Книга Сердце Севера - читать онлайн бесплатно, автор Серафина Рив. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сердце Севера
Сердце Севера
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Сердце Севера

— Слушаюсь, великий Аш, — раздалось за спиной.

Гарт остался один. Он провёл рукой по лицу, и в груди что-то сжалось — не боль, не предчувствие, а скорее вопрос. Он не хотел тянуть с очередной смертью. Он хотел, чтобы всё случилось быстро. Или чтобы не случилось вовсе.

— Ты станешь моей женой, — тихо сказал он в пустоту, обращаясь к ней, хотя она не могла его слышать. — И либо ты выживешь и станешь моим спасением, либо умрёшь, как и остальные. Но я не дам тебе сбежать.

День потёк своим чередом. Привычно серо и уныло.

Сначала Гарт обошёл стены, выслушал дозорных, потом час провёл в оружейной. Всё это время проклятие вело себя странно. Оно не ныло привычной тупой болью — оно гудело, набухая в венах, и жар, всегда живший в его крови, к вечеру сделался почти невыносимым. Проклятие чуяло ритуал. Как голодный зверь свежую кровь.

К середине дня в кабинет притащился управляющий. Брут был тяжёлым и грузным бородатым мужиком, от него пахло топлёным жиром и перегаром. Он принёс книги с отчётами и говорил долго и суетливо:

— ...мяса на пять недель, великий Аш, ещё хватит. Ещё два телёнка пали, скотину теперь держим в общем зале, чтоб не сдохла... дров хватит, если не топить восточное крыло... женщины возмущаются, что на южанку уходит вода и еда, а она всё равно...

Слова сливались в гул, теряя смысл. Боль ползла от ключицы к виску, и Гарт смотрел на толстые пальцы, листающие страницы, и думал, что пальцы эти слишком сытые для человека, который якобы голодает вместе со всеми.

— ...и на белую шерсть для платья новые траты...

— Вон, — сказал Гарт.

— Великий Аш?..

— Вон. И заруби себе на носу: если сдохнет ещё один телёнок и я узнаю, что кто-то в этом доме жрёт за троих, спрошу с тебя.

Брут посерел, сгрёб книги и уже от самой двери, не оборачиваясь, спросил:

— Сани на ночь готовить? Для неё?

— Как обычно.

— Как обычно, — повторил Брут. В его голосе скука мешалась с брезгливостью.

Дверь затворилась. Гарт остался сидеть, растирая чёрную вену на запястье и глядя на угли в камине. За окнами сгустилась мгла. Здесь всегда стояла ночь — просто в иные часы она становилась гуще.

В дверь коротко стукнули. Начальник стражи.

— Всё готово, великий Аш. Старый волк ждёт у алтаря.

— Приведи её. Сюда.

— Сюда? — стражник моргнул.

— Оглох?

Топот сапог затих в коридоре.

Её привели через четверть часа. Втолкнули в дверь так, что она споткнулась на пороге. Она была мытая, ещё с влажными волосами, в простом белом платье из плотной шерсти. Северное белое. Цвет снегов, в которые складывают мертвецов. На скуле наливался свежий синяк — тёмно-багровый. Значит, мыть её пришлось силой. Гарт отметил это с мрачным удовлетворением: она дралась даже сейчас. Даже зная, на что идёт.

— Выйдите, — бросил он страже. — И закройте дверь.

Они остались одни. Она стояла посреди кабинета — босые ступни на ледяном камне, взгляд в пол.

Гарт поднялся из-за стола. Медленно обошёл её, разглядывая, как мясник обходит тушу. Остановился за спиной. Она не обернулась — только плечи стали жёстче.

— Повернись лицом к стене.

Она замерла. Потом медленно повернулась. Он взялся за ворот платья и стянул его вниз через широкий ворот, обнажив спину до лопаток. Она испуганно прикрыла грудь, но его интересовало не это.

Между лопатками темнел тонкий узор из переплетённых линий, похожий на розу. Гарт смотрел на него без всякого выражения. Он видел такой же узор на пяти спинах до этой. И на свитках старого волка.

— Оденься, — сказал он и вернулся к столу.

— Сегодня вечером ты станешь моей женой, — продолжил он, глядя, как она дрожащими пальцами запахивает ворот. — Выживешь — возможно, позволю жить дальше. Нет — тело отвезут в снега, а я найму охотников за седьмой розочкой. Ты не первая. И не последняя.

Он шагнул ближе и взял её за подбородок. Она дёрнулась, но вытерпела. Он повернул её лицо к свету. В глазах ещё теплилась злость — тусклая, как угли под пеплом, но живая.

— А теперь слушай внимательно, розочка. Повторять не буду. Старый волк произнесёт слова — ты повторишь их за ним. Громко. Чётко. Никаких истерик, слез, мольбы, делаешь, что говорят. Нет — умрешь. Потом наступит ночь. Что случится ночью — от тебя не зависит. Оно случится. Твоё поведение решает ровно одно: насколько это будет больно.

Он отпустил её подбородок.

— Я настоятельно рекомендую тебе слушаться. Я видел, как умирали пятеро до тебя. Кто упрямился до конца умирали плохо. Более покорным было легче. Выбирай сама, как умирать.

Она молчала. Губы дрожали, но она молчала — и это было правильно.

— Увести, — сказал он в дверь. — К алтарю.

Стража вошла, взяла её под локти. Она сделала шаг, другой — и Гарт услышал за спиной глухой удар колен о камень.

Он обернулся.

Она осела на пол между стражниками. Голова опущена, плечи безвольны. Ни всхлипа, ни дрожи — только пустота, ровная и белая, как снежное поле. Злость в её глазах погасла.

Гарт смотрел на неё сверху вниз и не чувствовал ничего, кроме привычной тяжести. Обычная южанка. Он ждал этого — они никогда не дотягивали до алтаря с целой душой. Раньше или позже огонь в них гас. Всегда.

И всё же что-то внутри глухо, по-звериному не согласилось с этой картиной. Он не стал разбираться, что именно.

— Поднимите и несите, — бросил он и отвернулся к окну. — Разговор окончен.

За окном ничего не изменилось: ночь, снег, пустота. Гарт отвернулся от стекла.

Свадебного наряда у него не было. Был обрядовый.

В сундуке у дальней стены, под промёрзшей дерюгой, лежало то, что надевали в такие ночи: чёрная рубаха из плотного сукна, шитая серебряной нитью, пояс с костяными накладками, волчий плащ — тяжёлый, как мокрый снег. Узор на рубахе был старше Дома, и что он значил, не помнил уже никто. Может быть, помнил старый волк, но его никто не спрашивал.

Гарт разделся до пояса и остановился, глядя на свои руки. Чёрные вены поднялись выше локтей и гудели. Он с трудом держался на ногах. Проклятие всегда оживало перед обрядом, тянуло жилы к алтарю, как гончая — на свисток.

Он оделся. Сукно легло на плечи и пахнуло холодом и старой гарью. Волосы стянул ремнём. Оружия не взял. Все равно в этом зале всё, кому суждено было умереть до рассвета, умирало и без железа.

На свадьбах Аша не бывало гостей. Бывали свидетели.

Большой зал был пуст и выметен до чиста. Вдоль стен тлели угли в ямах, свечи горели синим неестественным пламенем. Ровным, без единой дрожи, будто не живым. В глубине, там, где кончался свет, стоял алтарь из чёрного льда. Его не брал ни огонь очагов, ни жар крови Гарта. А Гарт проверял: в злые ночи прикладывал к нему ладонь. Лёд только темнел.

Перед алтарём стоял старый волк. Маленький, высохший, в вытертой до жёлтой кости шкуре белого волка. Он был старше этого дома — сколько ему зим, не знал никто, а у Севера не спрашивают о возрасте его зверей. Глаза старика затянуло пеленой, и он уже почти не видели, но он узнал Гарта раньше, чем того коснулся свет свечей. Он был единственным в доме, кто не называл Гарта «великий Аш». Может, потому что помнил его мальцом. Может, потому что не боялся.

— Она согласилась? — спросил он, не оборачиваясь.

— Она произнесёт слова, — ответил Гарт.

Старый волк качнул головой — медленно, как качается от ветра сухая ветка.

— Слова произносили и пятеро до неё. Слова — это пар над прорубью.

— Тогда слушай лучше. Это твоя работа. Моя — привести.

Старик не стал спорить. Они давно поделили обязанности: один читает, другой приносит.

— Как сдохнет, отвезете её на Белое поле, — сказал Гарт, глядя на алтарь. Голос его был ровным, каким диктуют список припасов. — Сначала отдадите её ему. Пусть дочитает над ней, что положено, чтобы южная Йор не прилипла к стенам. Потом отнесёте к остальным.

— Как всегда, — сказал старый волк.

— Как всегда. — кивнул Гарт

Двери отворились ровно на этих словах.

Услышала ли она про сани и про остальных — Гарт не знал. Лицо её не показывало ничего.

Её волокли под руки двое стражников; она не шла сама. К алтарю её подтащили, поставили, словно метлу в угол комнаты и отошли. Колени у неё дрогнули, она качнулась, но устояла. Стояла, раскачиваясь едва-едва, глядя в чёрный лёд. Белое платье на фоне льда было похоже на клочок снега, который ветром принесло на чёрную воду.

Больше от неё ничего и не требовалось.

Гарт встал рядом, лицом к алтарю, и смотрел прямо перед собой. Краем глаза — на неё.

Старый волк не спешил. Он опустился на колени, запахнул шкуру, чтобы не мешала, и начал раскатывать свитки. Кожа была старой, дубовой и темной от дыма и времени; она пружинила, норовила свернуться, и старик прижимал её концы речными камнями, отполированными до блеска. Знаки шли ровными рядами — выжженные, а может, и выросшие: никто не знал.

Читать их не мог никто в мире, кроме старого волка. Гарт проверял. В первую зиму после проклятия он потребовал свитки себе и просидел над ними до рассвета. Знаки не складывались в слова — они шевелились под взглядом, расползались, как трещины во льду, и к утру Гарт понял только одно: свитки тоже смотрели на него. Больше он их не трогал.

И вот теперь на них смотрела она.

Не на алтарь. Не на свечи, не на мутные глаза старика, не на свою смерть в чёрном стекле льда. На свитки.

Пятеро до неё смотрели в пол. На свои руки. На огонь. Так смотрят люди, у которых не осталось ничего своего. Никто из них не смотрел на свитки — на них было бессмысленно смотреть: для всего мира это была лишь старая кожа со странными выжженными закорючками.

Её глаза двигались по коже. Медленно. Ровно. Строчка за строчкой.

Гарт не был уверен: свечи мигали, тени ползли, от этой покачивающейся девчонки нельзя было ничего ждать. Но ему показалось.

Он ничего не сказал. И сказать было нечего. Эти знаки не прочёл бы и он, а если южанке померещилось в них что-то своё — что ж. Умирающие цепляются глазами за что попало: за узоры, за трещины, за чужие молитвы.

И всё же под рёбрами кольнуло — глухо, по-звериному. То самое, что утром не согласилось с её пустотой. Звериное не любило непонятного и предлагало только два пути: разобраться или придушить. Гарт не стал делать ни того, ни другого.

Старый волк тоже ничего не сказал. Но его руки, разглаживавшие кожу, замерли — на один удар сердца. Потом на два.

Затем старик выдохнул, поднялся с колен и встал напротив них — маленький, древний, пахнущий дымом и сушёными травами.

Гарт расправил плечи. Проклятие гудело в жилах терпеливо и тесно, словно волк перед прыжком.

— Начнём, — сказал старый волк. — Слушай слова, южанка. Повторяй за мной.

Глава 5

Суп был жидкий, гущи почти не было. Сверху плавал кусок незнакомой мне жирной рыбы.

Я ела быстро, стараясь отогнать от себя мысли о вкусе еды.

Меня предупредили: стоять у алтаря нужно самостоятельно. Значит, суп — это не еда. Это топливо. Я всю жизнь умею превращать объедки в топливо.

— Доела? — меня пнул один из стражников.

Я поднялась на ноги и смиренно закивала. Он брезгливо посмотрел на меня. Пусть смотрит. Плевать. Лишь бы не бил.

Он повёл меня по бесконечным каменным коридорам, лестницам. Мои ноги работали через раз: два шага свои, третий за счёт стражника.

Мне казалось, что мы шли вечно. Каменный пол снова холодил мои босые ноги.

А потом я услышала голоса.

За высокой чёрной дверью, в глубине, говорили двое. Один голос я узнала сразу — низкий, ровный. Голос моего будущего супруга. Или палача. Как ему больше нравилось. Второй голос был старый, скрипучий. Так скрипели полы в старом деревянном сарае на юге. Меня часто запирали там в наказание.

— Она согласилась? — спросил старый голос.

— Она произнесёт слова, — ответил Гарт.

Он не сказал «да». Не соврал, что я согласилась. «Произнесёт слова». Так говорят: коза даст молоко, дверь не скрипнет, труп не запротестует.

— Слова произносили и шестеро до неё. Слова — это пар над прорубью.

Я не поняла, что это значит, — но спине моей стало холоднее. Пар над прорубью…

— Тогда слушай лучше. Это твоя работа. Моя — привести.

Пауза. Потом Гарт заговорил снова — и по голосу я поняла, что он говорит ещё с кем-то. Таким голосом отец распоряжался насчёт сломанной мебели: «выбросить, новую не заводить».

— Как сдохнет, отвезёте её на Белое поле. Сначала отдадите её ему. Пусть дочитает над ней, что положено, чтобы южная Йор не прилипла к стенам. Потом отнесёте к остальным.

Я шла и слушала про своё тело.

Это умение у меня старое, отработанное: меня при мне обсуждали всю жизнь. Приданое, вес, зубы, способности к деторождению, обычно третьим лицом, как будто меня в комнате нет. Я думала, меня уже ничем не удивишь. Но эти... Эти говорили не о цене. О вывозе. «Не прилипла к стенам». Даже мёртвой, оказывается, я буду грязью на северных стенах. Чем-то, что надо дочистить. Хотя снаружи они меня уже отмыли. Ирма старалась.

«Отдадите её ему». Кому — ему? Их богу? Их ночи? Я не знала. Я знала только, что где-то есть Белое поле, что на нём лежат «остальные» шесть девушек, которые были до меня. И что мне место там уже приготовлено. Заранее. Похоже, это единственное место в двух концах света, которое готовили именно для меня.

— Как всегда, — сказал скрипучий голос.

— Как всегда. — подтвердил Гарт.

Двери отворились ровно на этих словах.

Им было всё равно, что я слышала. Я поняла это сразу, по лицам. Какой смысл стесняться при покойнице? Разговор о выносе мусора не прерывают из-за мусора.

Зал был огромен и тёмен. Вдоль стен в ямах тлели угли, и свет от них лежал на полу багровыми ленивыми озёрами. Свечи горели синим, ровным, неестественным пламенем, ни одна не дрожала, будто воздух в зале умер. А в глубине, там, куда не доставал свет, стоял алтарь из чёрного льда. Я увидела в нём отражение: белая дева, клочок снега на чёрной воде. Невеста. Призрак. Я не узнала себя ни в одном из этих слов.

Гарт стоял у алтаря, и я на миг не узнала и его.

Без волчьего плаща, в чёрной рубахе, шитой тусклым серебром, с волосами, стянутыми назад, он будто стал другим существом. Меньше, чем зверь. Больше, чем человек. Древнее обоих. Я подумала, что вот так, наверное, выглядит то, чему звери молятся.

Рядом с ним — маленький, высохший, до жути лёгкий на вид — стоял старик в вытертой до жёлтой кости шкуре белого волка. Глаза его подёрнулись белёсой мглой, как лёд в оттепель.

От старика пахло дымом и сушёными травами.

У меня кольнуло под рёбрами, я сбилась с шага. Этот запах я знала. Комната бабушки пахла именно так — дымом, сушёной мятой и ещё чем-то горьким, что она варила в маленьком котелке и называла «для сна». Я запретила себе думать, почему так пахнет северный колдун. Юг — большой, травы — одинаковые.

Меня подвели к алтарю и поставили — как ставят вещь, которая нужна по случаю. Ноги дрожали, колени просили согнуться, я стояла. Платье сползало с плеча, я придерживала его на груди. Босые ступни мёрзли о камень. Слева, на расстоянии ладони, стоял он — и от него шёл жар, ровный, как от печной стены, и моё подлое тело снова потянулось к нему за теплом.

Старик не спешил.

Он опустился на колени, запахнул шкуру, чтобы не мешала, и начал раскатывать свитки. Кожа была тёмная, прокопчённая, она всё время норовила свернуться, и старик прижимал её концы гладкими речными камнями. Знаки шли рядами — ровные, выжженные, а может, и выросшие на этой коже сами.

Я смотрела на них без всякого интереса. Чужие закорючки. Мёртвый язык мёртвого края. Мой взгляд скользил по ровным письменам, пока не зацепился.

Как цепляется ухо за слово родной речи в чужой болтовне.

Один знак. Я знала этот знак. Не «знала», а скорее узнала, как узнают лицо старого друга. Внутри у меня что-то дрогнуло. Я вспомнила.

Бабушкина комната. Зима. Лучина в её руке рисует по золе острые росчерки, а я, маленькая, заворожённая, повторяю за ней звуки — гортанные, тёплые, катящиеся, как камни по льду. «Повторяй, Густя. Это старая речь, на ней говорят те, кто не боится ночи». Я думала, это игра. Бабушкины игры всегда были странными, и дедушка в них не играл, а только подкидывал дров и смотрел на неё с такой тоской, будто игра была не для меня.

Потом бабушка ушла — рано, внезапно, посреди зимы, — и вместе с ней ушла комната, запах трав, и речь, и игра. Я была уверена, что забыла всё.

А я не забыла.

Мои глаза шли по коже — строчка за строчкой, медленно, по слогам, как в пять лет по слогам читают дарёную книгу. Я не успевала понимать всё — треть знаков темнела для меня чужими лицами, — но остальные... Остальные шевелились во мне и оживали, и где-то на самом дне меня сухой женский голос безошибочно произносил их один за другим. Я читала. Господи южный, я читала их свитки.

И между двумя строчками, среди переплетённых росчерков, я увидела знак, который знала слишком хорошо.

Роза.

Та самая. Прямые лепестки, спиральная серединка, короткий изгиб стебля. Точь-в-точь как на дедушкином кулоне. Как на печати бабушкиного дома, которой клеймили мёд и воск. Знак, который висел у меня на шее восемнадцать лет, а теперь лежал зашитый в подошве башмака в общей куче мёртвых вещей.

Стало очень тихо.

Не в зале — во мне. Даже страх замолчал, даже смертная арифметика, которой я считала часы, остановила счёт. Я стояла перед чёрным алтарём, в белом платье с чужого плеча, и смотрела на бабушкину розу в их свитках.

Я не заметила, что шевелю губами.

Заметила — только когда подняла глаза. Руки старика замерли над кожей. Он смотрел на меня — белёсыми, почти слепыми глазами, и я не могла понять, глядит он или видит. Один удар сердца. Второй. Жар Гарта слева стал злее. Я кожей чувствовала, что и он смотрит не на свитки. На меня.

«Скажи им», — приказала я себе. — «Скажи, что понимаешь».

Но старик молчал. И я промолчала тоже.

Не из глупости. Из северной, южной, попросту человеческой школы: никогда не показывай, что понимаешь больше, чем от тебя ждут. Отца я обманывала двенадцать лет фальшивым дневником.

Что они сделают, если узнают, что чужая девка читает их святыню? Я не знала. А всё, чего я не знала, в этом доме было похоже на слово «ужас».

Старик выдохнул — длинно, со свистом, как спускается пар. Поднялся с колен. Шкура его глухо шуршала. Он встал напротив нас — маленький, древний, пахнущий моей бабушкой.

Гарт расправил плечи. Жар от него пошёл волнами, я стояла слишком близко. На страх уже не было места: всё во мне занимала роза.

— Начнём, — сказал старый волк. — Слушай слова, южанка. Повторяй за мной.

Старик поднял руку — тонкую, в бурых пятнах, с костяным кольцом на пальце — и надавил ею на раскатанную кожу. По залу пошёл его голос: скрипучий, долгий, нараспев. Он читал слова со свитков — и я понимала их.

Не все. Примерно половину. Но половины хватало, чтобы мороз пошёл по коже: старик благословлял. Не в южном смысле — не во имя богов, не во имя любви. Он называл вещи по именам, как называют при покупке коровы: вот ночь, вот лёд, вот зверь, вот человек, вот женщина, вот срок. Он перечислял нас — перечислял вслух, и перечень был длиннее, чем я думала: я услышала про очаг, про кровь, про детей, про смертный час.

Про детей. Значит, и это здесь было прописано. Разумеется. Сосуд должен быть исправен.

Гарт наклонился к моему уху — я почувствовала жар его дыхания на виске — и зашептал, чётко, раздельно, чтобы я точно поняла:

— Я, — сказал он, — потом назови своё имя, южная роза, — он притормозил, когда старик запел громче. Когда он стих, Гарт продолжил: — Добровольно принимаю волю Севера и вступаю в союз с Ашем Гартом.

Имя. С этого начинаются все договоры, даже договоры со смертью.

Я стояла и молчала одну секунду, две, три. Зал ждал.

«Ну», — сказала я себе. — «Давай взвесим всё ещё раз. Ты это умеешь, ты всю жизнь только это и делаешь».

Думаем. Вариант первый: отказаться здесь, у алтаря. Итог: ледник. Неделя без света и смерть от холода и голода. Вряд ли кто-то будет запечатывать меня снова, чтобы не сдохла.

Вариант второй: имя назвать, а ночью... А ночью что? Убежать из спальни самого Аша Севера, из Дома, стоящего посреди вечной ночи, босиком, в платье с чужого плеча? Даже моя наглость, прокормленная восемнадцатью годами выживания, на такое не соглашалась. Вариант третий...

Вариант третий был тот, где я произношу слова.

Я остановилась. Думать дальше я не видела смысла. Зачем? И так всё понятно. Мне не выжить.

А что, собственно, выживание такое? Вернуться некуда: дом, где меня чуть не скормили собакам. Муж Альберт, от объятий которого меня неделю выворачивало наизнанку, ждал бы меня на юге, потирая потные ладони. Нет, правда, куда мне было бежать все эти годы? Я строила побег из тюрьмы, за стенами которой находилась виселица.

А здесь... Здесь я никому не нравлюсь. Здесь меня ненавидят — Ирма за своих девочек, стражники по привычке, весь Дом — за то, что я юг. Но ни на ком здесь не лежит южная пелена лжи, которую я читаю с семи лет. Этот мир ненавидит меня честно.

И он — тоже. Он не врал ни секунды. Он сказал: собственность, сосуд, палач. Он показал мне всё до последнего, включая вывоз тела. Я знаю всё, что меня ждёт.

Бабушка говорила... Отчего-то вдруг вспомнилось, некстати и кстати... Бабушка говорила в своих странных играх: «Лучше жестокая правда, чем сладкая ложь».

Она права. Смерть от него честнее жизни с Альбертом.

Вот. Вот и весь счёт. Ошибка могла быть только в одном — если я ошибаюсь насчёт «жизни после». Но её в расчёт не брал никто и никогда, значит, и я не буду. Я не прошу у этой ночи многого. Только честности. Кажется, здесь только этим и торгуют.

— Я, Августа, — сказала я.

Голос сорвался, но зал был устроен так, что даже мой тихий голос разносился раскатами грома.

— Добровольно принимаю волю Севера и вступаю в союз с Ашем Гартом.

Странное дело: слово «добровольно» — самое фальшивое слово в этой клятве прозвучало ровно.

Потому что в одной доле из ста оно было правдой. Никто же не заставлял меня сделать этот выбор. Меня только привели, доходчиво объяснив, что мне делать и чем чревато этого не делать.

Старик читал дальше. Гарт диктовал, ровно и холодно:

— Я признаю его власть над моим телом, моей кровью и моей судьбой.

Ну, с этим было просто.

Над телом — надо мной всю жизнь имели власть, и все они были в разы хуже Гарта.

Отец распоряжался моим телом как утварью: бил, когда оно попадалось под горячую руку, и продал, когда подвалил подходящий покупатель. Альберту его продали окончательно и с потрохами. Что до судьбы... позвольте рассмеяться. У кого? Где она, эта моя судьба, покажите её мне? Дневник, в котором я лгала три года? Комната, которую отдали Ёсе?

Моё тело и моя судьба — это два моих самых обветшалых имущества, оба в трещинах, оба краденые у меня ещё до рождения. Отдать их ему — всё равно что вернуть фальшивую монету, которую всучили тебе вместо наследства.

«Бери, — подумала я. — Бери, у меня всё равно ничего своего не было. Кроме, разве что, имени. Имя я оставлю себе. Августа. Хоть что-то здесь будет моим».

— Я признаю его власть над моим телом, моей кровью и моей судьбой, — повторила я, глядя в пол. Голос был ровный, и это меня даже позабавило: восемнадцать лет репетиций перед отцовским кабинетом не прошли даром.

Старик тянул слова.

Гарт наклонился снова:

— Я принимаю этот брак не по принуждению, а по своей воле, перед лицом холода и вечности.

Вот здесь я запнулась.

По своей воле.

По своей воле? Меня морили неделю в леднике. Меня били в бане за то, что я просто была, привели под руки. Какая уж тут воля.

Внезапно вспомнилось, как бабушка собиралась умирать.

Мне не сказали, что она умирает. Мне было восемь, у нас не сообщали детям лишнего. Но она сама позвала меня, посадила перед собой и сказала: «Густя, я умираю по своей воле. Никто не гонит меня, никто не заставляет. Не кори себя, ангел мой. Послушай. По своей воле — это не когда тебе хорошо. По своей воле — это когда ты сама выбрала из того, что тебе дали. Пусть из двух зол, пусть из щепоти соли, пусть из ничего. Но сама. Тогда это твоя судьба».

Сама. Я выбрала это сама. Я могла умереть раньше, могла сбежать раньше, но боялась. А сейчас… То, к чему я пришла, было целиком и полностью моим решением.

По своей воле. Действительно.

От меня ждали последнего, единственного действия, которое нельзя сделать чужими руками: согласиться. Сама. Меня нельзя было провести через это волоком, потому что слова не произнесутся сами, их говорю я, моим ртом, моим дыханием. Пусть всё остальное. Но вот эта секунда — моя воля.

Злая воля. Упрямая. Южная.

— Я принимаю этот брак... — я сбилась, воздух дрогнул в груди, я прикрыла глаза и досказала уже не аудитории, не алтарю, а себе: — ...не по принуждению, а по своей собственной воле, перед лицом холода и вечности.