
К воротам мы приходим на пятый день, к сумеркам, с полным заказом — и с довеском.
— Пятеро ушло, — считает писарь, не поднимая глаз. — Пятеро пришли. Груз — три бурдюка чёрной, пломбы целы. — Палец замирает. — Наёмная. Ранена?
— Работала, — говорю я.
— Пишу: работала. — Перо скрипит, и мне в этом скрипе слышится что-то почти одобрительное. Почти.
Скупщик за чёрную зимнюю даёт, как обещано, с наценкой; довесок — когти, клыки, хребтовая, костяное — уходит следом, серебром и медью россыпью, — и, отсчитывая, косится на мой ворот, где повязка, и на правую руку, которая уже слушается, но пока по-стариковски.
Весь двор косится. Свежая рана на виду — тут это читают, как я читаю след: где взяла, чем взяла, почём. И никто — ни один — не спрашивает. Спросить о ране словами — всё равно что залезть в чужой кошель: рана — моя, и цена её — моя.
Это и есть, я начинаю понимать, здешнее «своя». Не когда тебя жалеют. Когда тебе не мешают платить своё.
✦ ✦ ✦Сага в вечер возврата, по своему обыкновению, уходит в кабак — одна. Так у неё после всякой ходки: час в самом людском гуле, у стены, кружка одна на весь вечер, слушает много, говорит ничего. Возвращается разглаженная, как выстиранное. Никто не спрашивает, зачем ей это; я, кажется, понимаю: после Тиши надо отмокнуть в живом шуме, а то тишина въестся.
Грузчик подходит ко мне на третий вечер после возврата, у весовой, когда рядом никого.
Я его знаю в лицо: широкий, рыхлый, из тех, что таскают с телег на весы и обратно. Зовут Пудом. Смотрит он сегодня не как грузчик — как скупщик: с прикидкой.
— Разговор есть, — говорит он, понизив голос. — Про то, как ты позавчера ночью кадку с солониной с телеги сымала. Одной рукой. Левой. Кадку, какую мы с Косым вдвоём на горбу носим.
Внутри у меня делается ровно и холодно — как перед броском.
Сняла. Было. Ночь, двор пустой, рука правая не годна, а кадку с телеги надо, — я и взяла левой, как беру всё, когда никто не видит. Выходит, видел.
— Сильная ты больно для хромой, — тянет Пуд, и глазки у него делаются масляные. — И голосок у тебя ночью был… не бабий. Я вот думаю: а не сходить ли мне к писарю? Он несходящееся страсть как любит. А могу и не ходить. Могу забыть. Забывчивость моя стоит недорого: серебряк в седмицу. По-божески.
Я смотрю на него один вздох. Второй.
Считаю я быстро, это все знают, кто меня знает. Убить — нельзя: двор, люди, Считалочка. Платить — нельзя: заплатившая раз платит всегда, это я знаю из той жизни, где платили за меня. Напугать — можно, но пуганый побежит к писарю вдвое быстрее…
— Подумаю, — говорю я и ухожу.
А вечером делаю то, чему меня научила лощина, чужой мёртвый молодой и уговор над огнём: говорю всё, что касается дела.
Оску.
Он выслушивает — про кадку, про «голосок не бабий», про серебряк в седмицу, — не меняясь в лице, только грифель в пальцах ходит из стороны в сторону, как хвост у кота.
— Пуд, — говорит он наконец. — Так. Ничего не делай. Ни платить, ни пугать. Дай мне два дня.
— Что ты…
— Считать, — говорит Оск. — Он начал разговор про деньги. Закончим тоже про деньги. Деньги — это моё поле, и на моём поле, — он поднимает на меня глаза, и в них что-то сухо блестит, — не выживает никто.
✦ ✦ ✦Через два дня я вижу развязку — с крыльца весовой, издали, как я теперь смотрю всё, что важно.
Оск подходит к Пуду у телег — открыто, при людях, буднично — и кладёт перед ним на доски три бумаги. Я слышу не всё. Но главное слышу.
— Твой долг Жиле — четыре серебряка, старый, с прошлой зимы. Твой долг скупщику — два с половиной, за сапоги. Твой долг котловой — семь медяков, ты его считаешь забытым, она — нет. — Оск ровняет бумаги, как ровняют строй. — Я всё это выкупил. Вчера. Дёшево: долги болтунов идут со скидкой, поверь, я торговался.
Пуд смотрит на бумаги, как смотрят на капкан.
— Теперь ты должен не троим, а одному. Мне. — Оск говорит тихо, скучно, как диктует опись. — И у меня к тебе одно условие, простое. Мне не нужны твои деньги. Мне нужна твоя память. Пока она у тебя короткая — про ночи и про голоса, — долг лежит и не растёт. Станет длинная… — Он пожимает плечами. — Пойдём к писарю. Вместе. Я — с бумагами, ты — с памятью. Посмотрим, чьё несходящееся ему понравится больше. У писаря, к слову, на тебя уже лежит: пять пудов солонины, ушедшие с весовой мимо книги, о прошлом годе. Думал, не сходится у одного тебя?
Тишина. Потом Пуд говорит что-то — коротко, сипло — и Оск кивает, и убирает бумаги за пазуху, и уходит, не оглядываясь, вразвалку, сутулый, как всегда.
Страх умнее ножа. Нож пугает, пока блестит; долг лежит за пазухой у другого — и блестит оттуда всегда.
Вечером я говорю ему:
— Сколько ты отдал за его долги?
— Шесть серебряков с четвертью.
Я выкладываю на стол половину. Он смотрит на монеты, потом на меня — и двигает их обратно.
— Это не твой расход. Это вклад. — И, поймав мой взгляд, поясняет, скучно, по-своему: — Ты читаешь край. Я читаю двор. Пополам не делится то, что и так общее.
Я забираю монеты. В горле у меня стоит что-то, чему я не даю имени, потому что имя ему дашь — оно и прорастёт.
✦ ✦ ✦Жила выбирает сход.
Седмичный сход у весовой — это когда старшина при всех нарезает очереди, а двор стоит и слушает. Людно. Ему того и надо.
— А вот скажите мне, люди, — говорит Жила ласково, в пространство, когда с очередями покончено. — Кто-нибудь считал, как это у нас новенькая ходит? Другие за чёрной по седмице ходят, с потерями. Эта — за пять дней, и все целы, и бурдюки полны. Прямо не рука, а благодать. — Он улыбается шире. — Или не благодать, а?.. Может, спросим, кто ей дорожку торит?
Двор поворачивается ко мне. Не злобно ещё — любопытно. Любопытство — хворост: чем сейчас отвечу, тем и займётся.
Когтями нельзя. Молчать нельзя — молчание он доскажет за меня. Остаётся то, чем бьёт он сам, только наоборот: он торгует недосказанным — я заплачу пересказанным. Скукой. Всей, какая есть.
— Считал, — говорю я. Громко, ровно, в пространство, как он. — Я считала. Вышли до света, шли руслом Сухого лога — по камню пятна реже, это всякий знает. Первую днёвку стояли у Расколотого валуна, вода — из наледи. Гнездовье взяли к исходу второго дня, по вони: чёрная пахнет за версту, нюхайте на ветер, кто не верит. Тварей было две. Первую сняла Сага, сорок шагов, два болта: ухо и под ухо. Вторая взяла меня, — я оттягиваю ворот и показываю повязку, двору, не ему, — вот сюда. Плата уплачена, кровь взята тёплой, три бурдюка, пломбы писарь считал. Дорога назад — тем же логом, ночёвки две. Всё. — Я выдерживаю вздох. — Список стоянок могу отдать старшине: пусть повторит любой, кому благодать нужна. Тропа не на замок заперта.
Тишина. Потом кто-то из старых промысловиков зевает — вслух, с хрустом, — и говорит:
— Ну, всё как у людей. Пошли, мужики, а то котёл простынет.
И двор течёт к котлу, и любопытство гаснет, не занявшись: скука — она как снег на хворост.
Жила остаётся стоять с улыбкой, которой уже нечего держать. Я прохожу мимо — близко, как проходят мимо пустого места, — и роняю тихо, ему одному, вполголоса:
— За чёрной, говоришь, по седмице ходят? Сходи. Я тебе даже колено твоё посчитаю — по-соседски.
Одна колкость. При своих. По чину.
✦ ✦ ✦Именины Щеглу назначает Сага — и она же объясняет, почему.
— Родился он неизвестно когда, — говорит она, штопая. — Зато известно, когда записан: старшина внёс половинку в книгу о прошлой седмице. День записи — его день и есть. У кого нет своего дня — тому день делают.
Сказано — сделано; у этих людей между «сказано» и «сделано» не живёт даже ветер.
Вечером у нашего костра, за весовой, собирается вся пятёрка, и Щегол сидит в середине, красный от важности, как снегирь, и не знает, куда девать руки.
Сапоги ему вручает Брен — с речью, конечно.
— Меряла Сага, — гудит он, — пока ты дрых, ножищу твою черкала угольком, ты ещё лягался. Торговался я: скупщик плакал, медведем клянусь. Считал Оск, куда без него. Ну а выторговала… — он косится на меня и ухмыляется в бороду, — сам догадаешься, кто. Скупщик теперь при виде её землю трогает — от греха.
Сапоги — по ноге. Первый раз в жизни — по ноге: это видно по тому, как Щегол в них встаёт и замирает, прислушиваясь к ногам, будто ему выдали новые.
— Доля — есть, — считает он шёпотом, загибая пальцы. — Сапоги — есть…
И замолкает, потому что список его мечтаний кончился весь, а жизнь — нет, и с этим надо теперь что-то делать.
Я вручаю свой подарок без речи: ножны. Простые, кожаные, чиненные моей рукой, и на них — одна зарубка, первая, свежая.
— Это чего? — не понимает Щегол.
— Книга, — говорю я. — Пустая. Первую зарубку я тебе подарила — за сегодня. Дальше режь сам: по дню за день, кривые тоже считаются. Будешь знать, сколько прожил. Свой счёт — это своё. Отнять нельзя.
Щегол смотрит на ножны. Потом на меня. Потом сглатывает и молчит — четыре вздоха, пять. Новый рекорд; боюсь, теперь надолго.
✦ ✦ ✦А потом Брен рассказывает байку, потому что какие же именины без байки.
— Был, стало быть, лорд, — начинает он, устроив кружку на колене. — Дитрим звали. Весь в бархате, нос задран так, что дождь в ноздри заливался. Всё есть, всё пресно. Поеду, говорит, в вашу Тишь. Раз-ве-юсь.
— И чего? — Щегол уже весь подался вперёд.
— И поехал. С обозом: перина, повар и — главное — горшок ночной, серебряный, с гербом. Лорд ведь и до ветру лорд. — Брен держит паузу, как держат тяжесть. — А Тишь, брат, всё слышит и всё понимает. Одна беда: иногда буквально. Он ей поутру, с горшка, по-лордски, в сердцах, на всю кромку: да когда же я тут наконец раз-ве-е-юсь!..
— И?..
— И развеяла. Прямо там, прямо так. Пеплом по ветру, начисто. Одни штаны на земле остались — потому как были в тот момент не на нём. Говорят, у кромки там до сих пор чихается бархатом с его кафтана.
Щегол лежит и сучит новыми сапогами.
— А горшок? — стонет он.
— А горшок цел. Он в мороке своим именем звался и по назначению служил — оттого и выстоял.
Сага, не поднимая глаз от точила:
— Отмыли хоть?
— История умалчивает. — Брен допивает. — Мужик его наёмный прах домой свёз — в чём было, в том и повёз: в горшке. И стоит теперь лорд Дитрим в фамильном склепе в собственном ночном горшке, и герб на нём протирают. А мужика с тех пор кличут Неразвитый: все развеялись — а он нет.
— Врёшь!
— Долей клянусь, — и все ржут: у Щегла теперь есть доля, и клятва наконец чего-то стоит. — К чему я? В Тишь не ездят развеиваться — в Тишь ходят работать. И вещи зови своими именами, воробей: целее будешь.
Мораль, как всегда у него, приходит с опозданием на шаг — но приходит, садится у огня и греется со всеми.
А следом, между делом, Оск роняет новость, которую я откладываю в узелок:
— Скупщик, к слову, жаловался. На Прудах объявился покупатель — настоящий богач, представьте. Платит за какую-то траву с той стороны больше, чем за клыки. Трава дороже клыков. — Оск качает головой. — Или дурак, или считает то, чего мы не считаем.
— И второе, раз пошло. — Оск перелистывает книжицу, не глядя на нас. — На весовой третьего дня спрашивали ходоков к Стыни. Приказчик спрашивал, чужой; хозяина не назвал. Платят, говорит, вперёд и щедро.
— К Стыни, — повторяет Сага. Точило в её руке останавливается. — Зимой. Вперёд и щедро.
— Вот и я о том, — говорит Оск.
Больше об этом в тот вечер не говорят: именины. Но слово падает в круг, как камешек в кружку, — и я слышу, как оно лежит там до конца вечера, звякая о края.
Богач, который считает иначе. Хозяин без имени, которому нужна Стынь. Запомним обоих.
✦ ✦ ✦Последний подарок в этот вечер достаётся не Щеглу.
Брен вдруг лезет за пазуху, сопя, и достаёт шнурок. На шнурке — серебряк. Обычный, только посерёдке — дырка, пробитая гвоздём, аккуратно, с любовью даже.
— У нас на севере так, — говорит он, и голос у него против обыкновения тихий. — Своим серебро дырявят. Дырявый серебряк не потратишь — его только носить. Значит, и того, кто носит, не разменяешь: не продаст, не уйдёт, не соврёт своим. — Он протягивает шнурок мне на раскрытой ладони, как дают хлеб пугливой лошади. — Мы тут посчитали… ну, все впятером. Сходится.
Тихо. Костёр трещит. Сага смотрит в огонь, но подвинулась так, что плечо её касается моего. Оск смотрит в книжицу, но книжица перевёрнута. Щегол смотрит на меня во все глаза и впервые в жизни молчит без рекорда, просто молчит.
Я беру шнурок. Серебряк ложится в ладонь тёплым — его грели за пазухой.
Ладонь помнит: так уже было. Первая монета, первое «своё». Только ту я заработала, а эту — заработать нельзя. Эту дают.
Надеваю. Серебряк ложится под ворот, рядом с повязкой, между раной и сердцем — место, выходит, там как раз для него.
— Ну вот, — довольно гудит Брен. — Теперь будешь как бы наша.
Я беру «как бы» и не торгуюсь. А серебряк с дыркой висит, где повешен: между раной и сердцем. Такое носят под воротом.
✦ ✦ ✦Ночью я сижу во дворе, на рогоже, спиной к тёплым брёвнам весовой.
Плечо ноет — за гордыню зимнего чутья, честная цена. Шесть серебряков остались при мне: их не взяли, и это тоже цена, только я пока не знаю чья. А на дне узелка лежит и ждёт «голосок не бабий», сказанный Пудом.
Писарь пишет. Пуд помнит. Жила остыл, но зола — она тлеет.
И поверх всего этого — слово «своя», сказанное не мной.
За частоколом кричит ночная тварь — тонко, зло, по-морочьи. Я слушаю её из тепла, из круга, изнутри, с серебром на шнурке, — и крик этот не по мою душу. Про тех, кто снаружи.
— Айра, — говорю я себе тихо, по заведённому. — Тут.
А шаг нынче простой: спать. Завтра ходка, послезавтра замеры, у Щегла зарубки, у Оска столбцы, у меня — своя доля во всём этом, записанная не в книге, а глубже.
Своя.
Слово ложится под язык, как монета за щёку, — на чёрный день.
Чёрные дни у меня впереди есть, я это знаю всей шкурой.
Но сегодня — не он.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов