Так было, покуда не появился Андрей. А как появился, все стало просто: он и есть. Суженый, тот самый, кого конем не объедешь. Только сам-то он понимает ли, что суженый? А ну как не догадывается? Первое время Настя была в смятении: догадается, не догадается, а и догадавшись – что ему делать? Сватов, что ли, присылать – так оно непристойно, самому об этом речь заводить. Впрочем, родителей его нету в живых, стало быть, вроде можно… Голова у нее шла кругом.
Потом все стало просто, пришла покойная радость: нечего гомозиться, все придет своим чередом, все будет как надо. Не часто удавалось им остаться наедине, но при встрече довольно бывало одного взгляда, чтобы можно было ничего боле и не говорить – все делалось понятно и без слов.
И вот теперь суженого угнали за тридевять земель, за двести верст. А не захотят куряне дать тому гонцу свою охрану, так и дальше придется его оберегать, до самого Перекопа. Настя не представляла себе, что такое Перекоп, ров, что ли, такой, вроде большой канавы? – но знала, что там сидит хан и оттуда же татарва делает набеги. Вылезут из Перекопа и «муравским» каким-то шляхом – прямо на Москву. Есть еще «ногайский», тот идет от Астрахани, где Андрей добыл своего арапа. Господи, еще и этот арап злоязычный, кто его, нехристя, за язык тянул такое сказать…
Вечером она пошла в конюшню отнести Зорьке привычный гостинец – краюху хлеба. Забравшись в ясли, сидела с поджатыми ногами в покалывающем и щекотном сене, поглаживая кобылку по теплому шелковистому крупу, потом стала кормить с ладошки. Зорька, тихо пофыркивая, подбирала хлеб мягкими, замшевыми губами. Поев, негромко заржала – то ли благодарила за угощение, то ли требовала еще. Настя потрепала ее за уши, стала разбирать гриву.
– Зоренька, ласточка, – шептала она ей в самое ухо, – любезная ты моя… касатушка… никому тебя не отдам, это я по дурости-то тяте тогда говорила, чтоб продал… потому больно уж осерчала, что ты зашибла его. А ведь коли б не зашибла, так и уехал бы он тогда и ничего б не было… умница ты моя, раскрасавица…
Вернувшись в светелку, она долго сидела, расплетая на ночь косу и щурясь на огонек лампадки, потом стала на молитву. Но молиться было трудно, привычные заученные слова повторялись как- то сами собой, а мысли были о другом – хотя и молилась-то, правду сказать, о том же самом. Трудно оказалось и заснуть, было душно, приотворила оконце – стал зудеть неведомо откуда взявшийся комар. Вроде бы не ко времени быть комарам… Воздвижение миновало, что ж он, до Покрова, што ль, решил там разъезжать? Комар сел на щеку, Настя в сердцах прихлопнула его, промахнулась и тихонько заплакала – да что ж это за жизнь такая окаянная!
И в эту ночь приснился ей удивительный сон: будто изладили они с девицами мыльню, ладно истопили, воды натаскали полный чан, нагнали пару, и Настя – чур, я первая! – растянулась на нижнем полке, велит Матреше хорошенько попарить веничком. Стала Матреша ее хвостать, и все как-то вполсилы, будто жалеет. «Да ты пуще, пуще, – требует Настя, – чай, ручка не отвалится!». А та, как нарочно, все слабее, уж и не хлещет вовсе, а так, похлопывает легонько. Сомлела, што ль, «луноликая», думает Настя и оглядывается, приподнявшись на локтях; а пару столько нагнано, что в мыльне и не видать ничего, и Матреши самой не видно, только вроде багрецом что-то отсвечивает; вглядывается Настя и соображает вдруг, что вовсе это не Матреша, а стрелецкий кафтан брусничного цвета и вроде это так и положено, вернулся, стало быть, только в кафтане-то ему тут долго не вытерпеть, думает она, снова укладывая голову на руки, а он веничком уж не хлещет, а щекотно так, ласкаючи, водит ей по всей спине, от самой шеи до подколенок; а ей и стыдно вроде, и не стыдно, вроде бы так и должно быть, и от этого поднимается, охватывает ее всю такая сладость и истома, что уж и стыда никакого не остается, одно лишь нестерпимое, до боли пронзительное ощущение сладости…
Проснувшись как от удара, она вскочила, села в постели с неистово колотящимся сердцем, схватившись руками за щеки. Сон был весь тут, перед глазами, будто только что приключившееся наяву. «Господи, да что ж это со мной, – подумала Настя, обмирая, – откуда во мне бесстыдство это – сны такие видеть, да еще радоваться… Ох, теперь мне и к исповеди-то не пойти, ну как такое расскажешь…»
Соскочив с постели, она упала на колени перед кивотом, стала часто креститься дрожащей рукой. «Господи, Господи, не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, Господи…»
Постепенно она успокоилась. Ночь была прохладной, горницу выстудило через открытое окно. Озябнув, Настя юркнула обратно под одеяло, зажала руки коленками и сразу – неожиданно – стала засыпать. Еще бы разочек все то увидеть да почувствовать, подумалось ей уже в полудреме, все равно уж привиделось, так чего уж теперь: семь бед – один ответ…
13
Переговоры, как и опасался посол фон Беверн, затягивались, московиты не говорили ни да, ни нет, выжидали чего-то, очевидно вознамерившись взять ливонцев на измор – чтобы стали сговорчивее. А на что сговорчивее, о том не мог догадаться даже хитроумный доктор Лурцинг со всем своим дипломатическим опытом. Чего ждал от них московский великий князь – земельных уступок? Но орден уже не распоряжался тем, что осталось от его прежних владений: все, что не успели взять московиты, расхватали короли шведский и польско-литовский, с ними теперь и надо было решать эти дела – с Эриком Четырнадцатым да с Сигизмундом Августом. Бывший магистр Готхард Кетлер сидел в своей смехотворной Курляндии, утешаясь пожалованным от польской короны герцогским титулом, и являл собою пустое место. Что могло орденское посольство предложить Москве в обмен на освобождение Фюрстенберга и иных пленников?
Про себя – не говоря этого комтуру – Лурцинг удивлялся, что Иоанн вообще изъявил согласие принять их, вести с ними какие-то переговоры. Фактически с орденом было покончено уже полтораста лет назад, при Грюнвальде; после этого он влачил жалкое существование, терпя одно военное поражение за другим и вдобавок к этому в последние тридцать лет все более изгнивая духом под воздействием неудержимо растущей виттенбергской ереси Мартина Лютера. Некогда твердыня благочестия, крепчайший бастион Римской церкви на северо-восточной окраине христианского мира, ныне орден стал скопищем вероотступников, еретиков и распутных сластолюбцев, превративших свои бурги в гнезда разврата. Четыре года назад вся орденская рать, собранная воедино, попыталась заградить русским дорогу на Феллин10– жемчужину ливонских крепостей; сошлись под Эрмисом, и снова разгром был ужасающим – только в плен попало более ста рыцарей, одиннадцать комтуров, сам ландмаршал фон Белль. Бежавший потом от Иоанна князь Курбский, с которым Лурцинг виделся этим летом в Вильне, рассказал ему, что после той битвы пленный ландмаршал обедал с ним и воеводами Милославским и Петром Шуйским и якобы сказал: «Не вы нас разбили, мы пали под гнетом своих грехов. Когда усердие к истинной вере, благочестие и добродетель отличали нас от всех прочих, Господь был на нашей стороне, мы не боялись ни россиян, ни литовцев, ни шведов. Теперь же Он отступился от нас, впавших в ереси и необузданное сластолюбие, и вы для меня – справедливо карающая десница Господня…» Умным человеком был Филипп Шаль фон Белль, видно, за это и поплатился, да покоится его душа в мире…
Так что Лурцинг совершенно не представлял себе, что может стать предметом обсуждения на предстоящих переговорах, кроме судьбы ливонских пленников. Эта неопределенность угнетала его как юриста и дипломата, результаты посольства представлялись ему все более сомнительными.
Пока что не увенчались успехом и старания выполнить просьбу посла насчет этого сомнительного племянника, якобы существующего в Москве. С местными немцами – кое с кем – он говорил, но не узнал ничего интересного. Посольское подворье охранялось весьма строго, никого из местных жителей сюда не допускали, и посольским людям вольно разгуливать по Москве тоже возбранялось; однако Лурцинг давно убедился, что само свирепство здешних законов понуждает преступать их на каждом шагу. Постоянно нарушался и запрет общения посольских людей с горожанами – надо было лишь дождаться, когда охранять ворота будет подкупленный заранее стражник. Подкупить можно было всякого, просто одних приходилось уговаривать, а другие брали сразу.
Так что Лурцинг побывал и на Кукуйском ручье, и на Болвановке, где жили в основном воинские наемники, и на отдельных дворах иноземцев по Сретенской и Лубянской улицам. Но люди там селились по большей части новые, приехавшие в Московию за последние пять-шесть лет и о более давних событиях ничего не знающие. Впрочем, разочаровывать комтура пока он не хотел, поэтому говорил, что надежда что-нибудь узнать еще не потеряна.
Наконец однажды вечером явившийся к Лурцингу пристав объявил, что завтра его примет в Посольском приказе сам Иван Висковатый. Доктор почувствовал и облегчение (даст Бог, хоть что- то прояснится), и в то же время беспокойство. То, что пригласили его, а не посла, означало, что разговор будет пока неофициальный, предварительный, и это облегчало задачу; затрудняло же ее то, что разговор будет с канцлером – «печатником»11 как именовали московиты эту должность.
Иван Михайлович Висковатый слыл человеком трудным в общении, гордым и высокомерным, к тому же он, когда шесть лет назад решался вопрос, с кем воевать Москве – с Крымом или с Ливонией, был ярым сторонником войны на Западе. Разумеется, в конечном счете решение принимал сам великий князь, но все же трудно было не считать Висковатого одним из виновников страшного погрома, которому южная Ливония подверглась в январе пятьдесят восьмого года, всех неописуемых зверств, совершенных тогда татарской конницей Иоанна. Висковатый, во всяком случае, все это поощрял. Прискорбно было убедиться, что христианин может до такой степени ненавидеть своих единоверцев, хотя бы и иной конфессии, чтобы в борьбе с ними не гнушаться военной помощью нечестивых почитателей Магомета. Католики, впрочем, были не лучше: поляки тоже нередко брали себе в союзники крымскую орду, идя походом на православных схизматиков…
На следующий день присланная за ним колымага доставила Лурцинга в кремль. Прием проходил в подчеркнуто деловой обстановке: Приказная палата была лишена каких бы то ни было украшений, если не считать обычного образа в недорогом, тусклом от времени окладе, могущественный дьяк сидел за длинным дубовым столом, заваленным бумагами, на дальнем конце которого прилежно скрипели перьями двое подьячих. Лурцинг сел напротив, чуть поодаль примостился на скамеечке толмач, которого он взял с собой, не полагаясь на собственное знание тонкостей языка. После обычного обмена любезностями, вопросов о здоровье и условиях содержания посольства – довольно ли получают кормов и питья и не терпят ли в чем обиды и утеснений – печатник поинтересовался, не вызваны ли их хлопоты о судьбе бывшего магистра заботой о нынешнем бедственном состоянии ордена и как он, доктор Лурцинг, представляет себе будущее братства.
– Хотелось бы также услышать, – добавил Висковатый, – что по сему поводу мыслит сам Бевернов… не как посол великого магистра из Пруссии, но как комтур славного ордена Ливонского.
Толмач перевел, Лурцинг подумал и развел руками:
– Освободить магистра мы просим единственно из христианского сострадания, не более того… Он уже в преклонных летах, и старому человеку тягостно окончить жизнь в чужом краю. Что касается другого вопроса, то превосходительному канцлеру известно, что славного Ливонского ордена больше нет, а посему можно ли говорить о его будущем?
Висковатый выслушал перевод, задумчиво вертя на пальце перстень с крупной жуковиной.
– Отчего ж нельзя, – сказал он. – От человека порушенное человеком же и воззиждено быть может. В воле великого государя было сокрушить орден, понеже он в пыхе и гордыне своей дерзнул подъять оружие супротив его, великого государя, державы… наущением Папежа Римского.
Лурцинг подумал, что орден уже более ста лет не пытался «подъять оружие» против кого бы то ни было, тем более по наущению Папы. Огрызался, поелику возможно, это да; но «пыхи» давно не было и в помине. Разумеется, напоминать обо всем этом Висковатому было излишне.
– Ныне же, – продолжал тот, – нет более причин нам враждовать и помнить старые обиды. Тебе, дохтур, ведомо, должно быть, как милостиво принял великий государь магистра Фирстенберга, пожаловал его малым поместьицем… покуда не решится дальнейшее. И вот о чем надобно неотложно помыслить: на орденские земли зарятся и литовцы с ляхами вкупе, и даже свеи пожаловали, от Нарвы до Пернова весь северный край прихватили вместе с Ревелем, то бишь Колыванью. Земли то исконно русские, еще от Ярослава, но не время ныне касаться древней гистории… Орден владел Ливонией триста лет, льзя ли про то забыть? И народец местный вам ведом, эсты и ливы издавна живут по орденским законам, обвыкли уж, и посадские в городах, и пахотный люд. Нам теперь свои порядки там ставить непросто будет, мыслю. Наместников одних сколь понадобится, толмачей…
Смехотворный довод, подумал Лурцинг, почесав нос, чтобы не улыбнуться. В толмачах ли дело!
– Мы не враги ордену, – повторил канцлер. – И нам прискорбно видеть, как ныне ливонские рыцари унижены пред прусскими, милости ради принявшими их к себе. Приличествует ли сие братству меченосцев? Великий государь может воззиждеть орден под своею протекцией, буде магистр даст ему, великому государю и царю Иоанну Васильевичу, крестное целование на дружбу и покорность. На веру вашу посягать бы не стали, в том вы вольны – пребывать ли в римской, перейти ли в Люторову… как уже многие средь вас, слыхать, попереходили. Оно и к лучшему, понеже пастыри люторские не столь злопыхательны противу истинной православной веры, нежели папежские ксендзы.
– Как господин канцлер мыслил бы в таком случае отношения между орденом и Святейшим престолом?
– Угодно вам признавать Четвертого Пия своим духовным главою, и в том вы вольны – я уж молвил. В делах же светских надлежит делать, что указано будет от великого государя… как то в обычае повсеместно, кою бы державу ни взять. Воля властителя непререкаема для подданных не токмо в кесарских землях и королевских, но и в тех краях, что управляются без помазанника, богопротивно избирая правителя земским собором.
– Возродить орден под московским протекторатом, – задумчиво сказал Лурцинг. – Но кто мог бы взять на себя такую задачу?
– Про то великий государь будет говорить с самим магистром. Буде Фирстенберг согласится…
– Он слишком стар, господин канцлер.
– Старость тут не помеха. Присягнув великому государю, он сможет передать бразды правления Кетлеру. Не Готгарду… он вам не люб, то ведомо. Новым главой ордена станет сын его, Вилим Кетлер. Но крест целовать великому государю должен Фирстенберг – он старец почтенный, ему будет вера ото всех. И того ради он, великий государь, велел мне говорить с тобой предварительно, дабы проведать твое и посла Бевернова мнение о сем замысле. Посол был дружен с магистром и знает, чего от него ждать. Ты же изрядный законник и можешь помочь советом… уговорить посла. Я так мыслю, что Фирстенберга сюда привезут, вот они и встретились бы с Беверновым. А уж после великий государь его примет. Мне мыслится, что то на великую пользу было бы и Москве, и ордену. Земли ваши мы сообща скоро отобрали б у свеев, у литовцев… порознь-то оно труднее. Буде Фирстенберг станет целовать крест, отпустим с ним и прочих ливонских пленников, нам они ни к чему…
Вернувшись на подворье, Лурцинг поспешил пересказать послу услышанное от Висковатого. Фон Беверн слушал, не переспрашивая, поднятые его брови выражали недоумение.
– Но ради всего святого, Иоахим, – сказал он наконец, – объясните мне смысл этого нелепого плана! Зачем московитам возрождать орден, с которым они враждовали со времен того новгородского князя, как его – Александра? Он еще изрядно потрепал наших на льду какого-то озера под Плескау.
– Смысл увидеть нетрудно. Хотя Иоанн и считает Ливонию своим древним доменом, он понимает, я думаю, что глупо было бы пытаться включить ее в состав Московского государства. Другой народ, другой язык, другая религия – все другое. Она неминуемо останется чем-то чужеродным… так же как чужеродны друг другу разные области Империи. Фландрия и Сицилия, Богемия и Испания – что меж ними общего? Ничего, кроме вассальной зависимости от кайзера. Иоанн хочет видеть Ливонию вассальным государством, но в чьи руки его отдать? Он рассудил здраво: лучшим решением было бы восстановить в этой стране власть ордена, но уже покорного Москве. У нас есть немалый опыт управления страной, нам повинуются…
– Повинуются! – воскликнул посол. – Кто нам повинуется? Рига? Дорпат? Ревель? Вспомните ландтаг пятьдесят восьмого года – полстраны дымилось руинами после набега русских, а депутации городов одна за другой голосовали против войны! Подлые бюргеры, жалкие, трусливые твари…
– Согласен с господином бароном в их оценке, однако нельзя не признать, что в своем предвидении исхода этой войны они не так уж и ошибались, – заметил Лурцинг, почесав нос.
– Война еще не окончена!
– Для нас – окончена. Москва долго еще будет тягаться со шведами и поляками, но мы уже вне ристалища, нас из седла выбили, тут ничего не поделаешь. Что касается повиновения – да, согласен, оно уже не то, что сто лет назад. И все же для эстов и ливов орден по-прежнему олицетворяет Власть… так что мы смогли бы, вероятно, продолжать властвовать еще какое-то время. Вопрос в том, господин барон, стоит ли это делать ради московита.
– Вот именно, – буркнул фон Беверн. – Стать вассалами кровожадного дикаря? Фюрстенберг никогда на это не согласится. Что за идея!
В этот день о том же самом шел разговор и у Висковатого с Иоанном.
– Ладно, пущай подумают, – сказал государь, выслушав печатника. – Нам не к спеху. Мыслишь, Фюрстенберг не станет целовать крест?
– Сумнительно, великий государь. Гордыня, вишь, рыцарская не позволит.
– Что ж, неволить не станем. Может, оно и к лучшему, нам есть кого на Ливонию посадить. Брат данского Фридерика, Магнус, бискуп Эзельский, – чем не сгодится?
– Магнус не больно-то надежен…
– А коли нам то ведомо, что не надежен, то и полбеды. Приглядим за ним, дабы вовремя пресечь воровство. Вовсе надежных человеков нету, я ведь, Михалыч, и за тебя-то не поручился бы, ась? Ну, ну, то в шутку сказал! А орден неволить не станем, – повторил Иоанн, – была бы честь предложена. Что тебе из Вены отписали – посол Бевернов и впрямь близок к новому кесарю?
– Так, великий государь. Он ходил у него в окольничих еще в ту пору, как Фердинанд был угорским королем.
– А, это когда они с Яношем из Заполья, Солимановым ставленником, королевство делили? – Иоанн усмехнулся. – Хотелось бы поглядеть, как то было – жеребий, што ль, тащили из шапки самодержцы! Однако же ныне он – кесарь, хотя покойный Папеж Павел его таковым и не признал… Ладно, то их дела, а вот нам без союза с кесарем в Ливонии не утвердиться, и не видеть того может токмо глупец. Ты, помнится, прорицал, что ее, мол, тряхнуть лишь посильнее – и древляя наша вотчина сама упадет в руки, яко зрелый плод. Колючим оказалось яблочко-то твое, Михалыч…
Теперь уж Висковатому и вовсе стало не по себе.
– Великий государь, я говорил лишь в рассуждении военной силы ордена…
– Да, а оно, вишь, как получилось – Ирик с Жигимонтом влезли нежданно-негаданно, а ныне заместо слабого ордена приходится нам воевать не столь уж слабосильных свеев да литовцев с ляхами вкупе. Ну да кто не ошибался! Посольство к Фердинанду наряжать не будем – он нам послание свое передал через Бевернова, вот пусть тот отвезет и наше. И надо, чтобы Бевернов остался к нам благорасположен, сколь только возможно. Об этом, Михалыч, позаботься особливо. Одарить ли чем, льготы ли какие посулить – ну в том сам разберешься. Прием ему устроим по всей чести… может, и старца того отпустим, Бог с ним. Подумаю еще! Будешь с ним говорить – выспроси про кесаря, что сможешь…
14
К Москве подбежали, когда уже смеркалось. Заставу проскочить, может, и успели бы, а что толку – улицы позамыкают, поди потом лайся с каждым решеточным! Да и кони притомились. Андрей решил ночевать здесь, не доезжая Серпуховской заставы, благо ночь была теплая и дождем не пахло. Велел расседлывать, варить кашу.
Наспех поужинав, отряд захрапел. К Андрею же сон не шел, хотя последний перегон оказался утомительным даже для него. Завернувшись в попону и подложив седло под голову, он лежал, смотрел на неяркие звезды, слушал, как хрупают и шуршат травой пасущиеся неподалеку кони, и думал, что уже завтра, Бог даст, сможет увидеть Настю. Он сам не ожидал, что недолгая разлука окажется такой томительной; на обратном пути не мог избавиться от чувства беспричинной тревоги, хотя что могло угрожать? Будь он теперь в Ливонии или на севере, в новгородских краях, можно было бы вообразить самое страшное – татарский набег; но они возвращались тем самым путем, каким всегда приходила на Москву орда, и в заокских степях было спокойно, сей год про ордынцев не слыхали даже в Курске. А какая иная беда могла грозить Насте в крепком отцовском доме?
С некоторым еще недоумением он признавался себе в том, что уже не мыслит себе жизни без Настасьи Фрязиной, о коей еще месяц назад не знал и не ведал, что вообще есть такая на свете. Гляди, как присушила! Юсупыч перед отъездом все допытывался, не подносила ли чего пить из своих рук, в особливой чаше? Андрей подумал, пожал плечами, сказал, что из особливой вроде не пил – наливали, как и другим, из общей братины.
– А коли и поднесла бы, то что? – спросил он.
– То, что ты мог погибнуть, о легковерный.
– Опоила бы, что ли? – Андрей засмеялся. – Ну ты, старый, вовсе уж с глузду съехал! Чего ради желать ей моей смерти?
– Разве я произнес это слово? Смерть не самое плохое, что может случиться с человеком, – загадочно изрек арап. – Твоему неискушенному уму не постичь всей глубины женского коварства! Прелестница, поставив себе нечестивую цель всецело завладеть своим избранником, способна на поистине чудовищные ухищрения, мне ли того не знать, о Аллах…
Андрей только плюнул с досады, говорить со стариком об оружейниковой дочке было бесцельно – в его глазах она была вместилищем всех пороков. И с чего он так ее невзлюбил?
Припоминая сейчас этот разговор, он вдруг поймал себя на мысли о том, уживется ли Юсупыч с Настей, или придется после свадьбы куда-то его спровадить. Выходит, о свадьбе уже думается как о чем-то решенном? А ведь и разговору об этом не было с Никитой Михалычем; не было и с Настей, но то так и положено: когда сватаются, с невестой никто не говорит, ее дело сторона. Говорят родители с родителями, а коли у жениха родителей в живых нету, то он сам ведет сговор с ее отцом. Настя что – Настя-то за него пойдет, а вот как отец… Может, уже есть у Фрязина кто на примете, хотя не похоже! Видит же, что неспроста повадился он к ним на подворье, так уж, верно, сказал бы, сватайся кто к Насте…
При мысли о том, что кто-то может и впрямь к ней посвататься, Андрея окатило жаром. Он отшвырнул попону, вскочил на ноги и пошел к лошадям, путаясь сапогами в высокой траве.
– Ты что, заснул, что ли! – крикнул он караульному.
– Паси Бог, не сплю, нет, – отозвался тот бодрым голосом.
– Гляди мне…
Он сорвал шапку, подставляя лоб ночной прохладе. Ветер дул с полуночи от Серпуховской заставы, нес с собой запахи недалекого уже жилья – дыма, скотных дворов, конюшен. Где-то там – за слободами и посадами Заречья, за Москвой-рекой, за стенами Китай-города – двор Фрязиных. Увидеть бы, что она сейчас делает… спит уж, поди? А может, и не спит, время-то вроде не позднее. Неужто читает при свечке? Она как-то призналась ему, что любит читать Четьи-Минеи; это поразило его, он никогда не думал, что девица может приохотиться к такому занятию. Но и то сказать – многих ли девиц он знает? Да и чем Настя походит на других? Таких, как она, не было и нет и не будет.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Крыж – западный, католический, римский крест.
2
Лиходельница – блудница (старорус.).
3
Накры – бубны или литавры (старорус.).
4
Розмысл – изобретатель, механик (старорус.).
5
Муроли – каменщики (старорус.).
6