– Сучий потрох!..
– Не кричи, – волчица подошла ближе, опустила руку на покатое плечо совы. – Ночь не кончена еще, не буди лихо.
– Так у вас еще и лихо припрятано?.. – начала было мертвая, но кабан двинулся к ней, утробно рыча, и та замолчала, сливаясь с камнем.
Леся осторожно убрала с колен голову Лежки, стянула шаль, устроила его поудобнее и только потом поднялась. Спешить ей было некуда, в плотной ночной хмари, среди сумасшедших, обряженных в дурацкие костюмы, она только и хотела дождаться утра, чтобы наконец увериться, что эти чудища – не чудища вовсе, а несчастные, потерявшие разум в чаще.
– Покажи ей ягоды, – мирно попросила волчица, что больше не скалилась, не грозилась разорвать их на части, и Леся почти успокоилась.
Она протянула раскрытую ладонь, рябина окончательно сморщилась, но продолжала алеть спелостью. Сова не пошевелилась, только задрожали кончики перьев, все-таки пришитых к тканой крутке, застегнутой на кожаные петельки.
– Видишь? Она принесла нам весточку… – Голос волчихи стал шепотом, робким, даже просящим. – Это рябинки, наши рябинки… Сестры наши по крови его.
– Молчи, – перебила ее сова. – Девка могла сорвать их где угодно.
– Да как же? Ты посмотри, свежие они, холодные с ночи, помялись только, пока тащили девку-то…
Сова покачала головой, от нее разносился прелый запах влажного пера и чего-то острого, опасного, дымного, как пепелище, оставленное огнем, что напился крови.
– Зря отвлекла только. – Посмотрела зло, сверкнула желтыми глазами, по лицу расходились волны то ли краски, то ли золы. – Принеси мне крови их. Как положено, так и принеси. Нечего тут гадать, нечего надеяться. Сами мы как-нибудь, без чужаков.
Нить ускользала. Что-то важное, почти случившееся, способное вывести Лесю прочь из чащи в мир, которому она принадлежит, пусть и не помнит его, вдруг задрожало и обернулось мороком. Сова уходила. Та, что была обряжена в дурацкие перья, приняла решение, и оно вдруг изменило все. Волчица зарычала, двинулся к мертвой кабан, даже олениха, спрятанная ветками бурелома, опасно наклонила голову, увенчанную рогами. Еще чуть, и они бросятся, истерзают, изорвут…
– Стой! – крикнула Леся, бросилась за совой. – Стой, говорю! Рябина! Попробуй ее!
Сова нехотя обернулась, круглые глаза смотрели с раздражением.
– Ты свою рябинку узнáешь на вкус. Ведь узнаешь же? Вы же родичи…
Сова наклонила голову, прищурилась, мол, говори, говори, пока слушаю.
– Я клянусь, что видела их. Три деревца на склоне. Юные совсем, тонкокожие, сплелись стволами, ветвями обнялись… Они?
– Были когда-то… Давно. А потом не стало. – Она скрипуче потянулась, из рукава показалась пухлая женская ладошка. – Дай посмотрю.
Ягоды скатились из Лесиных пальцев. Сова поднесла их к лицу, шумно вдохнула, задержала дыхание, выдохнула медленно, будто смакуя. Покачала головой, зашуршали перья. Потом осторожно взяла мятую ягодку губами, раздавила, даже не поморщилась от горечи – напротив, блаженно прикрыла глаза. Без их желтого сияния стало легче дышать. Леся позволила себе пошевелиться, прогоняя стылую ломоту. Сова все стояла, зажмурившись, и никто не решался прервать ее молчание. Наконец она подняла тяжелые веки, зыркнула на Лесю, во взгляде больше не было ни злости, ни презрения, нечто иное теперь влажно блестело в нем. Интерес? Сомнение? Жажда познания?
– Заберем чужаков к себе, пусть Бобур решает, наша ли ягода или морок какой… – наконец решила она.
Дорожка из леса, готовая было оборваться, вновь запетляла под Лесиными ногами. Она послушно кивнула, попятилась к Лежке.
– Вставай. – И тот вскочил, покачнулся, но устоял на ногах.
У камня завозилась мертвая, ей хватило ума не спорить, слишком уж выразительно рычал кабан, топчущийся рядом с ней. Так они и пошли: впереди сова, ни слова больше не проронившая, за ней волчица, следом Леся, поддерживая на ходу ослабевшего Лежку, мертвая не отставала, подгоняемая тяжелой поступью кабана. А за кустами, в переплетении валежника, скользя между корягами бурелома, неотступно следовала за ними та, что несла на себе корону рогов, ей не принадлежащих.
Поляша
Что за твари такие косматые пришли по их честь, Поляша поняла сразу. От зверя пахнет яростью, кровью, неизбывным голодом. От перевертыша – болью, пóтом, человеческим страхом и волчьей злобой. От них же пахло безумием. Воняло сильнее, чем гнилью от девки. Сильнее, чем смертью от самой Поляши.
Безумные, натянувшие звериные маски. Безумные, решившие, что это сделает их сильнее и мудрее. Безумные, жалкие в своих попытках обрести хоть что-то взамен утерянному.
– Не буди Лихо, – бросил один, а Поля с трудом сдержала хохот.
Что знал он про Лихо? Про седые космы, спускающиеся к самой земле, обвивающие костлявое тело – всё в соре, ветках и сухих птичьих косточках. Про длинные руки, слепо протянутые вперед, про жадные пальцы, ощупывающие все на пути своем, будто есть в них особая злая воля. Про высокий лоб, весь испещренный руслами морщин, и глаз, которым он увенчан. Как любая тварь бежит, прощается с жалким своим существованием, когда видит в темноте зрачка его – смерть, в пелене взгляда его – голод.
Лихо одноглазое идет по лесу, и бурелом скрипит под ним, и пахнет тленом, и пахнет страхом. Смертью пахнет. Встретит Лихо зверя – и не станет зверя. Встретит тварь болотную – и не станет твари. Встретит человека – высосет из него всю силу, всю память, все тепло, а пустую оболочку обгрызет до костей, а кости повесит на шею, будут они стучать на ходу, чтобы каждый слышал: то Лихо одноглазое идет, берегись его. Берегись.
Если бы знал безумец в птичьем наряде про Лихо. Если бы слышал хруст да стук. Если бы чуял смрад. Если бы только раз увидел Лихо мельком. Никогда бы не помянул его в лесной ночи посреди чащи. Только безумец кличет Лихо, пока нет его. А коли кликнул, так самого его и не станет.
Смеяться над ними расхотелось, когда послушный приказу кинжал вспыхнул во тьме влажной сталью. Девка что-то лепетала, укрывая совсем уж никчемного мальчика, который ни на вид, ни на вкус не был схож с лесным родом, как Поляша ни присматривалась. Безумцы девку не слушали, утаптывали грязь овражьего дна, пыхтели и спорили. Одного сопения крепыша с кабаньей мордой хватило бы, чтобы накликать в гости голодных волков, а то и медведя сонного. Пока им до странности везло. Лес продолжал скрывать овраг стволами-спинами, будто был у него план получше, чем пустить безумцев на корм да гниль.
Поляша все посматривала по сторонам, прикидывала, как бы так ловко скользнуть в сторону, раствориться в сумраке и тумане, пробраться между скорченных палых веток и лапищ, выбраться наружу да припустить к озеру что есть сил в истерзанных ногах. Но кабан стерег ее исправно. Стоило пошевелиться, как он впивался угольками глаз, мерцающими в провале маски, и глухо рычал.
Так и хотелось спросить его: кто он, откуда пришел, чьего рода будет и какая нелегкая принесла его на чужую землю, внушила называть своей? Но Поляша послушно приникала к камню, ждала, когда все как-нибудь да решится.
Решилось. Шустрая девка заболтала безумцев, задурила их, как детей малых. Ягодки им рябиновые сунула, будто великий дар. Да мало ли где сорвали их? Мало ли что привиделось дуре, ряженной в мертвые перья. Что совой у безумцев кличут бабу, Поля быстро смекнула, сморщилась, сплюнула на землю.
Безумие – мужская хворь. Женщине с избытком даровано испытаний, чтобы терять главное из оружий. Силу разума и хитрости, мудрость жизни, власть опыта. Рассудок всегда остается с той, что едина с миром, лесом, землей и водой. За непрерывность связи плачено кровью. Каждая новая луна встречается с подношением, с каждой луной говорят на языке, понятном лишь женщинам. А тут гляди-ка, обрядилась в перья, кудахчет как курица. Так еще и решать берется, кому жить, кому умирать.
Но спорить Поляша не спешила. Покорно встала, покорно пошла, куда повели. По дороге, петляющей между валунами, что могучим паводком занесло в самую низину, через бурелом и колючие заросли, по влажному мху и острым кочкам. Крутые склоны оврага нависали над ними, сам он сузился – двое не разойдутся. За спиной пыхтел неповоротливый кабан, Поляша чуяла жар его тела своим, и в сгустившейся промозглости ночи ей вдруг захотелось согреться чужим теплом. Давно уже Поляша не скидывала лебяжьи перья, давно не мерзла в людском обличье. А тут озябшими пятками да по холодной земле, когда позади идет жаркое и злое. В животе вдруг заныло давно забытое.
Поля со всех сил сжала кулаки, отросшие когти впились в мягкое. Если уж тебе тут холодно да одиноко, крыса ты болотная, так представь, как сыну твоему страшно под землей да в топи. Пока ты злишься, мерзнешь, смотришь на кабанье раскаленное тело, он там умирает, умер почти. Сука ты течная. Мерзко быть тобой, мерзко.
Идущая впереди девка будто услышала ее, глянула быстро, вспыхнули во тьме два лесных огонька, может, и сказала бы чего, да они уже пришли, остановилась ряженая дура, рыкнул тот, кто скрывался под волчьей шкурой. Но свет, прозрачный, отдающий свежей листвой свет глаз долго еще горел перед Поляшей, нестерпимо и ярко, слишком живой и разумный для безродной девки, приговоренной к смерти в лесу.
Увесистый тычок в спину заставил Поляшу пройти еще немного и опуститься на влажную землю. Не было б тело ее таким же, застудилась бы до самой смерти, а тут ничего, холодно да мокро, но ничего. Девке пришлось хуже. Обернутая в драную шаль, она подобрала под себя ноги, и дрожь колотила ее так сильно, что зубы мелко выстукивали, а непослушные пальцы все никак не могли натянуть колючее полотно повыше, чтобы спрятать гусиную кожу плеч и тонкой шеи. Ослабевший от борьбы и страха Лежка потянулся было помочь, но кабан рыкнул, и мальчик затих, безжизненный и равнодушный. Вся прыть их иссякла. Дети оказались простыми детьми. Сколько бы ни скалились в погожий полдень. Сколько бы ни наводили тень на плетень. От этого Поляше стало теплее.
– Оставим здесь? До рассвета еще далеко.
Спрятанный за волчьей мордой наклонился к сове, та приподнялась на носочки, чтобы расслышать его шепот. Поляше даже прислушиваться нужды не было – любая тварь, обитающая в лесу, умеет разобрать, о чем шуршат мыши в норе, иначе как выжить, как выстоять против тьмы и голода?
Сова коротко кивнула, ухнула почти, будто на детском утреннике, чтобы все поверили: не сумасшедшая баба она в куриных перьях, а чудище лесное. Поля сморщила нос, отвела глаза. Смотреть на маскарад безумцев ей наскучило. Время медленно, но неотвратимо ускользало. Дана была седмица, первый день на исходе, ночь вот-вот перевалит за половину, а она сидит на дне оврага, пока у груди остывает память о сыне.
– Холодно тут, нам бы погреться, – просяще проговорила девка, вся из себя кротость, вся простота.
– Может, тебя покормить еще? – Сова зашлась каркающим смехом.
– Еда у нас есть, нам бы огня… – Лежка совсем осип, смотрел загнанно, увидел бы Батюшка – высек до крови.
Сова вскинулась, даже перья на куртке взъерошились, будто настоящие, но ответить не успела. Из зарослей бузины неслышно выскользнула та, что носила оленьи рога.
– До рассвета да без огня? Все мы тут околеем. – Голос ее звучал тихо, но уверенно.
Волк не стал дожидаться ответа и быстро скрылся в буреломе, отправился на поиски сухих веток для костра. В его покорности Поляше почудилась верность иного рода, чем привычные лесу права сильного над слабым. Она насмешливо скривилась, благо тьма скрывала ее от глаз кабана, не отходящего ни на шаг, пылающего гневом и упоительным жаром.
– Благодарю вас, – прошептала девка, даже голову склонила и голосом не дрогнула, пряча смех. То ли правда поверила в силу ряженых, то ли выдумала себе план спасения. Кто в ночи разберет?
Огонь развели споро. Волк вернулся с охапкой сухого валежника, Лежка выудил из мешка зажигалку, одну из тех, видать, что Батюшка приносил из города. Поля тут же вспомнила, как кривилась Аксинья, даже в руки отказывалась брать городскую пакость, – но кто спросит глупую бабу, когда Хозяин уже все решил? Костер вспыхнул ярко, зачадил в небо витком дыма, заиграл на ветру, но быстро успокоился. Потянулись к теплу онемевшие руки, заблестели во тьме глаза, замерцало в них живое пламя. Только сова оставалась в стороне, зябко подрагивала перьями, топталась, поглядывала нехотя, с тайной завистью.
– С чужаками огонь делить… – бормотала она. – Со смертниками…
– Коли ты нас не приговорила еще, так разреши в ночи не замерзнуть, – ответила ей Леся, распахнув шаль; на груди мерцал оберег с медуницей.
– Не мне приговаривать, на рассвете само решится.
– Вот на рассвете и поговорим. – Девка широко улыбнулась, протянула руку. – Подойди ближе, тепло тут, хорошо… Что тебе мерзнуть?
Сова зло насупилась, но шагнула к огню, бочком-бочком – и уже оказалась рядом, присела на камень, прищурилась, разомлела. Поляша наблюдала за ними со стороны. От огня по лесному холоду расходилась обжигающая волна. Казалось, достаточно приблизиться хоть на шаг, и плоть, застывшая в миге умирания, вспомнит, сколько времени прошло с той кровавой ночи, и тут же начнет отходить от костей, сочась тошнотворной жижей. Тепло, сонное людское молчание, мигом примирившие их, согретых и живых, больно ударили Поляшу. Она медленно опустилась на мерзлый мох, позволила холоду подняться вверх по спине, перехватить горло. Так можно было поверить, что вода, текущая по щекам, – не слезы, а роса, выпавшая к рассвету.
…У костра молчали, дрема сковала тела. Тяжелые веки сами опускались; чтобы поднять их, требовалось много сил, столько у Поляши не было. Озябшее без лебяжьего пуха тело, будто чужеродное, никому не принадлежавшее до конца, отстраненно погружалось в раскисшую грязь.
Щелочкой приоткрытых глаз Поляша увидела, как склоняется к груди голова пришлой девки, как жмется она плечом к плечу лесного сына. Злость разлилась внутри мертвого тела – нежности, трепещущей как пойманная в силок птичка, не место в засыпающем лесу. Поляша стряхнула с себя сон, оперлась было рукой, чтобы подняться, но ладонь поехала по склизкой грязи. Жадно чавкнуло, опасно пахнуло гнилью.
Болото подобралось с северной стороны, тихо-тихо проползло через устье оврага, растеклось по дну. Там, где при свете дня еще можно было пройти, не промочив ноги, теперь пузырилась густая жижа, дно оврага подернулось болотной дымкой, вот-вот замерцают голодные огоньки – предвестники большой беды.
– Вставайте, – прошипела Поляша, медленно, чтобы не привлечь топь, приблизилась к костру. Тот больше не обжигал, ослабевший, он начал чадить, низко опустился к земле, готовясь потухнуть в плотном тумане, окутавшем все вокруг.
Первой очнулась пришлая девка. Открыла глаза, взглянула рассеянно, но собралась, пихнула плечом Лежку, тот дернулся, повалился на бок, прямо в туман, вынырнул из него, как из полыньи, и тут же вскочил.
– Откуда? – спросил он, голос звучал приглушенно. – Не было же.
– А теперь есть, – оборвал его волк, успевший подняться и затоптать умирающий костер. – Здесь так – задремлешь в лесу, проснешься в болоте. Уходим.
Заспанная сова повела их через туман. Ее упитанное тело с трудом переваливалось с кочки на кочку, ноги в коротких сапожках соскальзывали в мутную жижу. Олениха подхватывала ее за рукав, вытягивала на твердое, все беззвучно, все не глядя почти. Будто всегда они так и жили – шли по болоту, разрежая собой туман, убегая прочь от гнили. Но куда, если она повсюду? Поляша нащупала в тайном карманчике деревянный листок. Неважно это, неважно. Скоро проснется суженый ее. Скоро пробудится. Если безумцы придут к его берегам, если попросят. Он примет их. Будут жить в покое. Два Хозяина да она – берегиня, одному жена, другому мать. А эти… Что с них возьмешь?
Вот идут они, чавкают грязью, вязнут в топи и не знают, что спасение их – в детской выдумке, поделке неловкой. В деревянном листочке. Надо же, как смешно все бывает, как глупо, как истинно.
– Нужно бежать. – Громкий шепот Лежки, казалось, разнесся по всему лесу. – Они нас в болото уведут, обратной дороги не сыщем.
Кабан за их спинами только-только сумел выдернуть сапог из трясины и теперь прыгал на одной ноге, вытрясывая из голенища тину.
– Обратной дороги у нас нет, – шикнула Поляша. – Зато у них есть ножи. Мы пока идем, куда нам надо. А как свернем, так и посмотрим. Не мельтеши.
Мальчик нехотя кивнул, отстал на полшага, чтобы пришлая девка их догнала.
– Нас не тронут, – с уверенностью сказала та, будто детей малых успокоила. – Я точно знаю.
Так и хотелось подскочить к ней, схватить за лохмы, встряхнуть как следует. Ишь, заговорила безумицу в перьях разок, а теперь мнит из себя ведающую да разумную. Давно ли сама по лесу скакала голоногая? Давно ли попалась в лапы к лесному роду, не гостья, а корм болотный?
Но кабан уже натянул сапог на толстую лодыжку, подтянул ремешки, распрямился – глянул недобро через прорези в пасти. Девка взяла протянутую Лежкой руку и покорно зашагала вперед. Смотреть на них было мукой. Разбираться, что за боль такая, что за тоска ворочается внутри, – опасно. Поляша подхватила драные полы савана и скользнула с кочки на кочку. Становилось суше. Гниль отступала, туман лениво колыхался позади, плотный, как разбавленное мутной водой молоко. Они выбирались из болотины, и та провожала их равнодушным взглядом мерцающих огоньков. Бегите, мол, бегите, еще встретимся. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так после. Что мне время? А вам время – все.
Даже Поляшу, вечную, как все мертвое, тянуло обернуться, поглядеть, а не спешит ли за ними чудище, выползающее из трясины всеми своими лапами, когтями, отравленными жалами? Не спешило. Дремало на дне, булькало чуть слышно. Бегите, мол. И они бежали, позорно, как умеет лишь человек.
Когда из-за переплетенных сухих веток выглянул слабый, будто морозный, солнечный луч, сова бросила на землю мешок и сама тяжело опустилась на него.
– Отдохнем.
Дышала она со всхлипом, отирала раскрасневшееся лицо. Олениха присела рядом, вытащила из кармана лоскуток чего-то серого, когда-то бывшего холстом, отерла товарке влажный лоб под обручем, что весь был обклеен перьями. Осторожная, невесомая в своих движениях. Сложно было поверить, что это она в ночи тащила их по склону оврага, готовая разорвать за непослушание.
– Нам долго еще?.. – спросил Лежка, не решаясь обратиться к кому-то, а потому не встречаясь ни с кем глазами.
– Почти пришли.
В пробивающемся между деревьев свете волк перестал видеться могучим, скорее – ладно сложенным. Накинутая на плечи шкура оказалась линялой, а морда, скрывающая лицо, так и вовсе скукоженной от времени и сырости. Не зверь лесной, а чучело огородное.
– Куда пришли-то? – не успокаивался Лежка. – Кругами ходим. Как были в овраге, так и остались…
Сова подняла на него блюдца глаз, посмотрела пристально. Ее маленький плотно сжатый рот и правда походил на клюв.
– Тебя мы и вовсе никуда не вели. За ночь эту, что живым пробыл, девку благодари. – Нашла Лесю тяжелым взглядом. – Дальше со мной пойдешь. Одна. Эти здесь подождут, а мы пойдем знакомиться… – Уперлась ладонями в тугие колени, поднялась. – Коли правда наша рябинка, один разговор будет, коли сорвала где да мне соврала… Другой.
Леся слушала ее, чуть наклонив голову вбок, словно тоже птица. И получилось это у нее куда лучше, чем у ряженой. Тонконогая, в свисающей складками чужой одежде, со сбитыми в колтун волосами, она вдруг стала похожа на выбравшуюся из трясины молодую цаплю. Не знай Поля, откуда взялась тут девка эта, решила бы, что наткнулась в чаще на перевертыша. Но морок рассеялся, стоило мальчишке схватить ее за руку, с силой дернуть к себе, заслонить хилым плечом.
– Никуда она без меня не пойдет, – вспыхнул он, жаркие пятна поползли по нежным щекам. – Не пущу…
– А ты ей кто, защитничек? Брат? Сват? Указ? – Сова закинула мешок на спину, всколыхнув перья у ворота, запахло сырым птичьим духом.
Лежка открыл было рот, но ответить не успел. Девка мягко отстранилась, глянула быстро, улыбнулась краешком губ, даже не сказала ничего, а он уже отступил, привычный к молчаливой ворожбе. Поля и сама обучилась ей, пока жила под крышей лесного дома. Тут улыбнуться, тут промолчать глубоко и весомо, тут пробежать пальцами по окаменевшей щеке – тише, тише, большой мой, могучий человек, все по-твоему будет, только твое – это мое теперь. И исчезали борозды морщин с лица Батюшки, и опускался мех на загривке молодого волка. Но то сила жены, а не безумицы. Интересные дела творятся в засыпающем лесу, хоть бери да записывай, только кто прочтет их? Твари болотные грамоте не обучены.
– Пойдем, – легко согласилась Леся, заворачиваясь в шаль. – Холодно на рассвете стоять, может, в дороге согреемся.
Сова ухмыльнулась, не ответила, развернулась ловко и заковыляла на корявых ножках через бурелом. Поля все ждала, что девка оглянется, нарушит закон пути, начатого в лесу, посмотрит жалобно, взмахнет рукой, прощаясь. Но она шагала вслед за совой, вся – пунктир, безумный, а потому бесстрашный.
Лежка долго еще стоял на краю вытоптанной ими прогалины, ловя между изломанных стволов кокон из драной шали и спутанных волос. А кабан пока натаскал веток, по-хозяйски залез в чужой мешок, выудил зажигалку, но увидел мешочек с сухарями и тут же бросил возиться с костром, а сел на корягу и принялся развязывать узел.
– Верни чужое.
Олениха возникла за его спиной будто из ниоткуда. Положила руку на мешок, потянула к себе.
– Мы их нашли. Все, что было с ними, наше теперь, – буркнул кабан, но спорить не стал.
– Забери, нам вашего не нужно, – сказала олениха и бросила мешок Поле.
Он взлетел в воздух и приземлился прямо у ее босых ног. Пришлось отскочить в сторону. Боль, от которой вышло увернуться, эхом пронеслась по телу, почти вырвалась стоном изо рта, стала костным скрипом острых зубов. Олениха посмотрела с интересом, но не спросила ничего. Была бы здешняя, сама бы поняла, что не Поляшина то вещица – лесная, а лесное для мертвого как огонь для сухостоя.
– Подними, – окликнула Поляша мальчишку.
Тот смешался, наклонился неловко, поднял мешок, прижал к груди. Вдохнул глубоко, видать, помнил еще, чем пахло в доме, когда свежий хлеб показывался из печи. Поляша не помнила. Не хотела помнить. Заставила себя забыть сразу же, как очнулась у озера. Не женщиной, а лебедицей. И запах хлеба, и сладость свежей постели, и вкус молока, и звук, с которым выплескивается студеная вода из переполненного ведерка.
Давно уже Поляша не ела человечьей еды, не ломала хлеба, не грызла сухаря. Где достать их в чаще? Как взять лебединым крылом? А тут вот же – руку протяни. Мальчишка как раз развязал тесемку, покопался в мешке и вытащил здоровенный ломоть. Длинный – в срез хлебной буханки, но тонкий, на просвет золотистый. Пахнуло дрожжевым духом, теплом и сытостью. Поля с трудом сглотнула горькую слюну.
– Будешь? – Лежка поймал ее голодный взгляд, будто забыл, кто перед ним.
«Совсем с ума сошел, мальчишка? Я берегиня! Озера Великого невеста, а ты мне – хлеб?» – хотела оборвать его Поляша, но вместо этого поспешно выхватила из теплых пальцев крошащийся кусок и засунула в рот.
Язык обожгло. Закипела слюна, гнилостно обложило небо, заскрипел на зубах песок, забулькала болотная жижа. Поля согнулась, выплюнула скользкий комок на землю, хлеб вышел слизистой кашицей с прожилками тины и гнилой плоти. Из глаз потекло, забило нос, заложило глотку. Она все плевала и плевала, выворачивалась наружу, чтобы исторгнуть из себя все, до последней крошки. Мальчик смотрел на нее с ужасом. Будто забыл, что перед ним не просто тетка его пропавшая, а тетка умершая, истекшая кровью так давно, что и не вспомнить. Его взгляд прожигал в Поляше дыры, она с усилием распрямилась, обтерла рукавом лицо. С нее не сводили глаз все живые, что топтались на прогалине, не зная, куда деться бы, куда пропасть, пока она тут блюет болотом, хоть в рот положила сухой хлеб.
– Не в то горло попало, – прохрипела она.
Рассветная тишина между ними зазвенела напряженным ожиданием ответа. Хоть какого-нибудь. Поляша готова была припустить по дну оврага, не дожидаясь, пока стоящие напротив решат, а не придушить ли мертвую гадину. Вдруг смерть ее заразна? Вдруг приманит другие смерти? Их, например. Когда под ногами кабана заскрипели ветки, она почти уже прыгнула в бурелом, как подстреленная куница, но вместо грозного рыка, проклятий, угроз и оглушительного свиста, с которым кулак рассекает воздух, раздался хохот. Кабан сложился пополам и захохотал, из-под маски к подбородку потекли слезы. Этот высокий смех, этот безволосый подбородок, и шея, короткая, но ровная, без яблочка кадыка под кожей, заставили Полю присмотреться внимательнее.
Под кабаньей шкурой, накинутой поверх куртки, пряталось женское тело. Крупное, плотно сбитое, приземистое и кряжистое, как изуродованный пень, но женское. И угольки глаз в провале мертвой пасти тоже были женскими – грозными, злобными, с жесткой щеточкой густых ресниц. Поля скосила взгляд, выхватила из рассветной хмари волка, вдохнула его запах – мокрой шерсти, псины, собачьей тоски. И снова женский дух – тоска по несбывшемуся, спящая в глубине жизнь, которой не дали шанса завязаться, осторожная нежность, пустые надежды.