С телефоном был смешной случай. Вдруг по нашему телефону оперативного дежурного какие-то девчонки стали названивать. Я сидел помощником дежурного. Звонок. Я спокойно отвечаю: «Здесь Сережи нет, вы ошиблись». Опять звонок. «А разве вы не Сережа?» – «Нет, не Сережа, девочки, вы мешаете работать». Хиханьки и какой-то дурацкий разговор, вроде того: «усы у вас есть?» Я терпеливо их переспросил, куда они звонят, по какому телефону, они называют наш. Тогда я им говорю, забудьте этот номер раз и навсегда и никогда больше сюда не звоните. А они говорят: «А как же мы услышим тогда ваш голос?» А голос у меня действительно красивый, не они первые заметили. Я и пою прилично, в самодеятельности у нас украинские песни лучше меня никто не мог… «Солнце низенько, вечор близенько»… Иногда и на бис пел, особенно дуэт у нас был, Тоня Вилкова из секретной части, зав секретным делопроизводством, коронный номер: «ты ж менэ пидманула, ты ж менэ пидвила…» Но, возвращаясь к телефону… Опять девочки звонят и продолжают высказываться о моем голосе. Я им тогда уже строго говорю: или прекратите эти звонки, или сниму у вас телефон. Прошло часа два, не больше, опять звонят, адрес у меня уже к этому времени был, послал «эмочку» за ними, привезли. Велел их в коридоре посадить. Сидят. Вышел специально на них посмотреть. Лица нет, бледные, от страха даже плакать не могут. Да, думаю, ваше счастье, что я не Казбек Иваныч, от него бы вы так легко не отделались… Ничего с ними делать не стал. Подписал через три часа им пропуска и выставил на улицу. Даже разговаривать не стал. Был у Казбек Иваныча такой прием по профилактике. У нас же не только это… но и профилактика была. Вызываем человека, никаких ему обвинений, ничего не доказываем, а просто по-человечески говорим: «Вам, товарищ, нужно быть скромнее вот в такой-то и в такой-то области. Мы вас предупреждаем и надеемся, что разговор первый и последний. Можете быть свободны». Я заметил, что Казбек Иваныч приглашает на «профилактику», а часто даже не разговаривает. Продержит в коридоре часа четыре-пять и отпустит. Один раз я его так, между прочим, спросил: «Опять не успели по «профилактике» побеседовать, рабочего дня прямо-таки не хватает». – «Нет, – говорит Казбек Иваныч, – у меня такой метод. Что я ему могу сказать на беседе? Очень мало: не болтай, не мешай работать такому-то, не дискредитируй такого-то, отстань от жены такого-то… Все! А представь-ка, сколько у него самого мыслей, чувств и подозрений, пока он четыре часа у меня в коридоре простоит или даже просидит? Он же всю жизнь свою переберет по косточкам, он же все вспомнит, тысячу раз покается, столько всего передумает, что я ему и за десять бесед не расскажу. И что самое главное, он уходит и понятия не имеет, что я знаю, а чего я не знаю. Он уходит обязательно с предположением, что я знаю – все! Для этого я его и вызывал». Удивительный был человек Казбек Иваныч, резкий, крутой, никого не жалел и себя не жалел, и очень умный. Когда по пятьдесят – двести человек за ночь брали, обязательно вечером совещание, инструкция; все хорошо проводили эти инструкции, и начальники отделов и замы, а Казбек Иваныч лучше всех, после его накачки крылья вырастали… И простым умел быть, и веселым, на одном празднике пил вино из туфли Нади Власенковой, а туфелька у Надюши сорокового размера лодочка… Да, Казбек Иваныч, Казбек Иваныч, прост-то, прост, а цену себе знал.
Рассказать, как дневали и ночевали в управлении, как по неделям меня дома не видели?.. Начнешь рассказывать, только и оглядывайся, как бы лишнего чего не сказать. Ведь не только мы, но и те, кто на свободу выходил, тоже подписку давали о неразглашении. Ничего разглашать нельзя, все запрещалось, и про ход следствия, и про режим в лагерях, и о транспортировке, и вообще… Я думаю, что пересуд по «58-й», когда один срок кончался и тут же второй подкидывали, как раз и делался главным образом для неразглашения. Если выжил и вышел, разве удержится человек, чтобы лишнее не сболтнуть. Может быть, «лишнее» как раз и есть самое главное в его жизни и в моей, вот и получается, что на нашу с ним жизнь разом один крест поставлен. Он – враг, преступник, а я? Мне-то почему надо свою жизнь от людей таить?
Возьми Валентина. Мать его была крестной моей жены. Кончил резиново-технический техникум и был в 35-м году взят в НКВД, дневал и ночевал в «Большом доме», на повышение пошел на Сахалин, там до подполковника дорос. Слышишь, подполковник!.. Рюмин с подполковника на замминистра пошел, так-то… Приехал с Сахалина тихо-тихо, ни погон, ни пенсии, пошел на «Красный треугольник» помощником мастера, потом мастером сделали, умер, кажется, уже замначальника участка. Что о Валентине можно сказать? Человек честный и холодный, старательный, добросовестный и несколько ограниченный… Сколько раз я к нему подъезжал, так и не раскололся. Даже мне ничего не сказал. От врагов должен быть секрет, это я понимаю, а нам-то что ж друг от друга таиться, мы же – одна семья, все свои… Или вот ордена. Сейчас у нас какой, шестьдесят шестой, так? А несколько лет назад была затея – ордена отобрать. Выходит, зря их давали? Нет, зря у нас ничего не дают! На персональную пенсию тоже наши стали подавать, из райкома такой формальный, бездушный ответ: «…служба в органах не дает привилегий…» Всю жизнь давала, всю жизнь были почетом окружены и любовью всего народа, а как пенсия – так «не является…». Скажи, справедливо, а? Помню, комендант был в «Большом доме» до войны, четыре ордена Красного Знамени было, длинная такая фамилия еврейская. Полной фамилией любил расписываться, а квитанция о приведении в исполнение вроде квитанции подписки на газету или журнал, небольшая, и места для подписи мало, не больно-то разбежишься, так он умел всю свою фамилию до последней буковки уместить. Много таких квитанций подписал, потом и ему подписали… Что ж он, не знал, что работа его бесследно не проходит, что сам он тоже на краю, по лезвию ходит, рискует… и после всего этого – «не дает привилегий»!..
В целом я судьбой своей доволен, пусть чинов не нахватал, в скромном звании прослужил, зато жив…
Говорят – каждый труд почетен. Говорить-то говорят, а слыхал ты когда-нибудь, чтобы песня была, ну, хотя бы о конвоире, о конвойной службе? Когда канал Москва – Волга строили, там даже лучшие композиторы конкурс проводили на «Марш каналармейцев», а вот о конвоирах опять ни слова. И стихов о них детки на праздник не рассказывают, и в театре постановок нет. Хотя одну пьесу про перековку в лагерях на Беломорканале помню, на жизнь не похоже, но в воспитательном смысле очень полезная, руководство ее сильно поддерживало, во всех театрах шла…
Я за театральной жизнью не очень внимательно слежу, больше все с ребятишками, то в ТЮЗ, то на оперу пойдешь, то «Щелкунчик» посмотришь, сильней всего мне «Спящая красавица» нравится, три раза смотрел… А вот за одной фамилией режиссера, Жулак фамилия, очень внимательно слежу. Он у нас работал. Года четыре во внутренней охране был, потом недолго на оперативной работе, и все время в самодеятельности, постановки к праздникам, сценки смешные, так и пошел-пошел, в театральный институт поступил, или пристроили, уж не знаю, но отучился, все как полагается… Встретил я его, был такой плюгавого вида и морда, как у злого мопса, и смеялся не как люди, а как воробей охрипший: хри-хри-хри… А тут гляжу: веселый, счастливый, пальто нараспашку, прямо на улице руки раскидывает: «Здравствуй, друг!» – и смеется так, что прохожие оглядываются, для них и смеется… Я – как-никак боевой штык, мне завтра, может быть, с врагом лицом к лицу опять встречаться, и незачем совершенно на шумной улице вот так вот на себя внимание обращать. Во мне хоть и более ста восьмидесяти сантиметров, но я умею быть незаметным. Но это к слову. «Ну, как вы там?!» Жулак интересуется. «Здрасте!..» Что значит «как там»? Или он вправду ждет, что я ему сейчас оперативную обстановку буду докладывать, или мероприятия «по режиму», или кадровые новости? Я его спрашиваю: «Уточни – где там и что тебя конкретно интересует?» Смеется. «Меня, – говорит, – вспоминаете?» Здесь разговор другой, конечно, говорю, следим внимательно… Он на цыпочки поднялся и мне прямо в ухо: «Пасете, значит?» – и опять смеется. «Брось, – говорю, – про свои успехи расскажи». Шекспира постановку делал, то ли «Сон в летнюю ночь», то ли «Двенадцатая ночь». Я его спросил на подначку, из нашей жизни ничего не хочешь поставить? «Нет, – говорит, – у меня дарование комедийное». Да, пожалуй, с комедийным дарованием надо что-нибудь из колхозной жизни или про ученых… Потом он еще «Ночной переполох» ставил, спектакль. Наши обратили внимание, что ему нравятся названия, где слово «ночь» присутствует, словно память о тех временах, о молодости своей, когда ночью самая-то работа и была».
XI
«…Ты за окно посмотри… Нет, белая ночь для чего-то людям нарочно дана, может быть, это еще до конца и не понято.
Я своего первого как раз в белую ночь, в конце апреля доставлял. Работы было много, с транспортом тогда еще туго было и кадров не хватало, дело прошлое…
Арест как проводится? Все зависит от личности, которую нужно арестовать, и от того, что можно найти у этой личности при аресте. Если он живет в какой-нибудь комнатушке, то два человека вполне достаточно. Ну, понятой еще. Если апартаменты или дача, дворец где-то, там целая бригада работает. Тут бригада не понадобилась.
Самый мой первый, даже фамилию помню, все помню до мельчайших подробностей, хоть сейчас с завязанными глазами пройду весь маршрут… Фамилия? Не суть важно, все у него было, была и фамилия у него, в свое время даже довольно известная в своих кругах. Шатен, рост средний, глаза стального цвета, глазницы глубокие, фигура склонная к полноте, возможен темно-синий костюм, пиджак двубортный, из характерных примет – подергивание правым плечом, жест такой, будто птица ему на плечо села, а он хочет ее толчком плеча согнать. Лицо круглое, подбородок скошенный, рот прямой, губы узкие… И так далее. А ведь сорок лет почти прошло! С трепетом приступал к самостоятельному заданию и ответственно. Волновался, конечно. Вообще-то, мне как бы не по чину было идти старшим на арест, но, я говорил, народу не хватало, и хотел все сделать самым лучшим образом…
Времени было в обрез, а я все-таки вырвался днем и успел маршрутик пробежать.
Что запомнилось? Днем, когда маршрут смотрел, около дома 61 на канале Грибоедова сильно гороховым супом пахло. А когда уже ночью его вел, на этом же месте, у дома 61, вдруг грибного супа сильный такой запах… И оба раза подумал: вот она – мирная жизнь, люди суп варят, а я по приказу, с оружием на врага иду…
Адрес такой: Большая Подъяческая, дом 9, вход с улицы, но неказистый, справа от подворотни, которая прямо посреди дома, небольшая дверь, вот тебе и парадный подъезд. Вошел, сразу направо три ступеньки вниз дверь в дворницкую, потом площадка, поворот налево, и сразу начинается довольно широкая лестница. На лестничной площадке два окна во двор, подоконники низкие. Мотаю на ус, бывало, что в окно делались попытки… От дома до Подъяческого моста через канал 125 шагов, потом направо до Кокушина моста две подворотни, дворников я предупредил, чтобы были ворота закрыты, от Кокушина моста до Сенного одна подворотня, от Сенного до Демидова тоже одна… Вполне приличный маршрут, вести можно. Самый опасный участок – это от канала до Мойки, от Демидова моста, считай, до Мойки 440 шагов и семь подворотен, два сквозных парадных подъезда и четыре двойных двора, один, с выходом на Столярный переулок, особенно нехороший. Ладно, вижу, что тебе неинтересно. Короче. Приходим. Третий этаж, этажи высокие, квартира старая, звонок интересный, сейчас таких не осталось, латунный такой набалдашничек в латунной такой луночке, за набалдашничек потянешь, в квартире молоточком по колокольчику… А еще были «Прошу повернуть!», металлические, вроде велосипедных. Два этих типа звонков самые распространенные в городе были, хотя приходилось частенько и стучать. Стучать я не любил, другое дело звонок, культурно, аккуратно, и нет лишнего шума.
Звоню. Открыли быстро, хотя была уже половина второго ночи. Я говорил, да? Открывает мужчина, роста небольшого, на голове платок носовой уголками подвязан, склонная к полноте фигура или не склонная, не поймешь, морда вытянутая, трусы, майка, на ногах валенки со срезанными верхами… Голова оказалась после бритья платочком завернута, в трех местах порезался. Смотрю на него и ничего не понимаю, зацепиться не за что. Неужели квартирой ошибся, перепутал от волнения? А то, что, кроме этого типа, еще в квартире полно народу может быть, к дверям сейчас припали, в голову не приходит. Салажонок… Это мне сейчас смешно, а тогда было не до смеху. Стыдно. Хлопнет сейчас меня дверью по роже, и что тогда? А сердце подсказывает: нет, не ошибся… нет, не ошибся… На всякий случай спрашиваю: «Такой-то и такой здесь проживает?» Он молча показывает рукой на дверь, где за матовым стеклом с морозными наведенными цветами, красивый узор, свет горит… А квартира интересная: прихожая вроде зала, а из нее шесть дверей и никакого коридора нет. Открываю, вхожу. Комната большая, но пустынная, кровать железная, этажерка с остатками пищи, на двух стульях чертежная доска положена вместо стола. Полное впечатление, что хозяин выехал, и совсем недавно. У меня душа упала. Опоздал! Пусто! Нет никого… А ведь только что был: койка помята, жильем пахнет, окурки, бутылки пустые, все на месте, а человека нет!.. Хорошо ты, братишка, службу самостоятельную начинаешь, бегать и бегать тебе еще на поводке… Но тут входит этот самый, с платочком на голове, дверь прикрыл и объясняет: я такой-то и такой… Представляешь! Вот как судьба иногда поворачивается! Ну, жилище такое, что обыск проводить одно удовольствие. Пока он одевался, мы уже все бумажки заполнили, протокольчик подбили. Оружие есть? Нет. Литература есть? Нет. Письма, ценные бумаги, деньги?.. Нет, нет, нет.
Только на этом впечатления не кончились.
Одевается мой крестник, смотрю – глазам не верю: костюм темно-синий, пиджак двубортный, фигура, склонная к полноте… И рост, действительно, средний. Когда я там на лестнице со своей высоты на него смотрел, конечно, он мелковато выглядел, а тут, когда я на стуле сидел, над столом его чертежным согнувшись над своим протокольчиком, смотрю – рост средний! Оделся он и вдруг плечом: р-раз, будто действительно птица ему на плечо села, и он ее согнать хочет. А для меня это как расписка, как последний знак – тот самый! Не сомневайся, брат, шагай смело! Полный вперед!
Выходим.
Направо за Садовой пожарная каланча, налево, за каналом, Исаакий, золотой шатер. Он хотел направо, на Садовую, а я его пускаю по каналу, у меня уже намерено. Набережная чем лучше? Пути отхода вдвое подрезаются, проходных дворов, парадных, перекрестков, переулков вдвое меньше, чем на любой улице. А как он увидел, что я его и через Подъяческий мост не перевожу, а по этой стороне пускаю, потому что на той стороне хоть и короче, а подворотен больше, он поворачивает ко мне лицо, а морда, как у покойника. «Отход подрезаешь?» Я ему за это тоже нервно: «Не разговаривать!», а сам удивляюсь. Разговорились. И что ж оказалось! Оказался из наших… Не совсем из наших, но из прокуратуры… Почему он и побрился, оказывается, заранее и в комнате пусто было, и семья от него как-то очень уж вовремя ушла. Явно человек готовился… В воду? Зачем ему в воду? Не смеши. Это сейчас – вода, а тогда вдоль всей набережной барки с дровами, плашкоуты с кирпичом, садки рыбные, лотки, плоты какие-то, черт знает что, так что свободной воды и посередке-то было немного, не то, что у берега…
Иду как-никак за старшего, волнуюсь. Со мной всего один вертухай из деревенских. В смысле физической силы вроде и ничего, а в смысле соображения, тут уж только на себя вся надежда.
Топаем по каналу, сзади вертухай подковками по белым пудожским плиткам чиркает, а мы рядом, вроде как приятели или коллеги, как оказалось, только уж он-то поопытней меня был, куда там!..
Плечом знаешь, отчего дергал? Пуля у него в плече была, испытывал неудобство. Говорил, что пуля лично от атамана Григорьева. Я припомнил, что кто-то у нас рассказывал, как метко стрелял Григорьев, ну и ввернул ему. Он мне возразил: «Стрелял бы, – говорит, – без промаха, так и пожил бы подольше…» И рассказал, как Никифора Александровича Григорьева лично свалил с одного выстрела Махно Нестор Иванович в отместку за Максюту…
Вышли к Певческому мосту, остановились покурить, дослушать его хотел, он мне еще два случая поучительных привел, как доставлять без эксцессов. Он в штатском, мы в штатском, стоим, беседуем. Мост, вода, тут уже совсем светло, хоть и ночь… Может, и Пушкин с Онегиным на этом месте стояли, теперь мы стоим…
Молодость… Пора первых впечатлений. Все в жизни важным кажется, все новое, все запоминается. Этого первого я часто потом вспоминал, не потому, что первый, не такой уж он, в конце-то концов, и первый, по правде-то говоря, первый мой, самый первый, застрелился, когда мы позвонили, а вот советы этого, с плечом простреленным, дельными оказались. И одно как бы жизненное наблюдение, рассуждение, тоже до сих пор вспоминаю, к специфике нашей не относится, можно и рассказать.
Он был старше меня, опытней, видит, что салажонок не в себе, напряжен, решил обстановку разрядить. Я, говорит, тоже поначалу боялся палец с курка убрать, а потом бабахнул раз сдуру, чуть ногу себе не прострелил да еще губы семь суток получил. После этого поумнел и успокоился. Теряешься отчего? Людей-то вон какая прорвища, и все разные, у всех свое на уме. Каждый со своей повадкой, физиономией, скрытыми мыслями, до которых другой раз так и не докопаешься… Как тут не растеряться! Я с ним согласился. «А вот пожил, посмотрел, побеседовал с людьми и так, и на допросах, и понял, что не такое уж пугающее в людях разнообразие. Не так уж они друг от друга и отличаются. Из чего все инструкции исходят, наставления, методики? Да из того, что подавляющее число людей в одинаковых ситуациях ведут себя похоже…» Заметил – не одинаково, а «похоже». Это он меня от шаблона предостерегал. «А тех, – говорит, – которые действительно на других не похожи, к которым общий подход не годится, их за версту видать, это раз, и по пальцам пересчитать, это два. В массе своей каждый человек есть хочет, спать хочет, жить хочет… Вот и соображай!»
Тогда я еще понять не мог, какой ключик передал мне мой первенький. В общем, был я тогда еще под впечатлением от человеческого многообразия, а со временем слова его всплыли у меня в памяти… Верно он подметил: каждый человек хочет есть, спать и жить…
А вот и конец этой истории с одним неизвестным. Докурили, это уже на Певческом мосту, я его спрашиваю: «Смешно получается, вроде я вас доставляю, а вы меня еще и натаскиваете. А?» Тогда он мне и открылся. «Я, – говорит, – когда увидел, что машины нет, что поведут меня, мелькнула мысль: прихлопнет меня эта оглобля с детским личиком… Без понятых пришли…»
Тут я себя хлопнул по лбу: мать честная! От нервного напряжения так лопухнулся. Салага, и есть салага!
Зашли тут же во двор Певческой капеллы, нашли укромное место, я планшетку достал, он сам за понятого расписался. Посмеялись, конечно, а потом уже серьезно потопали… Сдал я его без сучка, без задоринки и больше наяву, как у нас говорится, не встречал. Интересный человек, образование высшее. А многие скрывали, даже справками запасались, что у них пять-шесть классов всего. А ребята потянут, размотают, глядишь – высшее. И чего скрывать? Все таятся, таятся, а потом удивляются, что к ним так строго. Я еще понимаю, мне свое неполное нечего выставлять… Кстати, у Пильдина, если эту школу межкраевую не считать, шесть классов всего, а смотри-ка, я пропуска проверяю на ногах да, как бобик, территорию по три раза обегаю, а он сидит в кабинете с тремя телефонами, и это с шестью классами. Кто-то у него в кадрах есть, я даже точно знаю кто…»
XII
«…Как в органы попал? Да по-смешному, и опять же белая ночь, крестная моя!
Нельзя сказать, что я судьбой к концу двадцатых годов был обласканный, но и в обиде не был. Родом я из Порожкино, ходил пацаном на заработки в Ораниенбаум, там все больше в порту перехватить какую-нибудь работенку удавалось или на станции. Порт и станция там на одной территории. Так к флоту и прибился. А какой в ту пору флот? Даже Балтийское пароходство чуть не каждый год вывески меняло и не было сильным звеном в системе нашего водного транспорта. К слову сказать, на Каспии или в Архангельске еще хуже было. Не освободился флот еще от пережитков прошлого. А главных пережитков было два: пароходы и береговая служба. На «Рылеев» я на первый пришел, бывший «Инза», 1863 года постройки, дидвейту 64 тонны, освещение керосиновое, скорость считалась 8 узлов, только кто и когда на «Рылееве» эти 8 узлов видел? Стоял он на Гутуевском острове на правый борт завалившись и вспоминал, как еще недавно в Ладоге тонул… Да что «Рылеев»!.. Когда в 31-м году у нас новейшие лесовозы пошли собственной постройки, тоже никакой конкуренции составить не могли… Паспортная скорость была 8 да 8,5 узлов, а кто кроме «Мироныча» эти 8,5 показывал? Пароходы новые, а грех старый, то корпуса по обводкам неудачные, мощности машинам не хватало, поверхности нагрева котлов маленькие, приходилось, чтобы план выгонять, на форсированных режимах ходить, котлы и прогорали, не выдерживали. Вот тут и началось – вредительство! Новые корабли, а со старыми иностранными тягаться не могли. Основной фрахт иностранцы забирали, а мы окусывались. Такой флот. Старье, музей пароходной истории, самому молоденькому, пока свои строить не начали, было 15 лет, а большинство по 20–30 лет постройки, из прошлого века, считай, приплыли, никак утонуть не могли. Впрочем, и тонули, и бились подходяще. «Герцен» прямо в Темзе чуть «Лондон» не утопил. «Буденный» в Английском канале в какой-то пароход немецкий врезался. «Карл Либкнехт», крепенький пароход был, на Черное море его переводили, у тех совсем ничего не было, белые весь флот угнали, так умудрился этот «Либкнехт» у Константинополя, где маяков, да знаков, да указателей, как на улице городской, так он все-таки на мель залез. А особенно страшно было плавать на танкерах. Даже капитаны толком не знали правил перевозки нефтепродуктов, температуру вспышки нефти определяли по Брекену да на глазок, а нефть, я тебе скажу, это еще тот груз!.. Особенно легкая, это – самая огнеопасная, вроде бензина, а курили, где кто хотел. А главное, шли под нее и второй и даже третьей категории суда. Что делали? Первой категории мет наливного судна, под легкую нефть, а везти надо, раз-два, перевели из второй категории в первую галошу какую-нибудь, которая уже и своим ходом идти не может, и потопали под уздцы, на буксире значит. Регистр? Да какой регистр, если они даже за корпусами, за котлами смотрели из пятого на десятое. Наливному судну для безопасности напрессовка второй палубы нужна обязательно, кто за этим смотрел? Да никто!
Были и отсталые слои моряков, не хватало же ни матросов, ни кочегаров, особенно механиков, машинных специалистов. Меня, к примеру, дважды списывали на берег за отказ от работы. Я для себя так тогда решил: тонуть – ладно, здоровый, выкручусь, а гореть – здесь здоровье не поможет. Как меня на танкер – я в отказ. И не один я такой. Матросы по 5–7 судов за год меняли. От хорошей жизни, что ли? Когда плот развяжется, прыгаешь с бревна на бревно, только прыгнул, оно вниз, ты на другое, оно тоже вниз… Так и мы с парохода на пароход. Что ты хочешь, «Рошаль» чуть не три года на якоре простоял, у него якорь в грунт врос. Стали поднимать, паровые брашпили у него сильные были, на «Рошале», а не тянут, тянут, да только его самого носом вниз. Водолазами, водолазами якорь поднимали! Это же смех на весь флот… А то, что фарватер весь топляком забит, а в Петропорту только 600 затонувших барж, пароходов, плашкоутов? Уж на что «Ермак», краса и гордость русского флота, а с 18 года, с «Ледового похода», – с серьгой плавал. Он тогда транспорт «Оку» из льда выколупывал, то ли на маневре привалился, то ли льдами его прижало, только якорь «Оки» ему в борт впечатался, так он с ним и плавал чуть не до 24 года.
Я и на «Декрете» был, и на «Франце Меринге», и на «Софье Ковалевской», пароходики, надо сказать, изношенные до невозможности… Что я мог видеть? Кубрик, трюм, машина, палуба. Многого не увидишь, а были и легендарные успехи, и легендарная борьба, и факты, до сих пор составляющие украшение. Как «Ермака» после ремонта встречали!.. А каждый новый лесовоз!.. А как гремели «Красин», «Ян Рудзутак», «Смольный»… Все было. Уходят люди, и все забывается…
Тяжелое было положение на флоте, если уж с «морских кладбищ» суда стаскивали и пытались ремонтировать, если вместо кардиффа наш донецкий уголь пошел, и дороже и хуже, если вместо смазки – черт знает что… А с другой стороны, нездоровая бесхозяйственность тоже была налицо. Вот и поплыли миллионы рабочих рублей сквозь пальцы в карманы иностранных пароходных компаний, часть этих денег, конечно, попадала к пролетариату капиталистических стран, мы им работу давали, это факт утешительный, но силы нашего государства от этого крепли слабо. Стали, как говорится, вскакивать гнилые прыщи на теле советского торгового флота. Среди плавсостава наметился у многих определенный уход в кабак. Пошли разговоры о том, что техническое состояние флота якобы вообще не позволяет выполнять план перевозок без угрозы судам и экипажам.