Еще никто и слова худого не сказал, а наш медведик уже встал на задние лапы и грозно замахал когтями.
Как и можно было ожидать, тут же слово взял Мидевников.
– По-моему, не захотят люди подражать Кукуеву…
Надо было видеть в эту минуту директора. Он тут же обернулся к государственным дамам, ища у них если не защиты, то хотя бы понимания, каково работать в такой атмосфере! Но дамы даже не подняли век, они за пеленой извергаемого из уст дыма не видели ничего вокруг, похоже, что и не слышали. А Мидевников гнул свою линию с необъяснимым упорством.
– Как можно подражать человеку, который только ходит и поучает, ходит и поучает, прямо Христос. И весь фильм прямо как пятое евангелие. Даже Мария Магдалина есть, эта падшая Пеночкина, возрожденная проповедью Кукуева. Мне как старому интеллигенту такие фильмы говорят очень мало, и не волнуют. Не волнует и слащавая, суетливая какая-то любовь Кукуева. В картине нет ничего кроме дидактики. Мне говорят правильные вещи, говорят, говорят и говорят… Произведет ли эта картина тот эффект, который мы ждем?.. Едва ли. Замечу при этом, что фильм хорошо снят, особенно натурные съемки. Техника на стройке работает очень выразительно, и портреты работающих заставляют вспомнить Дзигу Вертова. Поэтика документального кино не противопоказана художественному фильму, а вот художественности-то этой картине как раз и недостает. Сценарий нам предлагал житие святых. Вот мы его и получили. Посмотрим, как на эту картину отреагирует зритель.
Да, директор во время этого выступления мобилизовал все свои немалые мимические способности, чтобы отмежеваться и выразить немо, но убедительно, полное несогласие с такой оценкой. Актерские способности у директора были, но школа ТРАМа, Театра рабочей молодежи, где он подвизался перед войной, наложила печать грубоватой плакатности на его исполнительскую манеру, и потому его актерские демонстрации вблизи чаще всего вызывали чувство неловкости.
Погруженные в свои переживания феи Госкино, медленно остывая и начиная различать окружающие лица и предметы, были не в силах оценить ни дерзость выступления Мидевникова, ни мимический дивертисмент насмерть перепуганного директора.
Плотная тишина снова сомкнулась над головами участников худсовета, погрузившегося в серую, переливающуюся перламутром табачную дымку.
– Картину надо остановить, – то ли сказала, то ли выдохнула Кукарева, тихой улыбкой подтверждая очевидность и неизбежность высказанного предложения. – Ее надо остановить… – Уже чуть тягуче и как-то совершенно доверительно повторила государственная дама. Кто знает, может быть, именно в этой интонации просила Зевса остановить Солнце сладострастная Алкмена, осознав, что для полноты счастья и зачатия Геракла ей ночи попросту не хватит. – Ни в коем случае нельзя торопиться. Нельзя… Было бы величайшей ошибкой, если бы сейчас творческий коллектив, уставший от съемок фильма в таких трудных условиях, поспешным движением, неосторожным решением, каким-то неловким, неуклюжим прикосновением разрушил бы уже заявившую о себе атмосферу необычайного обаяния, доверительности, если угодно, хорошей интимности, столь необходимых нам в производственных фильмах. Картину надо остановить на два-три месяца…
И мы увидели перед собой просто Мальвину, если бы не сигарета и английский костюм строгого покроя. Мы видели перед собой женщину, покоренную, очарованную Кукуевым, женщину, желающую длить и длить открывшееся и уже вкушенное счастье, делиться этим счастьем с многомиллионной аудиторией зрителей, забыв о такой чепухе, как сроки, план, деньги и все такое прочее.
– Было бы ошибкой в угоду производственным обстоятельствам расплескать, не заметить, недооценить… Мы сейчас не можем во всей полноте осознать, прочувствовать, взвесить… – Казалось, что перед нами не представитель директивного органа, а дама, вдруг оказавшаяся в саду, полном нежнейших цветов, она и сама боится шагнуть, сделать неосторожное движение, но и ласково предупреждает тех, кто хочет вступить в этот сад, полный нежности и благоухания. – Ну вот, хотя бы это. История молодых людей, там, где Пеночкина. Каков ее итог? Временное нравственное соглашение. Но этого мало. Мне кажется, драма должна заканчиваться победой. – И здесь жрица Госкино улыбнулась, мысленным взором увидев во всей полноте долгожданную нравственную победу молодых. – Сегодня на грядущее счастье фильм только намекает. Мало. Этого мало. И это только один пример. Нельзя спешить. Сегодня, еще раз говорю, трудно переоценить фильм, его значение. Это же сращивание тех разрывов, которые обнаружились на студии, которые обнаружились в нашем кинематографе…
Гельвеций говорил о том, что мы не знаем слов для неизвестных нам чувств. Каковы чувства, таковы и слова. Свою влюбленность в Кукуева Кукарева выражала все теми же скрипучими, рожденными в канцелярских застенках, нечеловеческими словами. Все сидели и делали вид, что понимают о «сращивании» каких «разрывов» им поет сегодня сирена.
– Я понимаю, чего стоило пробить агрессивный снобизм Дома кино, высокомерно навязывающего свое отношение к сложным вещам. О чем этот фильм? О единстве человека и труда, и что еще важнее, о единстве руководителя и коллектива. Вы подошли к самым важным вопросам, над которыми будет еще работать наш кинематограф. Очень по-товарищески прошу съемочную группу не спешить, быть предельно осторожными. Председатель Госкино, товарищ Романов, человек умный, человек доброжелательный, тонко понимающий все сложности киноискусства, и он может пойти вам навстречу… Поверьте, может…
И Кукарева угасла в какой-то счастливой истоме, с тихой улыбкой чуть качнула головой, видимо, живо вспоминая пережитое счастье, и потянулась за новой сигаретой.
Несмотря на истому и публичное мление, Кукарева не забылась, не погрузилась в служебный экстаз настолько, чтобы что-то пообещать от имени председателя Госкино, умного и доброжелательного товарища Романова.
Она пролепетала лишь о том, что тот «может пойти навстречу», считай, может и не пойти, и потому никто всерьез не воспринял призыв остановить картину для любовных прохлад.
И все-таки надо было видеть и слышать, как покусывала, посасывала, причмокивала словами товарищ Кукарева, как тихо и нежно перебирали ее обкуренные пальцы струны напевной арфы, аккомпанировавшей арии про единство человека и труда, коллектива и руководителя. Обычно эти арии исполнялись с трибун в сопровождении пронзительно предупреждающей флейты и направляющего барабана.
И пусть слова были из словаря редакционных заключений и директивных докладов, голос был полон наготы, а интонации были чувственны до бесстыдства.
Это же ангельское пение с проглатыванием неудержимой слюны и вязким причмокиванием прозвучало и в исполнении товарища Муреневой. Она говорила о своей влюбленности, да что там, о любви к товарищу Кукуеву с каким-то преодоленным смущением, будто признавалась невольно, поскольку в страсти ее был, надо полагать, какой-то неведомый порочный оттенок.
– Тема труда сама по себе захватывает, – как о глубоко интимном сообщала Муренева. – Она волнует и вызывает всячески приветствуемую симпатию… И всяческую тягу к этому… Это шаг, который надо развить в глубину.
Развить в глубину шаг под названием «Знакомьтесь – Кукуев!» было довольно трудно, практически невозможно, поскольку предельная глубина, где-то по щиколотку зрителю подросткового возраста, была достигнута сразу, зато «развить этот шаг» в высоту оказалось вполне возможно.
Фильм был принят и в ленинградском обкоме, а потом и в Москве, и в Госкино, и в ЦК, как праздничный торт, как знамя, как свершение, как светильник. И когда речь зашла о том, что же выставлять на конкурс на очередном Московском кинофестивале, то и двух мнений быть не могло, «Кукуев» и только «Кукуев»!
Мудрецы высших инстанций были искренне, надо думать, убеждены в том, что «Знакомьтесь – Кукуев!» поведет за собой не только кинозрителей, жаждущих подражать кто посильней, главному, кто послабей, второстепенным героям, но и кинематографистов всего мира, по крайней мере, прогрессивных. Фильму был заранее уготован «Большой приз» фестиваля.
Председателем конкурсного жюри в тот год был назначен Григорий Михайлович Козинцев, патриот Ленфильма, недавно удостоенный Ленинской премии за художественный кинофильм «Гамлет».
И вспыхнуть бы на вершине всемирного кинематографического форума в Москве фильму «Знакомьтесь – Кукуев!», шагнуть бы ему вестником мира и труда к кинозрителям зарубежных стран, но случилось непредвиденное.
Через пятнадцать минут после начала конкурсного просмотра в кинотеатре «Россия», построенном прямо к фестивалю, жюри, не сговариваясь, стало покидать зал. К концу фильма не только ни одного члена жюри, но и жаждущих киноновинок зрителей в огромном зале осталось всего наперечет. Фильм провалился. Ни проползание с тросом через трубу, ни возрождение к новой жизни падшей Пеночкиной, ни симфония протаскивания дюкера через реку, ничто не смогло пробить косность и эстетизм конкурсного жюри.
В срочном порядке, пользуясь преимуществами устроителей кинофестиваля, оргкомитет заменил в конкурсной программе ударный фильм «Знакомьтесь – Кукуев!» скромной кинолентой «Порожний рейс», при распределении наград еле-еле потянувшей на «Серебряный приз».
Козинцев же, несмотря на изрядное давление официальных кругов и рекомендации доброжелательных друзей не пытаться перешибить плетью обух, все-таки обух перешиб, и «Большой приз» фестиваля был вручен итальянскому кинорежиссеру Федерико Феллини за фильм очень далекий от магистральных путей прогрессивного, демократического искусства, борющегося за мир между народами. Фильм назывался довольно странно, но название это стало в кинематографической среде чем-то вроде пароля – «Восемь с половиной».
Руководство советского кинематографа не поступилось принципами и своеобразно доказало ошибочность принятого жюри фестиваля решения.
Фильм, получивший «Большой приз», главный приз Международного Московского кинофестиваля, не был приобретен Госкино для кинопроката, и советские зрители его так и не увидели, зато фильм «Знакомьтесь – Кукуев!» отсмотрело около семи миллионов советских граждан, и это только за первый год проката.
Но если внимательно всмотреться в фильм Федерико Феллини «Восемь с половиной», непредвзятый зритель может увидеть в этой итальянской кинокартине мотивы и темы, затронутые в фильме про «Кукуева».
Есть и у Феллини тема прокладки чего-то нового и жизненно необходимого в особо сложных условиях?
Есть.
Правда, это особо важное режиссер видит в прокладке путей от человека к человеку.
Есть у Феллини и тема взаимоотношения руководителя и коллектива?
Есть.
Главный герой фильма кинорежиссер, естественно, ему приходится все время иметь дело с людьми, с коллективом.
В чем-то схожи и финалы обеих картин.
У Феллини это карнавальное шествие, это игра, вечное детство человечества, много про это уже сказано.
Так и финал «Кукуева» тоже многозначен и так же служит выражением жизненного кредо всех создателей фильма, начиная от Ложевникова и его покровителей. Венчает картину симфония труда, своего рода тоже карнавал, в котором участвуют могучие тягачи, трубоукладчики, бульдозеры и скреперы, управляемые мастерами своего дела при дирижерском руководстве Кукуева.
Однако один фильм был бесцеремонно выставлен за порог конкурсного просмотра на кинофестивале, а второй на многие годы объявили чуть ли не мерилом в кинематографическом искусстве.
Здесь остается вспомнить лишь о том, что и уголек в паровозной топке, и бриллианты на царской короне, в сущности, по составу едины. И то и другое – углерод в чистом виде, и разница лишь в том, как расположены невидимые миру атомы в этом веществе, но вот оказывается, что от этого расположения и зависит, быть ли ему рыхлым и горючим или обрести твердость и способность всеми своими гранями отражать солнечный свет и даже излучать.
Вот так же и в искусстве, у лжи и у правды одни слова, все дело в том, как они расположены.
Глава 10. Занимательные путешественники – II
– …Живая Земля, живая, все в ней дышит, движется, пульсирует, и полюсы, и материки, острова, горы – все живет, – горячился Анатолий Порфирьевич.
– Когда же все это устаканится наконец, когда остановится? – вопрос был задан с такой интонацией, что трудно было понять, что утомило слушателя, движение ли полюсов и литосферы, или рассказ о них.
– А никогда! И это самое интересное. Мир катастрофичен по своей природе. Когда я слышу – «лимит революций исчерпан» – меня смех разбирает. Революция это не мыло и не постное масло, лимит на которые определяется талончиками. Помните? Седьмого ноября на Дворцовой площади Собчак с грузовика, с этакой демократической трибуны, посулил в честь праздника по двести пятьдесят граммов постного масла и по полкило муки. То-то! Эволюция и революция это лишь формы, вернее, стадии единого процесса. Материки движутся себе и движутся, расползаются не спеша, считай, идет эволюция. Но рано или поздно это движение обернется катастрофой, которая изменит картину мира, уверяю вас. Шуточное ли дело! Вот вам и результат эволюции. Что такое революция? Одна жизнь заканчивается и начинается другая. И не только смерть катастрофична, но и рождение. Кровь, боль, крик, слезы… А сколько раз рождение ребенка становилось причиной смерти матери? Вот вам и революция! А вы говорите – лимит исчерпан! Журналисты отменили революцию. Это все равно, что ввести ограничения на действия законов природы. Государственная дума посовещалась и решила с пятнадцатого числа временно отменить закон Гей-Люссака! – Анатолий Порфирьевич не удержался и посмеялся в кулак, но тут же смех оборвал, вспомнив о важном. – Вот контрреволюция, разного рода реставрации монархий, это, на мой взгляд, дело противоестественное. Помните у Гераклита – никто не войдет в одну воду дважды? Никто не вернет вчерашний день. Это судороги. Но понять их можно. Все победители хотят, чтобы их победа была окончательной и длилась вечно. Потому спешат объявить «вечный мир» после своей победы. Только пока есть побежденные, нельзя войну считать оконченной, хоть сто раз на дню объявляй победу. Пока побежденные не признают себя «вечно побежденными», никакого вечного мира не будет. Каждый правитель провозглашает себя, так или иначе, гарантом жизни устойчивой, прочной, стабильной. А как такую жизнь устроить, не знают. А дело, в сущности, не такое, я думаю, и хитрое. Просто нужно собирать и копить, копить и собирать… Датчан уважаю из всех европейцев, может быть, более прочих. А почему? Флаг они не меняли с 1264 года. Семь веков! Вот как жить надо, с каким сознанием собственного достоинства. А что у нас с тех времен сохранилось? Скажут, церковь. Так и церковь умудрились расколоть…
– А в каком году Землю обмерили, размер узнали? – неожиданно спросил молодой путешественник, не увлеченный рассуждениями ученого попутчика на темы человеческого жизнеустройства. Земное во всех отношениях было как-то и ближе, и важней.
– Давненько… Год точно не назову, но около двух тысяч двухсот лет тому назад, не меньше.
– За двести лет до нашей эры? – решил уточнить и вместе с тем предъявить и свою ученость молодой собеседник. – Разве тогда уже вокруг света ездили?
– Сообразительному человеку не обязательно Землю шагами мерить или веревкой. Просто один любознательный грек, а дело было, кстати, в Египте, заглянул в колодец в день летнего солнцестояния и заметил, что лучи солнца освещают дно колодца. Это было в Сиене, нынешний Асуан. Поразительный народ эти греки, везде чувствовали себя как дома, и в Колхиде, и в Египте, и у Геркулесовых столпов. Но вернемся к Эратосфену, так этого грека звали. Уже в Александрии, лежащей к Северу от Асуана, он заметил, что дно глубоких колодцев во время летнего солнцестояния остается в тени. А у египтян уже были придуманы солнечные часы, «скафе». Прибор простой. Маленький колышек помещался внутрь полого полушария. Дальше задача на сообразительность. Красивая история, подтверждающая прямую связь малого и необъятного. – И улыбка снова озарила счастливого рассказчика. – Эратосфен рассудил здраво. Если взять отношение длины тени от колышка и большой окружности «скафе», то оно должно быть равно отношению меридиана между Сиеной и Александрией ко всей окружности Земли. Он считал, что Александрия и Сиена лежат на одном меридиане. Это не совсем так, но ошибка небольшая. В результате была высчитана длина большого круга Земли. У Эратосфена она получилась равной 39 698 километрам.
– А на самом деле?
– Как нас в школе учили, если мне память не изменяет, по меридиану получается 40 тысяч. Ошибка меньше одного процента! При таком вроде бы немудреном инструментарии точность поразительная!
– А вот кто-нибудь пытался подсчитать, сколько стоит все, все, что есть на земле и под землей, в недрах, ну там нефть, золото, газ, уголь, руды, драгметаллы, в общем, все полезные ископаемые, все, все?…
По тому, как ученый изменился в лице, можно было подумать, что его попутчик признался в том, что болен какой-то дурной болезнью, и вот теперь он, человек немолодой и вроде бы опытный, даже не знает, как к этому признанию отнестись.
– Собственно… как вам сказать… – преодолевая непонятное смущение, заговорил ученый. – Здесь сложности никакой нет… Запасы минералов, полезных ископаемых, содержание железа, того же золота даже в океанской воде, запасы леса, пресной воды, да все в основном известно… Умножай, складывай. Для компьютера вообще не задача… Но, с одной стороны, в каких ценах? В какой, так сказать, валюте? А главное, зачем? Ясно, что цифра получится гиперболическая, ну и что?
– Если человек уже в принципе додумался, как Землю остановить или Землю взорвать, так почему же не предположить, что кто-то додумается до того, чтобы все купить. А если додумается? То все и купит. Выяснилось же, вот и вы говорите, победителей быть не может, значит завоевать не реально, а купить? Почему нет?
– У кого… купить? – споткнувшись языком, спросил знаток недр.
– А у кого Советский Союз купили? Процесс идет. Если можно купить шестую часть мира, то найдется какой-нибудь умный грек и вычислит, как прикупить остальные пять.
– У кого? Кто продаст? – спрашивавший даже не пытался скрыть неподдельный тревоги.
– Дело идет к мировому правительству. Анатолий Порфирьевич. Люди, умеющие считать бабки, отлично понимают друг друга. Равно или поздно мировой язык, а это язык денег, породит, да собственно уже породил немало толковых людей, отлично понимающих друг друга.
– Коммерческий интернационал? – попытался пошутить ученый.
– А хотя бы и интернационал. У пролетариев всех стран кишка оказалась слаба, чтобы соединиться, а деловые ребята друг друга быстрей поймут и быстрей друг с другом договорятся.
– И как вы, Владимир, это себе представляете? – так в нетерпении заключенный, получивший судебное определение, спешит заглянуть в самый конец, чтобы скорее узнать грозящий приговор.
– Очень просто. Мировое правительство будет представлять собой как бы собрание акционеров, представлять интересы множества клиентов. Но эти интересы уже увязаны в один пакет. Что нужно сделать, чтобы этот пакет выставить на продажу? Обанкротить его держателя. Можно для понта даже на конкурсной основе тендер какой-нибудь провести.
– Но у кого же найдутся такие деньги, это же немыслимо…
– Какие деньги? Да никаких денег не надо. Кто же по реальной цене станет покупать земшар? Реальная цена в каком случае выскакивает? Когда конкуренция, когда жесткий торг. А тут с кем торговаться? Не с кем. У самих же себя будут покупать, так это и делается.
– Вы шутите, я понимаю, но мне как-то все равно не по себе, – чтобы избавиться от наваждения, признался ученый.
– Почему вы решили, что это шутка? Новое сознание, Анатолий Порфирьевич, – с удовольствием сказал Вовчик, почувствовав свою силу. – Слыхали, небось, была такая организация «Союзнефтеэкспорт»? Не слыхали? Ну была такая. В ходе приватизации экспертами Министерства внешних экономических связей ее оценили ровно в две тысячи долларов. А кто приобрел? А приобретали те, кто оценивал, и их начальники. А по сути, просто поменяли вывеску и объявили себя хозяевами, теперь это частное предприятие «Нафта-Москва». И только зарубежное имущество «Нафты», наследницы отдавшего концы, извиняюсь, исчезнувшего «Союзнефтеэкспорта», по скромным подсчетам оценивается всего-навсего в один миллиард долларов. За две тысячи долларов купили миллиард. И ходят без конвоя! – теперь уже хохотнул Вовчик, непонятно чему. – И это реальность, Анатолий Порфирьевич. И надо привыкать к новой реальности, Анатолий Порфирьевич. Если мы уважаем частную собственность, если мы уважаем капитал, то уж будьте любезны… Где препятствие на пути приобретения, скажем, каким-нибудь холдингом, а потом и вовсе одним сообразительным человеком всей планеты? Где препятствие? Нет препятствий! Нету. А пока я схожу на разведку в вагон-ресторан. Вечером там может столика не оказаться, я забью. И закажу заодно. Вы на горячее рыбу будете кушать или мясное? Думаю, часов так в восемь-девять поужинаем?
– У меня с собой… – начал, было, запасливый ученый.
– Очень хорошо. Одно другому, думаю, не помешает. Закажем одну рыбу, одно мясо, а вы уж сами потом выберете.
Поношенный путешественник вдруг заметил, что ровная бескрасочная интонация собеседника, его неподвижное, даже в разговоре лишенное живой мимики лицо, делают недавнего знакомого все более и более закрытым. Общение сближает, он к этому привык, но вот ведь какой случай… Не только не сближает, но, и здесь он не мог обманываться, разделяет, отдаляет, делает непонятным.
Когда их познакомили в ресторане «Марсель» на 16-й линии, неподалеку от трампарка им. Леонова, все казалось и ясным, и привлекательным. Некоторая скованность, вдруг обнаруживавшаяся и повергавшая молодого друга в оцепенение, легко объяснялась робостью перед ученым званием и заслугами консультанта. Молодой человек был не похож ни на хозяйственника, ни на поисковика, ни на металлурга, ни на чиновника множества ведомств, имевших касательство к земным недрам, но и эту непохожесть немолодой ученый объяснял решительными переменами в жизни. А жизнь и должна меняться, не может она стоять на месте, а потому он и запретил себе мерить на старый аршин новую поросль и новый уклад отношений. Эти утешительные соображения, быть может, более всего гарантировали комфортность начавшейся столь счастливо поездки.
Молодой человек задержался лишь на пять минут в вагоне-ресторане, чтобы заказать столик на ужин, но не вернулся к себе в вагон, а направился в противоположную сторону.
Мимо двери проводницы Сыровой, любезно приглашавшей его войти в тронувшийся вагон на станции Волховстрой, он прошел боком. Не доходя до приоткрытой двери в пятое купе, остановился у окна и принялся задумчиво созерцать мелькающие перелески. Лицо его приобрело мечтательное выражение, а мягкие припухшие губы делали и вовсе похожим на большого ребенка.
Постояв у окна и налюбовавшись жиденькой порослью колченогих елей, раскиданных по необозримому болоту, мелькающими телеграфными столбами, покосившимися и почерневшими на уличной службе, видимо уже отжившими свой срок, поскольку провода то касались земли, то отсутствовали вовсе, романтик почти невольно оказался напротив приоткрытой двери. Та самая молодая женщина, что подарила его улыбкой на станции Волховстрой, задумчиво смотрела в окно, сострадая тем, кто вынужден жить рядом с железной дорогой и никуда не выбираться из окружения огорода, леса, темных сараев и неприглядного жилища, выстроенного безразличными руками для чужих людей.
Почувствовав, что на нее смотрят, она оглянулась, узнала молодого человека и посмотрела на него вопросительно с робкой улыбкой.
И он ей в ответ улыбнулся не менее робко.
– Извините, вы на Суматре не были? – молодой человек прислонился к дверной притолоке.
– Самотлор, что ли? – переспросила молодая женщина, сумевшая в свои-то годы сохранить географическую невинность.
– Нет-нет… Самотлор это другое. Суматра это остров в Индонезии.
– А что я там забыла? – спросила женщина с кокетливой улыбкой.
– Да и я ничего не забыл, но остров забавный. Там есть, к примеру, племя каро-мотаки, – недавно почерпнутые сведения еще не укоренились в аккуратной небольшой голове, занятой множеством практических знаний, и потому всем известное племя «батаки», «каро-батаки», естественно, стало «мотаки». – Прикольное племя.
Лицо рассказчика стало неподвижным, и молодая женщина готова была испугаться, решив, что молодой человек уйдет и унесет с собой тайну прикольного племени.
– Ну? – с интонацией светской дамы, нетерпеливо и протяжно, произнесла воровка.
– Если разрешите… – знаток дальних стран вошел и, повинуясь приглашающему жесту маленькой ладони, присел на край пустующего дивана, на самый край. И ей понравилось то, что молодой человек присел у двери, давая понять, что свое место он знает и готов, удовлетворив законное любопытство скучающей в одиночестве женщины, немедленно покинуть чужое купе.