Что было бы, если бы судьбы их, писателя и этого читателя, сошлись поближе? Неслучившееся таит иногда более захватывающие сюжеты, чем сбывшееся.
Но прежде ещё один пример совершенно необъяснимого для наших обычных умственных мерок проникновения Достоевского в будущее едва ли ни вплоть до наших дней. Петру Верховенскому в том же романе «Бесы» вдруг понадобилось объяснить идеологию и тактику предстоящего жульнического переворота русской жизни и русской истории. Идеологом предстоящего плутовского переворота в романе явился некто Шигалёв, имевший таинственную «толстую и чрезвычайно мелко исписанную тетрадь», в которой изложил «собственную систему устройства мира». То, что изложено в этой тетради Верховенский называет «шигалёвщиной». У Достоевского из этих мелких записей приводится всего несколько строк, но черезвычайно ёмких и вызывающих немедленные ассоциации. И опять, как близка эта «шигалёвщина» к тому, что будет предлагать буквально через десяток лет пролетарский вождь. Некоторые многозначительные тезисы из той шигалёвской тетради легко продолжить тем, что сочинял опять же сам Ленин. И это продолжение сочетается с текстами шигалёвщины вполне органически, будто принадлежит то и другое одному и тому же человеку.
Шигалёв: «…Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Раскачка такая пойдет, какой ещё мир не видал…».
Ленин: «Я с ужасом, ей-богу с ужасом, вижу, что о бомбах говорят больше полгода и ни одной не сделали!.. Пусть тотчас же организуются отряды от 3-х до 10, до 30 и т.д. человек. Пусть тотчас же вооружаются они сами, кто как может, кто револьвером, кто ножом, кто тряпкой с керосином для поджога и т.д. <…> Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт…»
Шигалёв: «Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, н е н а д о в ы с ш и х с п о с о б н о с т е й !».
Ленин: «Вообще, к интеллигенции, как вы, наверное, знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг “ликвидировать безграмотность” отнюдь не следует толковать, как стремление к зарождению новой интеллигенции. “Ликвидировать безграмотность” следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, приказы, воззвания, Цель – вполне практическая. Только и всего».
Шигалёвское – «Мы пустим легенды…», можно легко продолжить ленинским: «Говорить правду – это мелкобуржуазный предрассудок. Ложь, напротив, часто оправдывается целью». Шигалёвщина утверждается как новая религия, об этом говорит Верховенский: «Тут, батюшка, новая религия идёт взамен старой…». Ленин уточняет смысл этой новой религии: «Электричество заменит крестьянину Бога, пусть крестьянин молится электричеству: он будет больше чувствовать силу центральной власти вместо неба». Шигалёвщина утверждает, что руководствоваться в революции нужно «только необходимым», всё остальное ей мешает. Ленин уточняет: «Морально в нашей политике только то, что целесообразно».
А вот как Шигалёв говорит о людях новой революционной морали: «На всякий выстрел они пойдут, да ещё за честь благодарны останутся…». Ленин и этот шигалёвский тезис уточняет: «Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя?»
Вот тут мы и подошли вплотную ещё к одному примеру, как в ХХ веке в удивительных деталях совпадали пророчества Достоевского с действительной жизнью.
Охотников стрелять в людей чаще называют убийцами, террористами и палачами. С этим делом в России, особенно в части палачей, туговато тогда было. Даже в апреле 1879 года, после того как предоставлено было военно-окружным судам право выносить смертные приговоры, на всю Россию нашёлся один-единственный палач по фамилии Фролов, который под конвоем переезжал из города в город и вешал приговорённых. Кстати, приговор ленинскому брату Александру Ульянову привёл в исполнение именно он.
И в самом начале ХХ века дефицит на палачей сохранился. Известен такой показательный факт: для политических казней и в это время использовался опять же единственный палач по фамилии Филипьев, которого всякий раз приходилось доставлять из Закавказья, где он постоянно проживал, чтобы повесить очередного революционера. Говорят, что в прошлом кубанский казак Филипьев сам был приговорён к смерти, но выменял себе жизнь на пожизненную должность палача. Но ведь бесовский Шигалёв обещал множество палачей, «которые на всякий выстрел пойдут». И они явились вдруг через короткое время в неисчислимом количестве. Из отверженного палач превратился вдруг в важнейший инструмент истории. И они, палачи, за это ещё и «благодарны оставались» тем, кто привлёк их к этой работе.
И – опять внимание! Выдуманный Достоевским Шигалёв материализовался вдруг, причём сразу двумя жутковатыми персонажами. Среди самых известных профессиональных палачей, подвизавшихся, например, в тюрьмах НКВД, особым усердием и идеологическим начётничеством отличались братья Иван и Василий Шигалёвы. Распатронив последнего в этот день врага революции, они брали в руки тетради, похожие на ту, что исписана была «мелким почерком» их литературным инфернальным предшественником, Иван Шигалев, например, числился партгрупоргом и занимался агитмассовой работой. Василий, как мог, помогал ему. Теперь они шли в ленинскую комнату, чтобы донести своим кровавым подельникам очередное тёмное место всеобщей шигалёвщины, по законам которой вдруг стала жить страна. Так реальные Шигалевы исполняли задуманное Шигалевым – литературным предтечей, овладевшим их плотью и духом.
Как бы поступил Ленин с Достоевским, ясно. Убить бы его, он не убил. Всё-таки слишком он уж мировая величина. Но закончить свою жизнь Достоевский вполне мог бы точно так, как его младший духовный брат Василий Розанов. Что это была бы за судьба, вполне понятно из последних записей Розанова, которые сделаны за два месяца до смерти: «К читателю, если он друг. – В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. <…> За помощь – великая благодарность; и слёзы не раз увлажняли глаза и душу. «Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался». <…> Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто испечённых яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
А Достоевский с прочувствованным им Лениным поступил так: Верховенский уезжает за границу, а вторая его половина Ставрогин лезет в петлю.
Достоевский сюжеты своих главных романов брал из Евангелия. Весь «Идиот», например, вышел у него из одной фразы Христа, растроганного поведением детей. «Будьте как дети», сказал он. «Бесы» же – это развёрнутое толкование новозаветного случая с бесноватым. Там, в Священном писании, речь идёт вот о чём. В Тивериаде, городке, которому здешний полномочный представитель римской власти Пилат (не без задних мыслей, конечно) дал императорское имя, объявился человек, одержимый бесами. Бесов в нём непостижимым образом оказался целый легион. И они страшно мучили этого человека. «Так что его связывали цепями и узами, сберегая его; но он разрывал узы, и был гоним бесом в пустыни». И вот Иисусу стало жаль этого человека. Бесов из него он изгнал, а они вселились в стадо свиней. Те бросились в озеро и потонули. Вместе с бесами. Пришедшие из города люди увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо.
Вот и вся канва. На неё предстояло положить живую картину русской действительности. «Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стада свиней, т. е. в Нечаевых… Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых…». Так поспешил отметить Достоевский молнию начального своего прозрения о будущем главном своём романе. Тот бесноватый человек, оказавшийся вдруг здоровым у ног Иисусовых, и есть символическая Россия, и в этом освобождении от бесов её ближайшая, по Достоевскому, судьба. Теперь уже можно говорить о том, что предвидение Фёдора Достоевского и тут частью исполнилось. Бесы утонули в потоках русской крови, которую они же и пролили. Но прежде, возглавляемые самым беспощадным из них Ульяновым-Лениным, они вдоволь порезвились на Святой Руси. Власть беснующихся свиней обошлась народам России в миллионы жизней, чаще всего называют цифру в двадцать миллионов.
Только вот оказалась ли Россия, «одетая и в здравом уме», сидящей в благодатной тени Христовой у его ног – это большой вопрос. Впрочем, и бесы не до конца изгнаны. После Достоевского Хайдеггер, кажется, догадался, что вселились они теперь в типографскую краску и печатный станок. Да ещё, по собственному разумению моему, крепко засели они в электронной начинке телевизора, жуткого изобретения русского инженера Зворыкина.
Так что шигалёвщина, предсказанная Фёдором Достоевским, бессмертна. И лозунг – есть у революции начало, нет у революции конца – остаётся реальностью наших дней. Трудно объяснить, например, то, что происходило и происходит у нас в последние десятилетия. Говорят, что это реформы. Тогда слово «реформа» это и есть самое гнусное слово в любом словаре. Синонимом ему может быть только библейское – «тьма смертная». Сколько у нас написано, между тем, в оправдание этих перемен. Так что запутались все и не понимают уже, что же это было и есть на самом деле. А может в том и есть настоящая цель этого обилия мнений, подменивших вдруг и смысл, и правду. Требуется кому-то мутить ясный солнечный свет истины, чтобы не видна стала в мути этой бессмертная поступь перманентной шигалёвщины. И вот уже сомневаться начинаем – а, может, это так и нужно было? Да нет же, давайте послушаем Достоевского. Он знал, что шигалёвщина проявит себя не раз ещё в нашей истории самым убийственным способом. И в деталях предупреждал нас из своего далёка, чтобы не просмотреть нам очередное её наступление.
«В смутное время колебания и перехода всегда и везде появляются разные людишки. Я не про тех, так называемых “передовых” говорю, которые всегда спешат прежде всех (главная забота) и хотя очень часто с глупейшею, но всё же с определённой более или менее целью. Нет, я говорю лишь про сволочь. Во всякое переходное время поднимается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только безо всякой цели, но, уже не имея и признака мысли, а лишь выражая собой изо всех сил беспокойство и нетерпение. Между тем эта сволочь, сама не зная того, почти всегда подпадает под команду той малой кучки “передовых”, которые действуют с опредёленной целью, и та направляет весь этот сор куда ей угодно, если только сама не состоит из совершенных идиотов, что, впрочем, тоже случается… В чём состояло наше смутное и от чего к чему был переход – я не знаю, да и никто, я думаю, не знает… А между тем дряннейшие людишки получают вдруг перевес, и стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде рта не открывали, а первейшие люди, до тех пор благополучно державшие верх, стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные так позорнейшим образом подхихикивать…».
Это ведь он о нас и нашем времени.
Как бы поступил Ленин с Достоевским, ясно. Убить бы его, он не убил. Всё-таки слишком он уж мировая величина. Но закончить свою жизнь Достоевский вполне мог бы точно так, как упоминавшийся самопровозглашённый его младший духовный брат Василий Розанов. Что это была бы за судьба, вполне понятно из последних записей Розанова, которые сделаны за два месяца до смерти: «К читателю, если он друг. – В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. <…> За помощь – великая благодарность; и слёзы не раз увлажняли глаза и душу. “Кто-то помнит, кто-то думает, кто-то догадался”. <…> Устал. Не могу. 2—3 горсти муки, 2—3 горсти крупы, пять круто испечённых яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В. Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
А Достоевский с прочувствованным им Лениным поступил так: Верховенский уезжает за границу, а вторая его половина Ставрогин лезет в петлю.
И всё-таки, всё-таки, причём же тут Суслова? Связь есть. Увлечение хлыстовством вошло вдруг в русскую интеллигенцию. «Белой дьяволицей», и опять же «хлыстовской богородицей» называл Зинаиду Гиппиус Михаил Пришвин. А её «мистические стихотворения, похожие на стихи хлыстов-сектантов», – «высокосовершенной поэзией». Толстой в большинстве своих духовных религиозно-мистических прозрений – хлыстовец чистой воды. Подспудное хлыстовство возбуждало революционный дух тогдашней интеллигентной молодёжи, российского студенчества, в вечные представители которого обрекла себя Аполлинария Суслова. Весьма картинно эту начинающуюся одержимость бесами, с корнем вывернувшую её из нормального состояния, описывает дочь Достоевского: «Она представляла собой тот особый тип “вечной студентки”, существующий исключительно в России. В то время в России ещё не существовало высших женских учебных заведений. Правительство разрешило женщинам временно посещать университет вместе с молодыми людьми. Полина N. приехала из провинции, где у неё были богатые родственники, посылавшие ей достаточно денег для того, чтобы она могла удобно жить в Петербурге. Аккуратно каждую осень она записывалась в университет, как студентка, но не слушала никогда лекции и не сдавала экзаменов. Она усердно посещала литературные чтения, кокетничала со студентами, посещала их на дому, мешала молодым людям работать, подстрекала их к выступлениям, заставляла их подписывать протесты, принимала участие во всех политических манифестациях, маршировала во главе студентов, носила красный флаг, пела “Марсельезу”, ругала казаков и обращалась с ними вызывающе, била полицейских лошадей, была с своей стороны бита полицейскими, проводила ночь в арестантской, и по возвращении в университет её торжественно вносили на руках, как жертву “ненавистного царизма”. Полина присутствовала на всех балах, на всех студенческих литературных вечерах, танцовала с ними, рукоплескала, разделяла все новые идеи, волновавшие молодёжь. В то время была в моде свободная любовь. Молодая и красивая Полина усердно не отставала от времени, переходила, служа Венере, от одного студента к другому и думала, что таким способом служит европейской цивилизации».
Тут не всё голая правда. То, что касается, например, усердного служения Венере. Достоевский был у неё первым мужчиной: «Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая». И в этом, наверное, начало всей нелепицы их отношений. Заметим, однако, что поведение Аполлинарии Сусловой вполне в этом описании соответствует духу «хлыстовской богородицы». Для того чтобы стать ею, не обязательно было вступать в секту, можно было даже не подозревать, что они существуют. Токи времени питали сознание и действовали на воображение. Опыт хлыстовства не прошёл даром. Приправленная революционной фразой, марксизмом и французскими утопиями хлыстовская ересь обрела вдруг вид учения. И учение это овладело массами.
Это был как бы переходный период к полному разгулу бесовства, который предшествовал большевизму. В каждом хлысте этот большевик пророс ещё в семнадцатом веке, и теперь пора ему было обрести своё окончательное кошмарное мурло. Суслова, кстати, не без суетного тщеславия доискивалась своего прямого родства с первым хлыстовским Христом Иваном Сусловым (приблизительно 1647 год). Этот-то хлыстовский дух «прогрессивного» русского общества и учуял своею дьявольскою интуицией главный бес начинающейся эпохи Владимир Ульянов-Ленин. И помог расправиться полуночным перепончатым крылам над Россией.
Не подозреваемый Розановым смысл заключается тут в следующем. Достоевский чуял бесов, пожалуй, столь же проникновенно, как сам Иисус Христос. Несомненно, он догадался, что бесами одержима и сама Суслова. Кроме как беснованием ведь и не объяснишь все изгибы и ломания тела и жизни её. И в этом был дополнительный интерес его к ней.
И ещё один небольшой экскурс в его творчество нужен мне, чтобы объяснить особую, почти мистически неразрывную связь меж двумя этими людьми. Аполлинарии нравилось купаться в лучах писательской славы, пусть и не собственной своей. Ему же она нужна была тоже. Только вот для чего? Роль любовницы ей не удалась. И это уже было непоправимо. Чтобы объяснить свою догадку, мне и нужна эта новая экскурсия в творческую лабораторию писателя. Достоевский сюжеты своих главных романов брал из Евангелия. Весь «Идиот», например, вышел у него из одной фразы Христа, растроганного поведением детей. «Будьте как дети», сказал он. «Бесы» же – это развёрнутое толкование новозаветного случая с бесноватым. Там, в Священном писании, речь идёт вот о чём. В Тивериаде, городке, которому здешний полномочный представитель римской власти Пилат (не без задних мыслей, конечно) дал императорское имя, объявился человек, одержимый бесами. Бесов в нём непостижимым образом оказался целый легион. И они страшно мучили этого человека. «Так что его связывали цепями и узами, сберегая его; но он разрывал узы, и был гоним бесом в пустыни». И вот Иисусу стало жаль этого человека. Бесов из него он изгнал, а они вселились в стадо свиней. Те бросились в озеро и потонули. Вместе с бесами. Пришедшие из города люди увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо.
Вот и вся канва. На неё предстояло положить живую картину русской действительности. «Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стада свиней, т. е. в Нечаевых… Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых…». Так поспешил отметить Достоевский молнию начального своего прозрения о будущем главном своём романе.
Не знаю, большая ли тут натяжка, но, возможно, что Аполлинария оставалась и за границей для него живой связью с той молодёжью, которой он постоянно интересовался, и представители которой являются главными героями его великих романов. Маленький бесёнок, засевший в Аполлинарии Сусловой, не первый ли дал движение его мыслям, которые окончательно оформились, когда он узнал потом о происшествии в парке Петровской академии земледелия, нынешней Тимирязевской сельскохозяйственной. Когда начинающееся бесовство выразило себя первой грандиозной и ужасающей выходкой. Когда духовный предтеча Ленина Нечаев впервые обнаружил характер грядущего времени, уничтожившего Россию.
За ним-то, этим бесёнком, Достоевскому весело и жутко было наблюдать почти два года. Этих наблюдений хватило, как минимум, теперь уже на восемь центральных поразительных портретов, составивших галерею его женских образов. Таких не было в мировой литературе до него.
Есть таинственная фраза, произнесённая Лионом Фейхтвангером после его поездки в Россию, и после выхода его восторженных записок о Сталине, где он, между прочим, вполне определённо высказался о целесообразности его строгостей к политическим противникам. И вообще всех его крутых мер. Его, разумеется, сильно стыдили за них (Фейхтвангера за эти благодушные заметки), а он сказал: «А как же вы бы хотели управлять героями Достоевского?». Вот и представляется мне, что русскую историю Фейхтвангер понимал исключительно по Фёдору Михайловичу. И под героями Достоевского, которым пришлось управлять Сталину, имел в виду героев романа «Бесы», ставших ленинской гвардией. А ведь и действительно, Россия судила тогда последнее свиное стадо, в которое вошли бесы.
И тут возникает крайне любопытный и отчаянный вывод. Уж не был ли Сталин продолжателем дела Христа в части уничтожения на Руси взбесившегося свиного стада. Но этот невыясненный исторический мотив мы пока оставим. Он далеко может завести. Далеко в сторону от заявленной нами темы.
Теперь уже можно говорить о том, что предвидение Фёдора Достоевского частью исполнилось. Бесы утонули в потоках русской крови, которую они же и пролили. Но прежде, возглавляемые самым беспощадным из них Ульяновым-Лениным, они вдоволь порезвились на Святой Руси. Власть беснующихся свиней стоила тогда православному русскому люду двадцати миллионов жизней.
Только вот оказалась ли Россия, «одетая и в здравом уме», сидящей в благодатной тени Христовой у его ног – это большой вопрос. Впрочем, и бесы не до конца изгнаны. После Достоевского Хайдеггер, кажется, догадался, что вселились они теперь в типографскую краску и печатный станок. Да ещё, по собственному разумению моему, крепко засели они в электронной начинке телевизора, жуткого изобретения русского инженера Зворыкина.
Но как же всё-таки быть с тем, что и Достоевский, и Розанов видели в ней, Сусловой, доподлинную всеохватную натуру образцовой русской женщины? Меня несколько смущает этот титул, в который и Достоевский и Розанов возвели Аполлинарию Прокофьевну. Но ведь идеальная женщина ещё не означает совершенства. Преступление Раскольникова можно назвать идеальным, но это не скрывает его ужасного смысла. Идеальный характер не обязательно ангельский. Бывает, наверное, такой нравственный фетишизм, который находит удовольствие в отклонениях от идеала, лишь бы это отклонение было законченным и безупречным в своём роде. Законченным настолько, чтобы не противоречить тому стихийному эстетическому складу души, которое вызывало бы упоение, может и помимо воли. Которое позволяло русскому народу слагать, например, песни о законченном бандите и смертоубийце Стеньке Разине, сделать кровавую хищную птицу сокола символом собственной свободной воли. Всё дело, вероятно, в том взгляде художника, которому интереснее лепить образ из неоднозначности.
В этом месте я, невольно, спрашиваю себя, можно ли так говорить о Достоевском? Не обидит ли это записных достоевсковедов с их непорочным воображением. Я встречал одну такую однажды в Ялте, в Доме творчества писателей. Правда, она была пушкинистом. Я тогда увидел эту диковину впервые. Хотя знал, что в Пушкина и Достоевского этого народа вошло больше, чем согласилось идти за Моисеем в пустыню. Я попытался с ней заговорить о Пушкине. «Я вам его в обиду не дам», – сказала она сразу тоном не то любовницы, не то Арины Родионовны. А может этим тоном говорить её заставил комплекс приживалки в чужой культуре…
Но, главное, всё-таки в том, не уронят ли мои дальнейшие, да и прежние записи, в самом деле, достоинство писателя и человека, ставшего святыней русского самосознания. Я бы, конечно, этого не хотел. Но ведь правда и то, что икона не даёт представления о живом человеке, а жизнеописание в святцах это лишь избранное судьбы. В истории самого Христа есть случай, который очень неловко соседствует со всем его евангельским образом. Вот решился он, наконец, объявить себя Сыном Божиим. В синагоге переполох. Это святотатство, за которое положена смерть, иудейское наказание побиением камнями. Мать-богородица и семья находят способ спасти его. Способ самый элементарный для того, чтобы уйти преступнику от наказания даже и теперь. Его объявляют сумасшедшим. Не слушайте Его, Он не совсем в себе. «Он потерял ум» – говорит сама Мать-богородица. Этот момент, помнится, потряс меня когда-то. Один только этот случай может убедить, что Христос жил и действовал на самом деле. По законам героических фантазий этот эпизод совершенно не нужен в жизнеописании Христа, неуместен, и если тут о нём говорят, то это можно объяснить только тем, что это было на самом деле. Я будто прикоснулся тогда к живой жизни Христа.
Когда я ещё только подбирался к судьбе Аполлинарии Сусловой и к её роли в жизни Достоевского, я немало сделал разного рода выписок, и книжных, и архивных. Если я выберу из этих своих выписок те, которые покажут его неистребимым жизнелюбом, изменит ли это наше представление о Достоевском? Повредит ли этим представлениям? Если к его облику сурового мыслителя и судьи человечества добавится капля юношеской горячей крови, разве это испортит его облик? Нет, это только сделает его живым и существовавшим на самом деле.
Что же там доподлинно произошло между ними, что так и не дало успокоиться Достоевскому? Что это была за неудовлетворённая, неутомимая и плодотворная страсть, которая сублимировалась так продолжительно и мощно, что изменила представление о возможностях творческого гения. Конечно, любопытен тут и сам житейский факт. Я нисколько не осуждаю тех, кто ещё задолго до меня стал копать в этом направлении. Стыдно ли копаться в ворохе чужого, отжившего своё тряпья, если заведомо известно, что там есть золотые ключи, которыми открывается понимание, как минимум, семи или даже восьми запутанных, невероятно соблазнительных в своей тайне женских образов.