Книга Пепельный берег. Не то, чем кажется - читать онлайн бесплатно, автор Марк Торрес. Cтраница 21
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Пепельный берег. Не то, чем кажется

Оставалась шахта. И вот тут капитан Данце произнёс речь, ради которой рассказчик, признаться, и вёл всю эту главу.

Шахта, объявил капитан, гиблая. Жуки в ней — неистребимые, порода — прогрызенная, своды — висячие, и вдобавок на ней проклятие, что подтвердит любой из пятнадцати очевидцев, разбежавшихся вчера по трактам с максимально возможной скоростью. Держать такую шахту при деревне — всё равно что держать в доме чумной сундук: ни продать, ни открыть, одни расходы и дурная слава. Посему Фонд — исключительно из уважения к понесённой утрате и в порядке очистки местности — готов принять означенную яму на свой баланс. Как убыток. Со всеми её жуками, сводами и проклятием. Безвозмездно, то есть не заплатив ничего, — тут капитан вздохнул с мукой человека, повторно взваливающего на себя чужой жёрнов, — и даже не требуя доплаты за вывоз.

Старик выслушал всё это, не перебивая, глядя на капитана из-под седых бровей, и в зале стояла тишина, в которой Паэлиас медленно наливался тем особым румянцем, каким наливается честный человек, присутствующий при сделке. Потом хозяин сказал:

— Забирайте.

И, помолчав, добавил то, отчего румянец Паэлиаса дошёл до ушей и там остался:

— Яма дочку мою взяла. Видеть её не хочу, ни саму, ни что при ней. А вы... — он обвёл глазами капитана, полурослика, рогатую и наёмника, и было в этом взгляде ровно столько, сколько он позволил увидеть, — вы люди в аккурат под неё. Пусть подавится.

Благословения щедрее эта сделка не заслуживала, и другого не получила.

Вечером капитан Данце был велик. Он расхаживал по залу — по своему залу, как он выразился дважды, после чего старик молча выставил счёт за ужин, — и излагал: руда высшего качества («Гардар подтвердит! Гардар, подтверди!» — «Руда добрая, — честно подтверждал Гардар, — отец бы за такую жилу...» — «Вот!»), рынок сбыта от Яшгара до Карангара, рабочие руки, которые Фонд наймёт, как только у Фонда появятся деньги, каковые появятся из клада, каковой отправимся вскрывать завтра же с рассветом. Корабль в этой картине вырастал из шахты, как дуб из жёлудя, и уже почти покачивался у причала. Слушали его по-разному: Гардар — с удовольствием, Крек — с полным доверием, Ил-люха — с видом менялы, взвешивающего фальшивую монету, которая упорно тянет на настоящую. Эмбер, по обыкновению, торговалась: доля с шахты, доля с клада, порядок выплат, — и Данце, к ужасу своему, обнаружил, что рогатая уже дважды поймала его на слове, а слово, данное при свидетелях, обратно не идёт. Приличных казначеев вокруг становилось подозрительно много, и все они не отдавали бумаг.

Бумаги, к слову, к вечеру всё же съехались: Эмбер, поразмыслив, передала свою половину Корину — под расписку, каковую составила сама, прочла дважды и заставила полурослика подписать при трёх свидетелях. Корин подписал с нескрываемым удовольствием и расписку похвалил: сказал, что за десять лет ремесла впервые видит бумагу, к которой не подкопался бы даже он, и что если рогатой когда-нибудь надоест махать рапирой, в гильдии... — тут он осёкся, помрачнел и убрал обе половины за пазуху. Про гильдию в тот вечер больше не говорили.

А посреди капитанской речи Корина снова взяло.

Смех вышел из полурослика тем же манером, что и в шахте, — глухо, толчком, — и зал отозвался на него так, как отзываются живые люди на чужую беду, которой не понимают: Гардар уставился в кружку, Данце потерял нить и стал говорить громче, старик у стойки сплюнул через левое плечо и потянулся за тряпкой, которой ничего не надо было вытирать. Отвернулись все. Все, кроме одного.

Туророн подошёл, сел напротив, поставил локти на стол и стал слушать — с тем прямым, неприличным вниманием, с каким слушают только дети и очень старые люди. Досидел до конца, до последнего спазма. Потом сказал:

— Хороший смех. Чужой, но хороший. — И, подумав: — Он не твой. Ты не бойся, он не насовсем.

— А ты почём знаешь? — выговорил Корин, вытирая рот. Голос у полурослика был злой, потому что стыд у людей его склада всегда выходит наружу злостью.

Бродяга честно поискал в себе ответ. Ответа не нашёл и огорчился, но не сильно: с ним это случалось по двадцать раз на дню.

— Не помню, — сказал он. — Но ты не бойся.

И подвинул Корину свою миску — не пустую, что было с его стороны жертвой такого размера, какого никто за столом не оценил. Кроме, разумеется, Корина. Полурослик поглядел на миску, потом на «чародея», у которого не было ни имени, ни памяти, ни второй рубахи, и вдруг понял, что за весь вечер это единственный, кто к нему подсел.

— Ешь, — сказал он хрипло. — Ешь, ради всего святого. Я и так должен половине этого стола.

Долгов в тот вечер он больше не поминал, а миску Туророн доел. Дружба на Карангарском берегу начинается по-разному, но чаще всего — с еды, которую кто-то один готов был отдать, а второй не взял.

А Паэлиас сидел над раскрытым блокнотом.

День снова просился в хронику, и снова не влезал. «Сего дня вернули отцу дочь» — это было правдой; «сего дня забрали у отца шахту» — это тоже было правдой; вместе они не ложились на одну страницу, как не ложатся в одну могилу чужие друг другу люди. Кроме того — и это было новое, этого паладин за собой ещё не знал, — в шахте он не был. Писать пришлось бы со слов капитана, а писать хронику со слов капитана Данце значило открывать при «Светоче» отдел баллад. Паэлиас поглядел через зал на Данце, замерявшего шагами длину будущей верфи; на Корина, перед которым сидел бродяга в пончо и подчищал чужую миску; на завешенное зеркало у стойки и на старика, наливавшего пиво твёрдой рукой. Потом закрыл блокнот, так и не обмакнув пера. Первым в истории летописцем, отвергшим услуги очевидцев, был, надо думать, честный человек.

Ночью таверна спала. В лучших своих комнатах, каких не занимал никто со времён руды, спали: капитан, у которого появилась шахта; казначей, у которого появились бумаги на шахту и чужой смех; рогатая, у которой появилась расписка; наёмник, которому наконец было о чём сложить песнь, и он уже дважды доходил до слова «окалина». Спал в общем зале, под столом, накрытый пончо, человек без имени и памяти, расставивший в тот день сорок приборов для гостей, которых не будет. Не спал старый дворф — у старых дворфов на это свои права. Да ещё рассказчик, у которого есть привычка пересчитывать итоги на сон грядущий, отметил бы, что за минувшие сутки команда, три недели назад не владевшая ничем, кроме четырёх портретов на казённом пергаменте, сделалась владелицей лошади, дыры в земле и бумаг, удостоверяющих, что дыра принадлежит ей по закону.

Прежде у них не было ничего, и это имело свои неудобства. Теперь у них было имущество.

Неудобства этого положения ещё только выстраивались в очередь.

Глава 11. Ромашка

Собственность оказалась вещью прожорливой.

Выяснилось это на первом же завтраке. У них теперь имелась шахта — железная, с рудой такого качества, что капитан Данце вечером накануне обещал ей рынки сбыта от Яшгара до самого Карангара. Наутро шахта потребовала людей. Руда высшего качества лежала в яме, куда после позавчерашнего не спустился бы никто в округе; а округа состояла из деревни, в деревне жило четырнадцать душ, и из этих четырнадцати одиннадцать были старше того возраста, в котором лезут под землю за чужие деньги.

— Рабочих, — сказал Данце залу. — Мне нужны рабочие. Двадцать. Для начала — двенадцать.

Зал не ответил. Зал был рассчитан на сорок обеденных мест и вмещал сейчас восьмерых, старика за стойкой и муху.

— Пятнадцать были, — заметил Корин, не поднимая головы от миски. — Позавчера. Мы их разогнали.

— Мы их разогнали как незаконных владельцев, — поправил капитан. — Как рабочую силу мы их не рассматривали.

— Зря.

Молчание, в котором это было сказано, обыкновенно означает согласие, и на сей раз означало именно его. Данце нашёлся бы и тут, но не успел: старый дворф вышел из-за стойки и положил перед ним счёт.

Счёт был расписан по-рудничному: столбцами, с датами и с той обстоятельностью, которая сама по себе есть форма обвинения. Завтрак. Постой, восемь человек, две ночи. Комнаты лучшие, ибо иных гости не пожелали. Конюшня. Овёс, три лошади. Свечи. Отдельной строкой шли дрова, которых Крек за минувшие сутки наколол на три зимы вперёд, — и напротив дров стоял прочерк, единственный на всём листе.

— Сочтёмся с вестей, — напомнил Данце.

— Сочлись, — сказал старик. — Вести я получил. Дочь похоронил. Яму отдал. Теперь считаемся дальше.

Возразить на это было нечего, и капитан поступил так, как поступал всегда, когда ему было нечего возразить: он расширил предмет разговора.

— Хорошо, — сказал он, отодвигая счёт нетронутым. — Мелко мыслишь, борода. Я не буду платить тебе за постой. Я куплю у тебя таверну.

Тишина в зале сделалась заинтересованной. Гардар отложил ложку. Эмбер, сидевшая, по обыкновению, в углу, откуда видны были обе двери, чуть повернула голову.

Второй дворфийский торг на памяти этой компании вышел короче первого и злее. В первом старик ещё делал вид, будто не знает, с кем имеет дело, и это стоило обеим сторонам часа удовольствия. Теперь он знал. Он назвал цену.

Данце помолчал. Потом уточнил, не ослышался ли.

Старик повторил, прибавив, что цена дана дружеская, поскольку заведение отдаётся с посудой, а посуду он бил четырнадцать лет и добил до состояния, при котором её уже никто не бьёт.

— За эти деньги, — сказал капитан очень ровно, — я куплю корабль.

— Купи корабль, — согласился старик.

— Корабль, борода. Настоящий. С мачтами.

— Значит, и с мачтами, — сказал старик и стал протирать стойку.

Данце ещё поторговался — из принципа, потому что дворф, который не торгуется, у себя дома объявляется больным. Но цена не двинулась ни на медяк, и в этой неподвижности было что-то, чего капитан за долгую свою жизнь не встречал ни в одном порту: старик не набивал цену. Он просто её назвал.

Дворф, единожды сбывший яму людям, которые пришли за ней сами, начинает подозревать, что у него открылся талант. Талант старик оценил скромно — всего лишь вчетверо против настоящей цены.

Кончилось тем, что счёт всё-таки лёг обратно к капитану под локоть, а разговор перешёл на шахту, и тут выяснилось, что при отсутствии рабочих у них имеется в наличии некоторый избыток «чародея».

— Там непорядок, — сказал Туророн, доскребая миску. — Я видел. Койки стоят не так.

— Какие койки?

— На верхнем ярусе. Сорок штук. Стоят не так.

— И как они должны стоять? — осведомился Паэлиас, у которого к этому человеку с некоторых пор имелся собственный, ещё не сформулированный интерес.

Туророн честно поискал ответ, не нашёл и огорчился ровно на то мгновение, которого требовала вежливость.

— Не помню, — сказал он. — Но не так.

Смеялись все, и смеялись беззлобно: с бродяги пользы не было ни на ярмарке, ни в шахте, ни в драке, а тут открывалось поприще, на котором отсутствие пользы никому не мешало. Данце, впрочем, оформил это иначе, потому что оформлять иначе было его ремеслом.

— Назначаю смотрителем берегового имущества, — объявил он. — Принять шахту под охрану. Опись составить. Койки поставить как следует.

— Как следует, — согласился Туророн.

Корин молча собрал ему в узелок хлеб, полкруга сыра и луковицу — при том, что лук он последние две недели ел сам и другим не отдавал. На вопросительный взгляд Эмбер полурослик пожал плечами и сказал, что за миску полагается сыр, таков курс, и торговаться тут не о чем. Как оно бывает у людей его склада, милосердие вышло оформленным по накладной, зато вышло.

Сова влетела в открытое окно через минуту после того, как со стола убрали.

Она была белая, крупная и совершенно бесшумная, и она никого не задела — ни кружек, ни свечей, ни муху. Совы днём не летают. Эта летала. Она прошла над столом одним длинным движением, уронила Ил-люхе на колени свёрнутый вчетверо лист, качнулась в воздухе, будто раскланиваясь, и ушла обратно в утро.

Туган поднял лист. Развернул наполовину — ровно настолько, чтобы прочесть, и ни на палец больше. Через повязку он читал так же свободно, как через воздух, и это давно перестало кого-либо здесь удивлять, а объяснять никто не просил дважды.

Он свернул письмо. Встал. И вышел.

Он не сказал ни слова. За всё время знакомства — от Триволя, от подпёртой снаружи двери, от подброшенного мешочка и записки с детским шифром — он ни разу не уходил, не оставив на прощание чего-нибудь, что потом хотелось стереть. На этот раз он не оставил ничего. Дверь стукнула. Со двора донёсся стук копыт, недолгий и деловитый.

Считать лошадей пошёл Крек.

Их было три. Стало две. Не Жила — гнедая, выкупленная у старика за сотню и понимавшая, по мнению капитана, субординацию. И не вторая караванная, у которой был скверный ход и привычка косить глазом. Он взял ту, рыжую, которую Крек неделю вычёсывал в Яшгаре костяным гребнем, разговаривая с ней на орочьем, и которая с четвёртого дня выходила к нему из денника сама, без повода и без овса, просто потому, что решила так.

У Крека для неё имелось имя. Он никому его не говорил, а теперь и называть стало некого.

Внутри у него сложилось длинное и стройное — о том, что лошадь, которая выходит к человеку сама, есть уже не имущество, а уговор; что уговор увести невозможно, ибо увести можно только вещь; что, следовательно, случившееся есть не кража, а нарушение, и нарушение это тем обиднее, что нарушивший даже не заметил разницы. Через переправу между головой и ртом всё это не прошло. Наружу выбралось одно:

— Он не спросил.

— Он украл лошадь, — сказал Паэлиас.

— Он оставил зелья, — сказала Эмбер.

Зелья стояли там, где он сидел: два пузырька тёмного стекла, залитых воском, поставленные рядом ровно, бочок к бочку. Так не бросают. Так ставят посуду.

— Люди, которые не собираются возвращаться, не платят вперёд, — сказала Эмбер. — Люди, которые собираются, платят.

— Люди, которые собираются возвращаться, не крадут лошадь, — возразил Паэлиас.

— Крадут. Именно поэтому и крадут: чтобы вернуться быстрее.

Спорить с этим было можно, но не хотелось. Данце подошёл, взял оба пузырька, взвесил на ладони и убрал за пазуху.

— Судовая аптека, — объявил он. — Имущество Фонда. Не расходовать без приказа.

— У нас нет Фонда, — заметил Корин.

— Теперь есть аптека. Фонд подтянется.

От кого пришло письмо, не знал никто, и никто не спросил вслух. Спросить вслух означало бы вслух же признать, что у их нанимателя есть свой наниматель, а такие вещи в компании, где половина живёт по чужим бумагам, не обсуждают никогда.

Люди, срывающиеся с места по чужому зову, называют это своими делами — и, как ни странно, почти не врут. Чужое поручение делается собственным делом ровно в ту минуту, когда за него берутся.

Выехали в третьем часу пополудни — на северо-восток, за кладом Корина: к тому одинокому дубу с крестиком, который полурослик начертил своей рукой и оставил им в Яшгаре.

Первые две версты капитан посвятил разъяснению того, что уход рогатого был им предусмотрен, допущен и, в сущности, полезен для команды в воспитательном отношении.

Дорога оказалась скучной. Не то чтобы она была плохой — она была именно скучной: просёлок шёл холмами, холмы поросли ольхой и молодой сосной, и за весь путь не случилось ни засады, ни ведьмы, ни единого подорожника — ни в смысле травы, которой на этих холмах не росло вовсе, ни в том смысле, в каком это слово употребляют на трактах к югу от Зиндагара. Проехали две деревеньки. В первой на них посмотрела женщина с коромыслом и ушла в дом. Во второй мальчишка бежал за телегой сто шагов, спросил, правда ли, что в шахте живёт зелёный огонь, получил от Корина утвердительный ответ и отстал совершенно счастливый.

К вечеру просёлок кончился. Дальше шла тропа, по которой телегу было не провести, и телегу оставили в ольшанике, стреножив лошадей.

— Схожу гляну, — сказал Корин, поправляя пояс с клещами. — Место старое, а лес — он растёт. Как бы там не выросло чего лишнего.

— Иди, — согласился Данце. И, не меняя выражения лица: — Эмбер.

— Иду, — сказала Эмбер.

Оба остались вполне довольны. Полурослик — потому что вырваться из-под присмотра, имея при себе одного соглядатая, вчетверо легче, чем имея пятерых. Рогатая — потому что человека, которого нужно держать в поле зрения, следует держать в поле зрения, а не в кузове. Каждый из двоих считал, что обыграл другого, и оба, надо признать, были правы.

Оставшиеся сели у телеги ждать.

Ждать они не умели совершенно.

Началось с того, что Паэлиас достал из-под козел булаву. Своя у него была одна, но в кузове с самого Яшгара валялось трофейное железо, которое Данце числил боевым имуществом и запрещал продавать, и среди железа нашлись ещё три — короткие, дурной ковки, с оплывшими шишками.

Паладин взвесил их в руках. Потом снял перчатки. Потом, оглянувшись на спутников с тем выражением, с каким честный человек собирается сделать что-нибудь безобидное и всё же не вполне приличное, пустил все четыре в воздух.

Они пошли по кругу — ровно, тяжело, с коротким чмокающим стуком, с каким железо ложится в ладонь. Он держал круг, пока не сбился сам, шагов пятьдесят, и всё это время лицо у него было спокойное и отсутствующее, какое бывает у людей, занятых делом, которому они выучились очень давно.

— Где это ты? — спросил Гардар с восторгом.

— В ордене учили, — сказал Паэлиас, ловя железо по одному. — Народ собирать. Перед проповедью хорошо: пока смотрят, слушать легче.

Никто на это ничего не сказал, и рассказчик тоже не станет.

Данце потребовал булавы себе. Ему их дали с той готовностью, с какой дают человеку возможность осрамиться при свидетелях, и капитан — рыжий, скуластый, с гребнем набок и «VI» на щеке — поймал круг с первой попытки. Он даже не удивился. Он объявил, что это врождённый капитанский дар, вытекающий из умения держать в голове несколько курсов разом, и что жонглирование есть, по сути, навигация в малом объёме.

Крек хлопал. Хлопал искренне, громко и не в такт, и от этих ладоней в ольшанике дважды снимались сороки.

Гардар в круг не полез. Он сидел на оглобле, чистил и без того чистый нарукавник и был в тот вечер молчаливее обыкновенного — не мрачен, а сосредоточен, как человек, который давно собирается что-то сказать и всё выбирает угол.

Эмбер и Корин вернулись через час: ничего, тропа чистая, до дуба должно быть примерно сорок минут ходу, вода рядом.

И вот тогда Гардар всё-таки выбрал угол.

— Госпожа моя, — сказал он. — Не по службе. Так.

Эмбер посмотрела на него. «По службе» он говорил редко, и она знала, чем это обыкновенно кончается; «не по службе» он не говорил никогда, и потому она села.

— Я вашу историю хочу взять, — сказал Гардар. — В песнь. Целиком. Ту, с холстиной.

— Ты её и так рассказываешь.

— Рассказываю, — согласился он. — Я её до половины рассказываю. До того места, где вы уходите живая. — Он поглядел на свои руки. — Я хочу до конца. И то, что после. И вторую плату.

— За молчание.

— За молчание, — сказал Гардар. — Это самое трудное место, госпожа. Я к нему четвёртый год подхожу и всякий раз сворачиваю.

Она молчала так долго, что Крек, ничего не понимавший в разговоре, но понимавший людей, перестал возиться с гребнем.

— Бери, — сказала Эмбер.

Разрешения он у неё просил не первый раз. Получил впервые.

— Только оно кончается плохо, — сказал он, оправдываясь неизвестно перед кем. — В песни должно хорошо кончаться.

— В песни должно кончаться, — сказала Эмбер. — Это уже много.

Гардар подумал над этим и признал, что, пожалуй, много. И тут же, немедленно, вслух, начал искать рифму к слову «холстина», потому что песнь его на слове «окалина» ломалась с самого Яшгара, а тут открывался целый новый тупик.

Рифму ищут долго только к тому, о чём лучше было бы промолчать.

Заночевали у телеги, вышли на рассвете и к первому солнцу были у поляны.

Поляна лежала в распадке между двумя пологими холмами и формой напоминала овал, шагов сорока в длину. С трёх сторон её обступал молодой подлесок, густой и путаный, какой встаёт на месте старой вырубки; с четвёртой шёл овражек с ручьём, а по берегу оврага стояла трава в пояс, седая от росы. Посреди поляны рос дуб.

Он был старше всего, что стояло на этих холмах: старше деревни, старше шахты и старше той карангарской конторы, которая шахту на себя записала. Он рос тут ещё тогда, когда записывать было нечего и некому. Стоял он один, был громаден и держал под собой круг голой земли, куда не пробивалась никакая трава.

Под дубом рыли.

Их было двенадцать. Один сидел на корточках у корня и водил ладонью по земле; двое, скинув куртки, работали заступами; ещё семеро располагались вокруг с той расслабленной готовностью, какая отличает людей, которых наняли не рыть; в стороне, спиной к стволу, сидел человек в тёмном, положив на колени короткий посох, и глядел в яму так, будто яма была ему должна. На двух соснах у края поляны, шагах в двадцати одна от другой, сидели лучники.

А над ямой, скрестив руки, стояла рогатая.

Корин увидел всё это из подлеска, лёжа, и попятился ровно так, как надо пятиться — не оборачиваясь и не спеша. До своих он добрался чисто. И на первом же слове его взяло.

— Там… — сказал Корин и засмеялся.

Смех был чужой, глухой, сочный, смех человека, которому удалась большая подлость, и глаза у полурослика над этим смехом были круглые и злые от ужаса. Он согнулся, зажимая рот обеими ладонями. Из-под ладоней всё равно шло.

Данце сорвался на этот звук раньше, чем на смысл.

Он выдернул топоры на бегу — «Левую» правой, «Правую» левой, как всегда, накрест, — прошёл подлесок насквозь, как проходят сквозь занавес, и вышел на поляну один.

Дальше был бой. В судовом журнале капитана Данце он уместился в одну строку и был выигран лично им. В песнь Гардара не попал вовсе, ибо Гардар пролежал самое интересное лицом в траве. А на деле было так.

Первым за капитаном пошёл не тот, кто был к нему ближе.

Первым пошёл Паэлиас — не за ним, а наперерез, наискось, к правому краю поляны, где на соснах сидели лучники, и встал там, широко расставив ноги, подняв щит, и заорал во всю глотку, что с холмов идут драконы, что их трое, что надо бежать.

Драконов не было. Драконов в здешних холмах не видали ни разу — то есть видали, может статься, и не раз, но показаний по этому предмету до сих пор никто не давал. Лучники, во всяком случае, никуда не побежали. Зато они увидели человека в железе, стоящего на открытом месте в шести шагах, орущего и никуда не уходящего, — и сделали то единственное, что делают лучники при виде такой мишени.

Щит загудел, как ведро под градом.

Паэлиас в тот день не напугал ни одной живой души. Он просто оказался на поляне самой удобной целью и простоял на этом месте столько, сколько потребовалось. Иные подвиги от простого стояния на месте отличить невозможно, и это не всегда ошибка.

Крек вышел третьим, и у Крека под мышкой был Корин, а в свободной руке — дубина.

Полурослик держал перед грудью свою собственную работу: короткий арбалет с рычагом и зубчатым колесом, склёпанный из двух чужих на прошлой неделе от скуки и сырости, — он взводился одним движением руки, и в этом состояло всё его достоинство, потому что стрелял он скверно и недалеко. Ни один человек в здравом уме не стал бы применять эту вещь в чистом поле.

Крек размахнулся и метнул Корина через поляну.

Приём был дурацкий. Именно поэтому его никто и не ждал. Полурослик прошёл над головами по низкой дуге, поджав ноги, и упал точно туда, куда его послали, — на человека в тёмном, сидевшего у ствола с посохом на коленях. Тот успел поднять руку и начать слово. Слова он не кончил. Они покатились по корням вдвоём, и первый болт Корин всадил ему в бок в упор, а второй — уже сверху, взведя колесо на весу и не переставая при этом хохотать, потому что хворь его в тот день выбирала минуты сама.

Об этом хохоте на поляне потом вспоминали чаще, чем о болтах.

А Крек, освободив руки от полурослика, взял дубину обеими.

В дело он пускал её второй раз в жизни. В первый под ней лежала тварь с человечьим лицом, но тварь была величиной с амбар, и промахнуться по такой сумел бы разве что слепой. Тут пришлось выбирать. Первые два удара Крек положил туда, где гильдейский стоял, и оба раза гильдейского там уже не было. Третий он положил туда, куда тот собрался шагнуть.

Гильдейский шагнул. После этого к орку спереди больше не заходили, а от такого оружия, в сущности, ничего другого и не требуется.

Эмбер в это время в бою не участвовала.

Она ушла вправо, в овражек, ещё когда Данце только выходил из подлеска, и шла по седой траве, пригнувшись, ровно и без спешки, потому что в высокой траве спешат только те, кому уже незачем таиться. До первой сосны она добралась к тому времени, когда лучник расстрелял половину колчана в паладинов щит и начал злиться. Спускаться ему не пришлось.