Тишину на корабле пришлось вводить приказом, и приказ этот оказался самым странным из всех, что я подписывал. Отменить громкую связь. Отменить сирены — вместо них световые табло и посыльные. Перевести все внутренние оповещения на кабель и на бумагу. Разведчикам — не вылетать. Радистам — сидеть на приёме и не касаться ключа даже на тренировке, потому что рука помнит.

Физического смысла в половине этого не было никакого. Звук не выходит из корпуса в вакуум; кричи в кают-компании хоть сутки — снаружи не услышит никто и никогда. Я знал это, Асгейрссон знал это, знал любой второкурсник. И тем не менее через неделю после приказа я обнаружил, что в мастерских Крамер ручки ключей обмотаны войлоком, что тележки катят на самодельных резиновых бандажах, а в третьем машинном повесили табличку от руки: «Не ронять».

Я спросил Еву, зачем это. Она пожала плечами:

— Люди просят, капитан.

— Это суеверие, — сказал Асгейрссон на очередном рапорте. — Мы прячемся от того, что нас не слышит, способом, который не работает. Прошу зафиксировать.

— Фиксируйте, — сказал я. — Войлок оставить.

Я оставил его сознательно. Пятнадцать тысяч человек шли два месяца к тому, чего никто из них не хотел увидеть, и им нужно было каждый день делать против этого хоть что-нибудь своими руками.

Ланге пришёл ко мне на пятой неделе с папкой.

Он не спорил. Он никогда не спорил о решениях — он спорил только о том, где кончаются цифры, и приносил их так, как приносят счёт.

— Я не прошу отменять режим, — сказал он с порога. — Я прошу назвать его цену вслух и записать. Вот наряды за четыре недели до приказа и за четыре недели после. Ошибок при переключениях — рост в два и три десятых раза. Пропущенных квитанций — в четыре. Средний сон вахты упал на сорок минут; это не оттого, что тихо, а оттого, что человек, которому запрещено окликнуть, всё время слушает сам. Я не говорю, что режим неверен, капитан. Я говорю, что он стоит денег, и деньги мы уже платим, просто пока не в тех единицах, которые видно.

— Ваше предложение?

— У меня нет предложения. У меня есть число. Предложение — ваша работа. — Он положил папку на стол и не сел. — Одно замечание сверх бумаг: молчание не бесплатно ни для одного живого существа, и особенно для тех, кто молчит по приказу. Через два месяца люди перестанут думать вслух. Ещё через два — перестанут думать при других. Дальше я не считал.