
Господь, учили его, творит чудеса даром. «Может быть, поэтому их так мало», — подумал Паэлиас, испугался этой мысли окончательно и до самого Яшгара читал про себя покаянный канон.
Старика хватились только у городских ворот.
— А Щуп? — спросил вдруг Паэлиас, оборачиваясь. — Он ждал у дороги.
У дороги никого не было. Никого не было и за дорогой, и на всей серой, размокшей равнине до самого горизонта. Никто не смог вспомнить, когда старик исчез: Корин честно признал, что в последний раз слышал его дребезжание перед кладбищем, Крек пожал плечами, Данце сказал «ЭРЭЭЭ» — что в данном случае не помогло. Слепые уходят незаметнее зрячих — им не приходится выбирать, куда смотреть, чтобы не встретиться глазами.
— Даже не попрощался, — сказал Паэлиас.
— Значит, не прощался, — сказал Корин, и в устах полурослика это прозвучало не утешением, а прогнозом.
Яшгар открылся из-за последнего холма под вечер, когда дождь наконец выдохся и небо приподнялось на локоть. Городок лежал в зелёной, разомлевшей от воды долине, как монета в ладони: единственный настоящий город на всём Обозном тракте и единственный на берегу, что стоял к морю спиной. Прочие жались к воде — вода была дорогой домой; этот сидел в глубине, и на день пути окрест были только фермы, овцы да деревеньки, не заслужившие имени на карте. На бумаге фактории долина звалась Яшгарской, на всяком другом языке — Кормушкой, и кормила она не себя, а дорогу. Тракт входил в город с севера и выходил на юг, и город жил им, как мельница живёт ручьём. Сам же город был обнесён оградой из дикого камня высотой по пояс — не стеной, а скорее вежливым напоминанием, где кончается чужое; полуросликам, которых на улицах была добрая половина, ограда, надо думать, казалась внушительнее.
Посреди города поднимался холм, а на холме сидела крепость — приземистая, серая, основательная: стены в четыре человеческих роста, над ними — круглая башня с каменным куполом, ещё на столько же. Крепость глядела поверх соломенных и черепичных крыш с выражением старой няньки: спите, мол, я посижу. Ручей, сбегавший с холмов, петлял между домами и крутил мельничное колесо, и пахло тут, после стольких дней грязи и мертвечины, почти оскорбительно мирно — дымом, мокрым сеном и свежим хлебом.
Крепость, к слову, была старше города, и в Яшгаре это знали все — иначе город не объяснялся. Сперва фактория поставила на холме блокгауз: стеречь тракт, обозы и то, что в отчётах звалось издержками. Потом под казённой стеной повадились ночевать обозники — под чужой стеной спится крепче. Потом у крепостных ворот завёлся котёл, при котле — полурослица Дарва Половник, а при Дарве — привычка брать с ночующих пошлину, на которую не имела она ни права, ни бумаги, ни малейшего стеснения. Фактория не замечала этого лет двадцать, а заметив, отменять не стала: привыкли. Так Яшгар и вышел — не заложенный, а наросший, как нарастает всё, что кормится с дороги. Королевой Дарву зовут до сих пор. Короны на её рост не нашлось; короновалась она сама, половником.
У ворот — ворот, впрочем, не было, был проём в ограде и будка — скучал стражник с алебардой, годившейся скорее подпирать навес.
— Что с дворфом? — спросил он, оглядев телегу без большого интереса, — и потянул носом. Интерес прибавился.
— Буйный во хмелю, — сказал Корин.
Данце, впервые за много лет совершенно трезвый, счёл нужным оскорбиться:
— РРЭЭ!
— Вижу, — сказал стражник, отступая на шаг. — И чую. Крепко у вас там хмелят. — И махнул: проезжайте. Яшгар стоял на караванном тракте уже не первое поколение и повидал грузы диковиннее связанного рычащего дворфа; во всяком случае, расспрашивать тут было не принято — расспросы вредят торговле.
Приютила их таверна «У вороньего крыла» — не лучшая и не худшая, а ровно такая, каких на любом тракте по три штуки на лигу. Хозяйка, дородная женщина с пробивающимися усиками и без единой иллюзии касательно рода людского, оглядела постояльца на телеге, дослушала его «ЭРЭЭЭ» до конца и повела носом с видом человека, которому уже всё ясно, но который желает услышать враньё лично.
— Подвал у вас холодный? — спросил Корин.
— Погреб, — сказала хозяйка. — Зимой капусту держу.
— Берём.
Она назвала цену — вперёд, не моргнув, будто сдавала подвалы рычащим постояльцам годами. Потом добавила сверху за дух.
— Чтоб гостей не пугать, — пояснила она, пересчитывая монеты корявым пальцем. — Чтоб не выл по ночам. И чтоб к утру не воняло на весь зал.
— ЭРЭ?! — сказал Данце.
— Все так говорят, — сказала хозяйка.
Капитана сводили в подвал вчетвером — точнее, сводил Крек, а остальные несли фонарь и советы. Данце упирался на каждой ступеньке: не потому, что боялся темноты, а потому, что капитану предлагали трюм, и предложение это он расценивал как разжалование. Внизу, среди бочек и пахнущей землёй прохлады, он ещё раз оглядел всех — долгим взглядом человека, который всё запомнил и внесёт в судовой журнал, — отвернулся и встал лицом к сырой стене. То ли обиделся, то ли ему было о чём подумать. У капитанов всегда есть о чём.
— Крек остаться? — спросил Крек.
— Крек пойдёт спать, — сказал Корин. — Капитану нужен холод, тебе — сон. И потом — сторожить там некого. Камень приметный, знаю; но за ним надо лезть ночью в чужой подвал, к мертвецу, который рычит и кусается. Я знаю одного вора, который бы взялся, — и он уже заплатил за этот подвал. Ты слышал ведьму.
Крек слышал ведьму. Крек слышал и капитана — весь день, у самой телеги. Из этих двоих орк, будь его воля, поверил бы капитану.
Вечером в общем зале было дымно и тесно. Крек устроился у камина — по обыкновению, дальше всех от огня и спиной к пламени — и уставился в пол. Огонь, по его разумению, был честнее людей, но после Кюльгара орк не доверял и огню.
— Мы вернём его целиком, — сказал Паэлиас, опускаясь на скамью напротив. Он произнёс это как обет — тихо и твёрдо.
— За неделю, — уточнил Корин. — Ведьма отпустила неделю, и то в холоде. Я в чужие сроки не верю: они имеют привычку меняться в меньшую сторону и никогда — в большую.
— Или найдём младенца, — добавил он вполголоса, ровно настолько громко, чтобы услышал паладин.
Паэлиас вскинулся так, будто при нём вслух помянули дьявола. Быть может, отчасти и помянули.
— Нет, — сказал он. Слово легло тяжело. — Никогда. Что бы с нами ни случилось — нет.
— Сядь, — Корин поднял ладонь. — Это была проверка. Хотел посмотреть, сколько в тебе осталось героя после такого дня. Осталось много. Поздравляю. — Он отпил и продолжил уже без всякой усмешки: — Детей мы не носим. Ни ведьмам, ни кому другому. В воровской гильдии — а меня туда, поверь, брали не за чистые руки — и то есть заказы, которые не берут. Не потому, что дорого. Потому что с них не возвращаются собой.
— Призрак, — сказал Крек от камина. — Не младенец. Крек сказать.
— А вот тут погоди, — сказал Корин. — Призрак мне нравится ненамного больше. Считайте сами: долг она отдала. Честно отдала — слово из неё вынули, как гвоздь, но вынули. Всё, мы в расчёте. А значит, всё, что дальше, — новая сделка. — Он достал бутыль и поставил на стол; мутное стекло тускло блеснуло при свече. — Бутыль она сунула нам сама. Даром. Ведьма, которая скупа на слова, даром даёт только одно — наживку. Принесём призрака — и выяснится, что мы ей снова должны: за посуду, за науку, за воздух её кладбища. С ведьмами всегда так.
— Она сказала — есть мастера, — медленно проговорил Паэлиас. — Которые умеют оживлять мёртвое. Раз-два на всём берегу, и прячутся.
— Вот, — Корин наставил на него палец. — Живой маг. Сильный и желательно жадный. С магом можно расплатиться деньгами, а деньги — единственная вещь на этом свете, которая не притворяется чем-то другим. Ищем мага. А бутыль… — он убрал её обратно, поглубже, — бутыль пусть лежит. Тара денег стоит.
— Маги, — сказал Крек. Слово далось ему трудно: у орка с магами были свои, подземные счёты. — Для капитана — можно.
Из-под пола, приглушённое досками, донеслось мерное «эррэ»: капитан проводил ревизию подвала или, возможно, голосовал.
— Капитан за, — усмехнулся Корин. — Единогласно.
Помолчали. Дождь стучал в ставни, под полом ворчал мертвец, и в этом ворчании было что-то почти уютное — как в храпе за стеной: пока слышно, всё на местах.
— Можно вопрос? — сказал Паэлиас. — Почему ты еще здесь? Ты всё считаешь. Мы таскаем за собой мёртвого дворфа, которого живым знали пять дней, платим за его подвал и собираемся искать жадных магов. Я не вижу, где тут твоя выгода. А ты без выгоды не ходишь.
— Не хожу, — согласился Корин. Он отпил, поставил кружку и некоторое время смотрел в неё, как в бухгалтерскую книгу. — Изволь. В Триволе нас взяли слишком быстро, чтобы объявлять в розыск, — но лицо моё там запомнили, а кто-то не поленился нас срисовать: четыре портрета на пергаменте, и художник, к слову, польстил всем, кроме меня. В Зиндагаре за тех гоблинов с нас всё и сняли — да только снять можно бумагу, не память. Меня теперь знают, и знают не с той стороны, с какой хотелось бы. А кого знают, тому в одиночку ходить нельзя: одинокий полурослик в чужих краях — это не путник, это находка. А рядом с орком размером со шкаф на находку смотрят издалека и проходят мимо. — Он кивнул на Крека.
— То есть мы — стена, за которой удобно идти, — сказал Паэлиас. Без упрёка: он просто выравнивал строчки.
— А я — руки, которые открывают ваши замки и считают ваши деньги, — сказал Корин. — Уговор — штука обоюдная. По-моему, честно. Теперь ты. Только не говори «долг» — меня от этого слова за сегодня мутит.
— Доброе дело, — сказал Паэлиас просто. — Спасти того, кого ещё можно спасти. — Он повертел в пальцах ложку и добавил тише, честнее: — Моё прошлое доброе дело сожгло деревню. Должно же хоть одно дойти до конца таким, каким задумано.
— Разумный выбор, — кивнул Корин. — Мёртвого спасать безопаснее, чем деву: хуже ты ему уже не сделаешь.
Паэлиас промолчал. Возразить было нечего, и это было хуже всего.
— Крек? — спросил он наконец, чтобы не оставаться с этой мыслью наедине.
Крек оторвался от созерцания пола. Ответ внутри был хороший, и Крек не стал его никуда посылать: он давно знал, чем такие ответы кончаются.
— Капитан, — сказал Крек.
И это, в общем, объясняло всё.
— Ил-люха в Яшгаре, — вспомнил Паэлиас после паузы. — Обещал ждать.
— Вот пусть ждёт, — сказал Корин без всякого выражения.
— Он сжёг командира стражи как маг. Он мог бы…
— Он нанял нас вслепую, подставил под виселицу и растворился. — Корин загнул палец, второй, третий. — Из его золота я заплатил за телегу, за подвал и за это пиво — на том его заслуги кончаются. Искать его я не собираюсь: от рогатого одни неприятности, причём оптом. Понадобимся — сам объявится. Такие всегда объявляются сами.
— Крек не искать, — сказал Крек.
За окном снова собрался дождь, забарабанил в ставни частой злой дробью. И где-то на раскисших улицах города Ил-люха действительно уже существовал — с улыбкой тугана, который знает больше, чем говорит. План его не предусматривал ни ведьм, ни рубинов. Зато прекрасно предусматривал тех, кто станет отчаянно искать способ найти себя в этом мире. Отчаяние — наниматель щедрый и надёжный, уступающий разве что жадности.
Паэлиас между тем раскрыл при свече потрёпанный блокнот. «Светоч» глядел на него единственной исписанной страницей — той, где он вызволял деву. Паладин долго сидел над ней с пером наготове. Сегодня он видел, во что складываются вызволенные девы: в два ряда железных зубов. В рубин, выношенный, как дитя. В капитана, запертого в собственном мёртвом теле. Правду он в этой жизни уже говорил — вслух, порогу, и правда отворила дверь; но то ли правды человеку отпускается в день помалу, то ли страницы устроены прочнее дверей — дописать «дева сожгла Салем» рука так и не поднялась. Он закрыл блокнот, не тронув страницы. Хроники, как и сказки, живут не тем, что в них вошло, а тем, что из них благоразумно вычеркнули.
Корин же перед сном подошёл к двери, что вела в подвал.
— Капитан, — сказал он в темноту за нею. — Если ты там что слышишь — знай: мы тебя ещё не бросили. Пока.
— ЭРЭЭЭ, — глухо и незамедлительно ответили из-под пола.
Корин постоял, кивнул.
— И тебе спокойной ночи, капитан.
Он вернулся к очагу. Мёртвые вообще неважные собеседники. Этот, по крайней мере, отвечал — и, судя по напору, сказать ему было что; на Карангарском берегу и среди живых такое встречается реже, чем принято думать.
Глубокой ночью, когда зал опустел, свечи догорели, а угли в камине подёрнулись пеплом, Крек поднялся со своего места, взял фонарь, прихватил со стойки кружку пива — оставив монету, ибо Крек был честен, — и спустился в погреб.
Капитан стоял у стены, там же, лицом к камню. На свет он повернулся всем корпусом, и рубин во лбу подмигнул, как фонарь на чужой мачте.
— Капитан, — сказал Крек и сел на бочку. Бочка крякнула, но выдержала.
— Эррэ, — сказал Данце. Негромко. Ярость он, судя по всему, держал для публики; ночью, в холоде, наедине с последним верным матросом она была ни к чему.
Крек долго смотрел на него. Внутри орка ворочалась мысль.
— Капитан внутри? — спросил Крек.
— РЭ, — сказал Данце.
Тихо сказал. Коротко. Совсем не так, как ругаются.
Крек кивнул и подумал ещё. Он всю жизнь разговаривал с лошадьми, а лошади тоже не говорят, — и потому давно знал то, о чём не догадывались умные: молчание отвечает. Надо только правильно спросить.
— Крек спросить, — сказал он. — Если Крек дурак — рычать один раз. Если Крек прав — два.
Пауза вышла короткая, но ёмкая: в неё уместилось всё, что связанный капитан думал о такой постановке вопроса.
— РЭ, — сказал Данце. И, выдержав паузу, прибавил: — РЭ.
Крек кивнул ещё раз. Потом встал, поднёс кружку к мёртвым губам и наклонил — бережно, как поят больную лошадь. Куда девается пиво в мёртвом дворфе, не взялся бы объяснить ни один учёный монах; но оно девалось, охотно и до дна, и по глазам капитана было видно, что девается оно туда, куда надо.
— Крек знать, — сказал орк, забирая пустую кружку. — Капитан внутри. Капитан ждать. Крек рядом.
— ЭРЭ, — согласился Данце. Почти мирно.
Наверху Крек растолкал Корина — что само по себе было подвигом: разбудить вора, спящего с рукой на ноже, и сохранить при этом обе свои.
— Капитан внутри, — доложил Крек. — Всё слышать. Всё понимать. Рычать два раза.
Корин выслушал. Посмотрел на орка долгим взглядом человека, которому оставалось спать четыре часа.
— Конечно, внутри, — сказал он. — Куда ему деваться. Иди спать, Крек.
Крек постоял, понял, что слова снова утонули на переправе, и пошёл. Правда осталась при нём — как и всё, что Крек считал по-настоящему важным: оберег, лошади, капитан.
К утру дождь выдохся. Небо осталось серым — того ровного, безнадёжного оттенка, какой приобретает совесть, если долго не отстирывать её молитвами. Крек, так и не сомкнувший глаз, на рассвете ещё раз вышел во двор, постоял у двери погреба, вслушиваясь в мерное, спокойное рычание за нею — капитан на месте, капитан ждёт, — и ушёл в конюшню, к лошадям.
В конюшне «Вороньего крыла» стояли чужие лошади — караванные, усталые, пропахшие дальней дорогой и не своим хозяином. При виде орка ближняя кобыла всхрапнула и переступила, но Крек уже опустился на солому в проходе, привалился спиной к перегородке и затих; и понемногу лошади признали его — как признают доброго конюха или тёплую стену. Он вынул гребень и, до кого дотягивался, выбирал колтуны из грив, бормоча своё, орочье, ни к кому. Кобыла склонила голову и положила её ему на плечо — тяжело, доверчиво — и так и оставила. Своих лошадей у Крека не было ни одной за всю жизнь: те, кого он любил, всегда стояли в чужих денниках и уходили с чужими караванами. Но здесь, в тёплой вони и хрусте сена, среди больших спокойных тел, которым от него ничего не было нужно и которые ничего от него не прятали, орку впервые за много дней сделалось не страшно. Лошади всегда дожидаются; люди — те норовят уйти первыми.
А внизу, в стылой темноте, связанный капитан стоял лицом к сырой стене, и во лбу его ровно тлел рубиновый огонёк. Внутри мёртвого тела, как вахтенный в затопленном трюме, сидел живой и очень сердитый Данце — смотрел, слушал, помнил и составлял список. Кого разжаловать, кого повесить, кого, так уж и быть, простить за верёвку — список выходил длинный. У мёртвых времени в достатке — куда больше, чем у живых; Данце, признаться, всегда это подозревал.
Теперь у него была неделя, чтобы убедиться в обратном.
Глава 6. Общий кошель
Паэлиас проснулся первым и не сразу понял, что именно его разбудило. Утро в «Вороньем крыле» шло своим чередом — чужой кашель за стеной, стук ставен, запах вчерашнего жира, — и ничего в этом чередовании не стоило того, чтобы открывать глаза. Где-то во дворе кричал петух: хрипло, без веры в собственный голос, как кричат петухи, которых слишком часто грозились пустить в суп.
В комнатушке под самой крышей, которую они сняли на двоих — паладин и полурослик, потому что Крек всё равно ночевал при лошадях, а капитан в погребе, — стояла та ранняя бесцветная ясность, когда солнце уже встало, но ещё не решило, стоит ли греть. Вторая лежанка у стены пустовала. Одеяло откинуто, солома примята — но выстывшая; Паэлиас понял это не рукой, а чутьём, каким такие вещи узнают люди, слишком часто просыпавшиеся в лагере: тот, кто спал здесь, поднялся давно.
Он не встревожился. Тревогу он, как и всякую дурную мысль, откладывал до последнего — в надежде, что она рассосётся сама, как рассасываются проблемы у людей, не умеющих проблемы замечать. Корин по утрам не спал. Корин по утрам просыпался первым, садился где-нибудь спиной к стене и считал — двери, посты, лица за соседними столами, монеты в чужих кошельках на глаз. Ну, значит, спустился вниз. Снова считает.
Паэлиас оделся, плеснул в лицо вчерашней воды из щербатого кувшина и сошёл в общий зал — ещё пустой и нетопленый, где хозяйка одна воевала с очагом.
— Полурослика нашего не видала? — спросил он. — Ростом тебе по пояс, с трубкой, в кудрях…
И запнулся, потому что дальше описывать было нечего: лицо у Корина такое, какое глаз не держит, — самая честная его собственность, и та работала сейчас против Паэлиаса.
Хозяйка обернулась не сразу — она была из тех, кто отвечает постояльцу лишь после того, как решит, стоит ли постоялец ответа.
— Твой мелкий, — сказала она наконец, — с вечера мне на глаза не попадался. И нынче поутру вниз никто не спускался — ты первый. — Она отвернулась к огню. — А коли ищешь, так на дворе пошарь. Или в погребе, при вашем… друге.
Паэлиас вышел во двор.
Утро там стояло такое же серое и стылое, только с ветром. Двор он обошёл весь — колодец, нужник, поленницу и то место за нею, где кончался двор и начинался чужой огород, — и нигде не нашёл никого. У двери погреба он остановился. Засов был снаружи и задвинут — как задвинули его с вечера; из-за толстых досок доносилось тяжёлое рычание, ровное и глухое, слышное, только если стоишь у самого порога. Капитан был на месте. Капитан ждал. За дверью, запертой снаружи, полурослику было взяться неоткуда, и отпирать её паладин не стал.
Оставалась конюшня. Но и туда идти было незачем: сквозь распахнутые ворота он ещё со двора разглядел Крека — тот спал в проходе, привалившись к перегородке, среди больших тёплых тел, и полурослика при нём не было, а был бы — Крек не спал бы так спокойно. Будить орка ради того, в чём ещё сам не уверен, Паэлиас не стал.
Он поднялся обратно в комнату — медленнее, чем спускался.
И теперь посмотрел на пустую лежанку по-настоящему — так, как надо было смотреть сразу. На соломе не лежало ни ножа, ни казённой трубки, которую полурослик таскал с самого Зиндагара, ни даже той нелепой ведьминой бутыли с надписью «бьере», которую Корин возил за собой «как тару», потому что тара денег стоит. Не осталось ни тряпицы, ни ремешка, ни следа полурослика — только вмятина в соломе, и та холодная. Лежанку обобрали начисто. Ушёл собравшись.
Паэлиас ещё стоял, уговаривая себя, что Корин просто отошёл куда-нибудь со всем скарбом разом — мало ли, у таких свои причуды, — когда рука сама потянулась к поясу и не нашла того, что искала. Общий кошель — тот самый, что достался им от рогатого ещё в Триволе, изрядно похудевший на повозке, на погребе и на доплатах хозяйке, но всё ещё звонкий, всё ещё их, — общий кошель был у Корина. Казначеем его назначил капитан ещё в зиндагарской камере — ткнул пальцем, как назначают вахтенного: у кого руки заняты чужими замками да чужим счётом, тому сподручнее держать и деньги. С того дня золото рогатого кочевало из полуросликова кармана лишь затем, чтобы расплатиться, и возвращалось.
Полурослик ушёл. Казна ушла с полуросликом.
Паэлиас сел на остывшую лежанку Корина и позволил себе наконец додумать мысль до конца, потому что откладывать её было больше некуда: их обокрал человек, с которым паладин делил хлеб, повозку и покойника.
И тут, уже сидя, он увидел то, чего не увидел стоя: из-под откинутого края одеяла, у самого изголовья, выглядывал уголок пергамента. Сложенный вчетверо лист лежал не так, как лежит забытое, — забытое валяется, — а так, как кладут бумагу перед тем, кому положено её прочесть: ровно, угол к углу, краем под одеяло — чтобы не сдуло сквозняком и не углядела хозяйка.
Паэлиас развернул его, ожидая увидеть казённую карту дорог — ту, зиндагарскую, прихваченную у нерасторопного стражника заодно с трубкой. Но та ушла с новым хозяином. Эта была другая. Кусок местности: холмы, речка, деревенька без названия, одинокий дуб — и крестик. Обыкновенный, честный, бессовестный крестик, каким на всех картах мира помечают одно и то же. Рука чертёжника была мелкая и уверенная, привычная к точной работе, а в углу, вместо подписи, стояло клеймо — маленькое, кузнечное. Щипцы.
Клещи.
Человек, не забывший на соломе ни ремешка, ни дрянной бутыли, за которую в базарный день дали бы медяк, не забывает бумаги с крестиком. Её не обронили. Её оставили — так же намеренно, как ушли. Что это значило, Паэлиас не знал: он читал людей хуже, чем письма, а это письмо было писано без единого слова.
«Господь…» — начал он привычно и осёкся: он не знал, о чём просить. Вернуть деньги? Вернуть Корина? Он и сам не понимал, какая из двух пропаж ранит сильнее, и это было в нём, пожалуй, самое паладинское — что деньги в этом счёте всё-таки стояли на втором месте.
Крек был всё там же — в конюшне, при чужих караванных лошадях, потому что среди больших спокойных тел ему спалось лучше, чем среди людей. Только теперь он не спал.
— Корин ушёл, — сказал Паэлиас. — И деньги с ним. Все.
Крек перестал водить гребнем по спутанной гриве. Внутри у него сложилось длинное — про то, что рогатые приносят одни неприятности, но дело как раз и не в рогатом, а в полурослике, который рогатым не был вовсе, а был свой, из тех, кто вынимал стрелу клещами и не брал за это медяка; и как это увязать, длинный внутренний голос Крека не знал, ибо у своих в его счёте не крали. Наружу выбрался один обрубок:
— А капитан?
Про капитана — про то, что станется с ним теперь, — Паэлиас за всё утро так и не подумал. Считая пропажу, он считал деньги да Корина; а деньги были не просто деньги. Деньги были маг, а маг был — капитан. Корин унёс не кошель. Корин унёс у капитана дорогу назад. И то, что вслух это назвал первым не паладин, а Крек, которому и три слова связать — труд, было почему-то стыднее всего. Они пошли к капитану вместе.
Погреб «Вороньего крыла» был пристройкой у поленницы — низкой, вросшей в землю, с толстой дверью, за которую хозяйка брала отдельную плату вперёд, «чтоб зимой капусту держать», а нынешним летом — чтоб держать связанного рычащего постояльца, о котором она предпочитала не думать, покуда он не воняет на весь зал. Внутри было холодно, темно и пахло землёй — сырой могильной глиной, тем честным, тяжёлым духом, который у мёртвых означает, что время ещё есть. Пока пахнет землёй — время есть. Так сказала ведьма, и слово своё держала во всём, даже в дурном.
Капитан стоял связанный у стены, куда его прислонили. Мёртвый дворф — но ещё вполне капитан: холод погреба его берёг, и смерть пока только притушила лицо восковой серостью да заострила скулы, не тронув в нём узнаваемого. Тот же рыжий гребень, тот же шрам через правый глаз, та же злая складка у рта — всё на месте, только дышать перестало. Руки примотаны к бокам, а во лбу — рубин, тлеющий в темноте ровно и терпеливо, единственное, что в этом теле ещё грело. Снаружи — падаль. Изнутри, если бы кто умел смотреть, — Данце: живой, трезвый, злой, как все черти Кюльгара разом, и занятый, по своему капитанскому обыкновению, составлением списка.
Список за ночь вырос.
Крек присел перед ним на корточки, держа в руках припасенную кружку пива и влил капитану в рот — бережно, как поят больную лошадь. Пиво ушло внутрь и там исчезло, как исчезает вода в песке, не оставив ни следа, ни отрыжки, ни благодарности.