Взяв Бертодулоса под руки, приятели отважно зашагали к дому капитана Михалиса.
А возле мечети – бывшей церкви Святой Катерины – метался еще один приглашенный, Эфендина. Несмотря на почти нечеловеческие усилия, ему никак не удавалось перейти на другую сторону улицы, чтобы попасть в квартал, где жил капитан Михалис.
У Эфендины, совсем еще не старого человека, были выцветшие испуганные глаза навыкате и белая подстриженная бородка. На голове он носил огромную белоснежную чалму, которая после смерти должна была послужить ему саваном. В юности Эфендина совершил паломничество в Мекку; говорят, с тех пор он в уме и повредился – то ли от жары и невыносимой жажды, то ли от священного восторга. Вернувшись в Мегалокастро, он по примеру своего святого предка стал ходжей, тумаками вбивал в турчат грамоту и сам частенько бывал бит. Однажды племянник Нури-бея проломил ему голову, на том его учительство и кончилось.
Жил он вместе с матерью в обветшалой хижине возле церкви святого Мины. Посреди двора была установлена мраморная плита – надгробье святого – с золотой арабской вязью и зеленым перевернутым тюрбаном, полинявшим от солнца и дождей. Здесь по пятницам собирались верующие, посасывали чубуки, пили кофе, сваренный матерью Эфендины, и бросали в тюрбан монетки и записочки с просьбами помочь им на этом и на том свете. Желанья у них были нехитрые: побольше еды да чтоб жена попалась несварливая. Если на земле это не сбылось, так пусть хоть в загробном мире им воздастся.
На восходе солнца Эфендина обычно усаживался на земле у могилы предка, поджав под себя ноги и положив на колени большой Коран. Сперва раскачивался, пока голова не начинала кружиться, а достигнув необходимого состояния, принимался нараспев читать молитвы и плакать. Если погода была холодная, Эфендина то и дело вскакивал, поводил плечами, склонял набок голову и пускался в пляс, как одержимый дервиш, – это помогало ему согреться. А ближе к полудню, когда живот подводило от голода, он точно бесноватый бегал по двору в чалме и холщовых подштанниках. По улице проходили люди и глядели на него сквозь ограду; кто смеялся, кто пробовал его образумить:
– Побойся Аллаха, оглашенный! Смотрите, люди добрые, ему будто керосину в задницу налили!
– Да, я ношу в себе пламя, сосед! – с гордостью откликался он. – Пламя ношу!
Старуха мать держала Эфендину под строгим присмотром, но, если ему удавалось улизнуть на улицу, мальчишки-греки швыряли в него камнями, и бедняга в страхе пытался укрыться на противоположной стороне улицы, но вот улицу-то пересечь он как раз и не мог. Она казалась Эфендине глубокой рекой, а плавать он не умел, поэтому испуганно жался к стенам домов и ноги у него подкашивались.
Капитан Михалис всякий раз приглашал Эфендину на свою попойку: ему хотелось для разнообразия иметь и турецкого шута. Эфендине и радостно, и боязно было принимать приглашение. Он считал дни, месяцы в ожидании, когда прибежит к нему Харитос и шепнет на ухо:
– Привет от капитана Михалиса. Он приглашает к себе в подвал…
Наесться свинины, колбасы с белым хлебом, налакаться вина – Эфендина целый год мечтал об этом. Пророк запретил правоверным пить вино и кушать свинину, но разве есть у придурковатого Эфендины другие радости в жизни? Женщины ему даром не нужны, он их даже побаивается. Одна как-то с ним пошутила, сделав вид, будто его преследует, так с бедным турком сделался приступ: он катался по земле, и изо рта шла пена. Стало быть, одно у него в жизни утешение – два раза в год набить брюхо запретной пищей.
– Ты мне пригрози, капитан Михалис, – просил Эфендина. – Приставь нож к горлу и говори: «Ешь свинину, пей вино, а то зарежу!» Ведь ежели я все это съем и выпью по доброй воле, то Аллах мне не простит!
Вот он и ел, и пил, и сквернословил вопреки запрету Пророка, словом, за полгода душу отводил. А как напьется, давай рассказывать про своего «соседа» – так звал он святого Мину.
Каждую ночь он слышал, как святой выезжает на коне из церкви. Полумертвый от страха, забивался Эфендина с головой под одеяло, а утром отливал масло из лампадки на могиле деда, чтобы тайком подлить в лампадку святого Мины.
Восемь да еще восемь – шестнадцать дней в году городской дурачок ведет себя как настоящий мужчина: пьет, ест и ругается на чем свет стоит в погребе капитана Михалиса. Голова у него работает тогда, как часы, а не полыхает пожаром, в такие моменты он и улицу может спокойно перейти. Но что такое восемь дней – мелькнули, и нету. Едва он выходил из подвала капитана Михалиса, вновь начинались мучения будущего святого Эфендины.
В ночь перед пирушкой он никак не мог заснуть от возбуждения, а лишь только рассвело, вскочил, босиком прошмыгнул по двору, чтоб не услышала мать, и бегом на улицу. Миновал церковь Святого Мины, греческую школу, вот и мечеть. И тут ужас объял Эфендину: чтобы попасть к дому капитана Михалиса, нужно перейти на противоположную сторону улицы, перед ним вновь простиралась бурливая река, несущая деревянные обломки и валуны.
Эфендина прислонился к стене, вытер со лба пот и бросил взгляд сначала в одну, затем в другую сторону. На улице не было ни души.
О, Аллах, ну пусть здесь появится турок, или православный, или даже еврей – только бы помог мне переплыть эту реку! Там, на другом берегу, вино, свинина, колбасы, ну наберись же ты храбрости, ну прыгай!
Эфендина разбегался для прыжка, но, едва взглянув на мостовую, всякий раз шарахался обратно к стене. От этих бесконечных усилий он дышал тяжело, высунув язык.
Солнце заливало крыши и купола, из труб вился дымок, кудахтали куры. От церкви Святого Мины доносилось приглушенное, убаюкивающее пение псалмов.
Хоть бы один христианин в церковь пошел! Куда же они все подевались? Неужто мне, горемычному, так и маяться весь век на этом берегу?!
Эта мысль повергла Эфендину в ужас, из глотки у него вырвался вопль:
– Помогите, люди добрые!
На противоположной стороне улицы распахнулась дверь с тяжелыми бронзовыми засовами, и из дома вышел кир Харилаос Льондаракис, богатый меняла. Росточку он был карликового, но выступал, гордо выпятив грудь и высоко вскинув взлохмаченную бороду. Чтобы казаться выше, он носил ботинки на тройной подошве. Короткие волосатые пальцы сжимали трость с серебряным набалдашником в форме львиной головы. Поговаривали, что в роду кира Харилаоса были знатные венецианцы, и лев на башне был изображен на фамильном гербе.
Кир Харилаос, конечно, и не подумал прийти на помощь Эфендине: при виде сумасшедших, калек, прокаженных он никогда не упускал случая позлорадствовать – все-таки не его одного природа обделила!
– Эй, Эфендина! – позвал кир Харилаос. – Ну чего же ты медлишь? Давай-ка соберись с духом и беги сюда!
– Ради всего святого, кир Харилаос, переведи меня, дай руку! – умолял горемычный турок. – Видишь, у меня ничего не выходит! А я уже опаздываю к капитану Михалису!
Но тут на пороге появилась служанка Льондаракиса, арапка с красными мясистыми губами на черном, как чугунная сковорода, лице. Меняла питал к ней греховную страсть. По ночам, подставив скамеечку, он забирался на ее кровать в тщетной надежде совершить то, что делают в таких случаях все мужчины. А служанка от души забавлялась, глядя на его жалкие потуги. Она советовала ему каждое утро выпивать натощак сырое яйцо: дескать, тогда с Божьей помощью он обретет мужскую силу. И карлик, хватаясь за соломинку, послушно глотал сырые яйца.
– Хозяин, яичко-то забыл выпить! – смеясь, сказала арапка. – Вот держи, только что курица снесла.
Кир Харилаос вытащил складной ножик, проколол яичко с одного конца, затем с другого и, закинув голову, высосал его.
– Помоги мне, кир Харилаос, и Бог наградит тебя за доброту! – взывал Эфендина с противоположной стороны улицы.
– Еще чего! – фыркнул меняла. – Опять будешь свинину жрать. Ищи себе других помощников, греховодник!
– Ну смилуйся, прошу тебя! Подай мне руку!
– Грех, Эфендина, черти тебя заберут! – твердил карлик, поигрывая тростью.
– Пускай заберут, все равно пойду! Нет у меня в мире других радостей.
Аллах, наконец, сжалился над мытарствами убогого и явил ему старичка в деревянных сандалиях, который нес под мышкой корзину душистой врувы. Эфендина бросился к нему.
– Али-ага, ты самый добрый среди правоверных. У меня в голове огонь, под ногами вода, помоги мне их преодолеть!
Старичок, ни слова не говоря, взял Эфендину за руку и осторожно перевел на другую сторону. Затем, оставив мученика на обочине, пошел своей дорогой. «Что тут поделаешь? – думал он. – Аллах велик и всемогущ. Он может свиное мясо во рту превратить в баранину, а вино – в воду. Так что положись на Аллаха, Эфендина».
Когда запыхавшийся он добрался до двора капитана Михалиса, остальные приглашенные уже спустились в чрево дьявола. Харитос сновал из кухни в подвал и обратно – носил закуски. Ноздри раздувались от бесподобных запахов. Снизу слышался звон кружек. Эфендина вдруг обессилел, голова пошла кругом, и он прислонился к дверному косяку. В ушах зазвучал гневный голос Пророка:
– Ну что, Эфендина Кавалина, продаешь душу за кусок свинины? Вспомни Мекку и тот черный камень, с которого я вознесся на небо. Вспомни своего предка, что семь дней и ночей в страшных муках умирал на минарете без воды и хлеба. А видел бы ты его теперь! Он сидит в пещере из плова, перед ним течет молочная река, на одном колене у него невинная прекрасная дева, на другом – златокудрый мальчик, и святой твой предок ласкает то деву, то мальчика и вкушает дары Аллаха! А ты, Эфендина, позоришь благословенный род, при жизни спускаешься в ад. Опомнись, ворота еще не захлопнулись. Беги отсюда прочь!
Весь сжавшись, Эфендина слушал глас Магомета, смотрел то на ворота, то на дверцу, ведущую в подвал, и в нем боролись противоречивые чувства.
– Как, ты еще здесь, Эфендина? – удивилась выглянувшая во двор кира Катерина. – Спускайся быстрее, а то прогневишь хозяина!
– Все уже на столе, кира Катерина?
– Давно, давай скорее!
– Стало быть, на то воля Аллаха, – пробормотал Эфендина, – раз он посылает ко мне киру Катерину. О, Всемогущий, я не могу тебе противиться, об одном молю: после свершения смертных грехов дай мне полчаса, чтобы покаяться. Мало, говоришь? Хватит! Я успею, только ты будь милостив.
Почти кубарем скатившись вниз по лестнице, Эфендина толкнул дверцу и вошел в подвал.
На высокой скамье, окутанный облаками табачного дыма, восседал капитан Михалис, мрачный, нахмуренный. У него над головой на гвозде висела плеть. С двух сторон на длинных скамьях расположились гости: по левую руку – Вендузос и Каямбис, по правую – Фурогатос и Бертодулос. Дубовый стол ломился от яств. Темно-красное вино искрилось в массивных кружках.
Вендузос положил на колени лиру, крутил ее, настраивал, то и дело прикладываясь к ней ухом. Бертодулос, так и не сняв своей накидки, самозабвенно жевал и запивал лакомства вином. Каямбис тоже налегал на угощение, но мыслями явно был далеко, возле молодой жены.
Капитан Михалис осушал кружку за кружкой, но алкоголь не приносил облегчения, наоборот, в горле оставался какой-то противный осадок. Он подносил ко рту кружку, а губы сами собой оттопыривались, будто отталкивая ее. Но он через силу вливал в себя вино, чтоб захлебнулась засевшая у него внутри нечистая сила. Ни жена, ни война, ни сам Господь Бог не в силах укротить эту нечисть: она боится только спиртного, вот он и вступает с ней в яростную схватку, порой испуская дикие вопли, в которых слышится рев тигра, волка, вепря и самых далеких, поросших шерстью пращуров человека, некогда обитавших в пещерах Псилоритиса.
Но сегодня в него вселился новый бес – не зловонная, волосатая образина, а нежное, вкрадчивое существо, источающее аромат мускуса. Никогда еще капитан Михалис не испытывал подобного ужаса, никогда еще с таким безысходным отчаянием – словно терпящий кораблекрушение – не хватался за кружку…
При виде Эфендины капитан Михалис поднял голову. Под этим взглядом гость застыл на одной ноге, не решаясь поставить другую на ступеньку. Он хотел было поприветствовать хозяина, но не смог выдавить ни слова: язык будто прилип к гортани.
Капитан Михалис молча указал на низкую скамейку против себя.
– Так что же сыграть тебе, капитан Михалис? – спросил Вендузос, поднимая глаза от лиры.
Тут из-за стола вышел Фурогатос, отодвинул скамейку ближе к стене, расчищая себе пространство. У него уже чесались пятки. Одних после вина клонит в сон, другим хочется смеяться, третьим – плакать, а этого верзилу тянуло в пляс. Размяв ноги, он если и не совсем трезвел, то, во всяком случае, в голове прояснялось, он чувствовал себя непобедимым, способным взлететь на воздух, как птица. А спустившись на землю, принимался пить, чтобы вновь обрести крылья.
Капитан Михалис медленно обвел глазами своих гостей, сверля каждого глазами. Понимая, что ни песни, ни танцы не развеют сегодня его тревоги, он задержал взгляд на Эфендине.
– Нет, хозяин, – встрепенулся тот, – не проси, чтобы я кувыркался перед тобой и ругал Пророка. Сперва заставь меня силой поесть и выпить, чтоб я осмелел!
Его прервал Бертодулос, у которого язык уже развязался.
– Прославленный капитан Михалис, – начал он неторопливо и немного нараспев, – а не хотите ли послушать одну старинную венецианскую историю? Думаю, она вас развлечет. Я собственными глазами видел ее на сцене и с тех пор забыть не могу. Все беды и невзгоды меркнут перед страданиями Дездемоны…
– Кого-кого? – переспросил капитан Михалис, сдвинув брови.
– Дездемоны, высокочтимый капитан. Она была дочерью знатного венецианского вельможи, а полюбила мавра, который в порыве ревности ее задушил. Неужели вам не приходилось слышать эту историю? Все началось с платка…
Капитан Михалис сделал Бертодулосу нетерпеливый знак: заткнись, мол.
– Слышать не желаю никаких историй о женщинах!
Бертодулос сник, и трагедия венецианского мавра осталась недосказанной.
– Ну что, хозяин, прикажешь играть? – спросил Вендузос, взмахивая смычком.
– Играй, сатана! – процедил сквозь зубы капитан Михалис и прислонился к стене тяжелой, мутной головой.
Каямбис опрокинул кружку и утер губы. Фурогатос, впившись глазами в лиру, весь напружился и приподнял правую ногу…
Вдруг раздался страшный треск, дом содрогнулся, Бертодулос, чтоб не упасть, обнял винную бочку, с потолка посыпались айва, гранаты, дыни.
– Землетрясение! – завопил Вендузос, вскакивая на ноги.
Фурогатос на четвереньках пополз к двери. Каямбис всеми мыслями был в маленькой хижине на берегу моря со своей Гаруфальей. Эфендина упал навзничь и трясся как в лихорадке.
Наверху суетились и кричали женщины.
– Давайте откроем дверь и выйдем во двор, – чуть не плача, просил Фурогатос.
Капитан Михалис схватился за плеть, висевшую у него над головой.
– На место, трусливые черти!
– Но это землетрясение, капитан Михалис! – торопливо заговорил Фурогатос. – Человека еще можно побороть, а тут как…
Его слова заглушал грозный протяжный рокот из недр земли, заревел бык. Весь город содрогнулся; на церкви Святого Мины сами собой зазвонили колокола.
– О, Дионис, спаси меня! – взвизгнул Бертодулос и спрятал голову под накидкой.
Капитан Михалис огрел его плетью.
– Ни с места, говорю! Поднимите с пола Эфендину и поставьте на бочку! Землетрясение – что с того? Значит, наш Крит все еще жив. Вот так однажды утром он стряхнет с себя всю эту нечисть и присоединится к Греции.
Капитан Михалис даже повеселел. Ему вспомнилось, как давным-давно – он был совсем еще мальчишкой – страшное землетрясение разрушило почти всю их деревню. Люди метались, голосили, погибая под развалинами, и только его отец, капитан Сифакас, молча подпирал плечами притолоку до тех пор, пока не вышли из дома жена с детьми, а из хлева – две пары волов и серая кобыла. Затем стремительно шагнул вперед, и дом позади него рухнул. С тех пор капитан Михалис усвоил: настоящему человеку не страшны никакие землетрясения. Вот и теперь он спокойно наполнил кружки вином. Все выпили и тоже овладели собой.
А наверху тем временем поднялся страшный переполох. Люди с криками выбегали на улицу, рвали на себе волосы. Даже надменная старая дева Архондула выволокла со двора своего глухонемого брата и присоединилась к соседкам, позабыв о том, что знатное происхождение не позволяет ей якшаться со всяким сбродом.
В церкви, у золоченого резного престола, проповедовал митрополит. Зычный его голос разносился под сводами храма, так что верующим казалось, будто Христос вещает им сверху о Боге и о человеке.
– Дети мои! – гремел седобородый старец. – У нас нынче Великий Пост, скоро Страсти Господни! Трепещите и кайтесь! И наступит воздаяние за всю кровь, пролитую на кресте и на Крите! Да простит Господь меня и вас! – Он простер руки к своду, откуда на него, взыскуя правды, взирал Владыка небесный в огненном нимбе. – Доколе, Вседержитель, – возопил митрополит, – доколе будет на Крите литься невинная кровь?! Ведь уже и море рдеет от наших берегов до самого Геллеспонта! Внутри у нас не древо и не камень, ты вдохнул в нас живую душу, отчего ж столько веков попускаешь творимые над нами злодеяния?! – Старец на мгновение умолк, и вдруг, как бы в ответ на его речи, по церкви пронесся грохот, закачались паникадила, загудели колокола, хотя Мурдзуфлос давно уже отзвонил.
Толпа, обезумев, бросилась к выходу, началась давка. Митрополит окаменел от страха, глаза его, расширившись, так и остались прикованными к лику Спасителя. Наконец к старику подскочил Мурдзуфлос, обхватив сзади за пояс, стащил по ступенькам амвона и запасным ходом вывел во двор.
– Не волнуйтесь, владыко! – твердил звонарь. – Это землетрясение! Сейчас все пройдет!
– Боже, прости мне мой грех! – дрожащими губами бормотал митрополит. – Моя вина! Страсти Господни я подменил человеческими страстями.
Пока братья во Христе слушали проповедь, капитан Поликсингис успел побриться и, благоухая лавандой, в феске набекрень пошел прогуляться. Землетрясение застало его в турецком квартале. Он горделиво выступал в своих начищенных скрипучих сапогах и весь лоснился от самодовольства, напоминая сытого, холеного жеребца, которого выпустили на весенний луг. И снаружи, и внутри все у него было ладно скроено, безупречно пригнано, и ощущение здоровой мужской силы наполняло душу счастьем.
Жаль только, что молодость слишком уж быстротечна. Несправедливо! Почему нельзя быть молодым тысячу лет? Может, Господь Бог боится, что человек станет могущественнее его? И потому исподволь вероломно подтачивает человеческие силы? Сперва выпадают зубы, потом появляется дрожь в коленях, мутнеют глаза, подводят почки и желудок, и, наконец, взрослый человек начинает пускать слюни, как младенец. Нет, не смерть страшна – скажем, от пули, – а медленное умирание, когда год за годом превращаешься в развалину.
Поток его мыслей был прерван адским шумом: стали трястись двери, срываться с петель, во дворах слышались испуганные вопли и топот ног. Из-за какого-то угла выскочила толстая арапка Рухени с подносом, с которого в пыль и конский навоз сыпались кунжутные лепешки.
Капитан Поликсингис, с трудом сохраняя равновесие, оперся рукой о зеленые ворота Нури-бея. На лбу у него выступили капельки пота. Войны, старость, женское коварство – со всем этим еще можно как-то бороться… Но стихия неподвластна человеку: вот землетрясение – кто знает, под кем из людей внезапно разверзнется земля и поглотит его? Кого только встряхнет немного, и он двинется дальше, как ни в чем не бывало… Капитан Поликсингис замер в ожидании, прислушиваясь к вою обезумевших собак. Дневной свет помутился, из-под земли доносилось странное клокотание. Вокруг с треском гнулись кипарисы, рушились дома, минареты. В доме Нури-бея со звоном лопались стекла, гремела посуда.
Ворота вдруг распахнулись, и на улицу без паранджи выбежала простоволосая босая турчанка. Отчаянно вскрикнув, она упала без чувств посреди улицы. Над ней с причитаниями склонилась, подлетев и держа в руке красные сандалии, чернокожая служанка. Она дула на нее, обмахивала сандалиями, но госпожа лежала без движения, и лицо у нее сделалось восковым.
Капитан Поликсингис оживился и сразу позабыл о землетрясении.
– Эмине-ханум! – воскликнул он и, оттолкнувшись от стены, кинулся к лежащей женщине.
На его побледневших щеках снова заиграл румянец. Сколько раз в мечтах он рисовал себе образ этой прекрасной черкешенки, а тут она сама, во плоти и без паранджи, – видно, правду говорят: нет худа без добра.
Поликсингис так и впился глазами в Эмине, но разъяренная арапка тут же опомнилась и оттолкнула его.
– Не подходи, греховодник, это жена Нури-бея! – И она поспешно стала развязывать платок на шее у хозяйки, чтобы прикрыть ей лицо.
– Что ты делаешь, ведь она умрет, бедняжка, если не дать ей понюхать лаванды! – Капитан Поликсингис вытащил из кармана жилета флакончик, с которым никогда не расставался, время от времени сбрызгивая себя лавандовой водой.
Этот флакончик он теперь, встав на колени, поднес к носу черкешенки.
А земля тем временем уже встала на место, людские крики стихли, и привычная жизнь понемногу восстанавливалась. Даже собаки, успокоившись, перешли с воя на заливистый лай.
Черкешенка глубоко вздохнула и открыла глаза. Увидев над собой незнакомого мужчину, снова вскрикнула и спрятала лицо в ладонях.
– Прочь отсюда! – разорялась арапка. – Сейчас явится Нури-бей! Убирайся подобру-поздорову, если жизнь дорога.
Но не до того было капитану Поликсингису, чтоб заботиться о своей жизни или смерти: он не мог оторвать взгляд от черкешенки, от ее черных, гневно блестящих глаз. Правда, почувствовав рядом прерывистое дыхание и мужской запах, Эмине быстро смягчилась и кинула на незнакомца из-под ресниц обволакивающий взгляд, затем обратилась к служанке:
– Кто этот гяур?
– Капитан Поликсингис, моя госпожа, – ответил он, опередив арапку. – Готов служить тебе, а эти духи оставь на память обо мне.
Но черкешенка, опять вспыхнув негодованием, швырнула ему флакончик прямо в лицо и вскочила с земли.
– Ухожу, ухожу! – покорно сказал капитан Поликсингис. – Не гневайся.
– Что, испугался? – засмеялась Эмине.
– Кого?
– Нури-бея?
– Нет, моя госпожа, никого я в целом мире не боюсь, кроме тебя. Прикажи – и я умру вот здесь, у твоих ног, клянусь честью! – Но тут же пожалел о своих словах. – И все-таки, даст Бог, мы еще свидимся с тобой на этом свете. Да-да, Эмине-ханум, – он упрямо тряхнул головой, – помяни мое слово, свидимся!
Черкешенка смерила его пристальным, оценивающим взглядом. Капитан Поликсингис заложил руки за пояс и стоял не шелохнувшись, словно ожидая приговора.
Эмине-ханум спокойно, не торопясь прикрыла лицо снятым с шеи прозрачным платком и проговорила:
– Мой Бог не любит греков.
– А мой Бог милостив и щедр, – ответил капитан. – Он любит черкешенок.
На улице уже звучали голоса, отворялись двери; вдалеке показались два турка. Арапка схватила госпожу за пояс и потащила во двор. Зеленые ворота резко захлопнулись за ними.
А капитан Поликсингис все никак не мог сдвинуться с места.
– Пропал… погиб… – шептал он. – Вот это женщина! И во сне не видел красоты такой. Ах, гореть мне в геенне огненной!
Безумными глазами он посмотрел вокруг себя. Внезапно все предстало в ином свете: улицы, дома, лица людей… Разноцветным ковром, на котором вытканы кварталы, минареты, бастионы, морские валы, у ног его раскинулась Мегалокастро.
Неверными шагами капитан Поликсингис пошел по этому ковру. С трудом притащился домой, едва растворил дверь, как на него мешком свалилась толстуха сестра. Она все еще не могла опомниться после происшедшего – мощные телеса колыхались, голос срывался. Однако ей очень хотелось поведать брату о пережитом волнении.
Капитан Поликсингис отстранился, прошел в комнату, бросил феску на диван. Ему было душно. Сестра следовала за ним по пятам.
– Оставь меня в покое! – рявкнул он. Хлопнув дверью, вышел во двор. Сам не понимая, что делает, сорвал какой-то цветок и тут же смял его.
Кира Хрисанфи от обиды залилась слезами.
– Да за что ж ты со мной так, Йоргис! – причитала она. – Ведь я всю жизнь души в тебе не чаю, молодость тебе свою отдала. Только что ковром перед тобой не стелилась! Оттого и замуж не вышла, без детей осталась, лишь бы ты был всегда ухоженный, лишь бы тебе было хорошо. Чем же я тебе не угодила…
Сквозь слезы она все посматривала во двор, не раскаялся ли брат, не собирается ли попросить прощения, приласкать, сказать, что ближе нее нет у него на свете человека…
Но Поликсингис неотрывно глядел на улицу. Видя, что он не обращает внимания на ее плач, кира Хрисанфи решила прибегнуть к другому средству: испустила отчаянный вопль и свалилась без чувств на пороге.
Брат нехотя обернулся, подошел, поднял ее, уложил на диван, но она и не шевельнулась, будто мертвая. Тогда он принес из кухни бутылку винного уксуса и обильно смочил ей виски, шею, грудь. Кира Хрисанфи не выдержала, открыла глаза и, увидев склонившегося над нею брата, едва не обезумела от радости. Вытянув полные руки, она обхватила его за шею.