Голубка
Игорь Ревва
© Игорь Ревва, 2021
ISBN 978-5-0055-9048-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В то утро Поль Вандаль проснулся от громкого и страшного звука. Выла собака художника Пьера Бурне, снимавшего комнаты по соседству, на том же этаже трёхэтажного дома в шестом арондисмане.
Любой читатель совершенно свободно может вообразить себе, как выглядит художник – эспаньолка или густая борода, длинные волосы, собранные в косичку, или на манер вороньего гнезда, хищный и острый взгляд или же вздёрнутый нос, и так далее. Редкий человек не сталкивается сегодня с людьми такого типа, так что описанием внешности Пьера Бурне вполне можно и пренебречь, тем более что сейчас уже неизвестно точно, какой именно была его внешность; в любом более или менее крупном городе они встречаются повсеместно – беспрестанно ищущие вдохновения, новых творческих решений, необычных форм, признания… славы… денег…
Следует однако же упомянуть, что мсье Бурне относился к числу живописцев пока ещё немодных, и не делал весьма рискованных в его положении попыток оплачивать студию; даже такую, какие располагаются напротив Эльзасского училища, где и в ясный-то полдень солнце не всегда оказывается в числе гостей. И как это обычно водится у временно небогатых художников, одну из двух своих комнат он превратил в мастерскую. Света там оказывалось не сказать, чтобы больше, нежели в остальных местах квартиры, но был он дружелюбнее и не хулиганил, норовя показать на картине тени там, где им на самом деле быть не полагалось. Кроме того, окно этой комнаты выходило на редкое в шестом арондисмане пространство, свободное от крыш, и в него Пьеру Бурне ежеутренне показывали неспешно просыпающиеся улицы.
Подобные миролюбивые настроения даже подвигли Бурне на совершенное переселение в эту комнату. Место для кровати тут отыскалось легко; буфет, в котором полагалось бы находиться съестным припасам, проживал здесь изначально и чудесным образом подходил в качестве места для хранения красок, масел, лаков, растворителей и прочих не связанных со снедью вещей; платяного же шкафа (и даже нужды в нём) в ближайшем окружении не обнаруживалось вовсе, что только прибавляло комнате воздуху и свободы, так ценимой живописцами. Одежду свою (если он не спал прямо в ней) Бурне обычно развешивал на высокой спинке скрипучей кровати или приоткрытых дверцах буфета, нутро которого всё одно следовало проветривать от запахов краски. И просыпаясь ранним утром, ещё до восхода солнца, Пьер с жадностью обречённого на пожизненное наслаждение морфиниста приникал к распахнутому окну, едва ли не сердцем вдыхая пьянящие уколы рассветного города. Почти всегда во время таких пробуждений пред взором его возникали и обретали чёткость новые штрихи, из которых город был выписан, и даже сурово крутящий пальцем у виска дворник вечно выглядел по-разному и нескучно. Пьер Бурне обычно старался соответствовать картине утреннего мира и, стоя перед окном (иногда совершенно голым, что, впрочем, волновало его слабо), он всегда изобретал новую мысль, которой должно было найтись место либо в его жизни, либо в его будущих картинах.
Нынешняя мысль оказалась из разряда неудачных и звучала она так: «Мой город! Иди ко мне, я обниму!..» И неудачность её заключалась в принадлежности города к мужскому роду, что вызывало у сегодняшнего голого Бурне некоторое смущение; поскольку, вопреки складывающейся в последние годы моде, обнимать он привык не мужчин, а совсем даже наоборот. Попытки изменить утренний настрой оказались беспомощными; из женского рода в пробуждавшемся мире была лишь метла в руках укоризненно качающего беретом дворника, обнимать которую совершенно не хотелось. Рассердившись на это Пьер Бурне решительно изменил мысль на: «Я тебе ещё покажу!..», которую голый живописец, немного поразмыслив, счёл ничуть не лучше. Расстроившись окончательно, Бурне отправился на поиски штанов и уже почти отыскал их, когда леденящий кровь звук выхлестнулся из соседней комнаты, заполнил крошечную мастерскую и вытолкнул в открытое окно даже то хорошее, что оставалось ещё после неудачных заигрываний с утренним городом.
Вторая комната у Пьера Бурне исполняла роль то ли склада непроданных картин, то ли домашней художественной галереи – картинами здесь были увешаны все стены, и даже на полу выстроился целый ряд из них. Самые неудачные Пьер переворачивал вверх ногами – так ему было проще запомнить, чтó он не собирался оканчивать или где ему не удалось удачно выразить свою мысль. Да и на случайного покупателя в таком виде они почему-то производили большее впечатление, так что порой удавалось даже кое-что из них недорого продать, сэкономив таким образом и на краске, и на времени. Кроме того, комната эта (Пьер иногда в шутку называл её «приёмной») имела и ещё одно особенное назначение, весьма важное для художника определённого уровня: там Бурне встречал посетителей, состоявших преимущественно из вечно требовавшего платы квартирного хозяина. Собака – старая облезлая дворняга, подобранная Пьером по непонятному побуждению где-то возле «Клозери-де-Лила» ещё прошлой зимой, неизвестно как прозываемая изначально и непонятно чем питавшаяся ныне – так вот, собака в этих визитах играла роль значительную, насмерть убивая у квартирного хозяина желание задержаться с нотациями подольше. И вот эта самая собака (кстати, Пьер Бурне назвал её Жозефиной, что было, по правде сказать, вовсе и некстати, потому что именно так звали и супругу квартирного хозяина) – собака теперь выла.
Вопль этот звучал так, словно исторгался не хриплой глоткой её, а самим сердцем. Он не поднимался ввысь, а напротив – делался всё более глубоким, ворчащим и низким; он стелился по холодному полу, скатываясь в совершеннейший уже клокочущий утробный рокот, от которого хотелось не бежать даже – застыть, окаменеть, покрывшись холодным и липким страхом, и с безнадёжным отчаянием дожидаться, пока он утихнет.
– Жозефина! – сказал Пьер Бурне, изо всех сил пытаясь разогнать голосом невесть откуда подкравшуюся робость. – Заткнись, сука! Всё покоя от тебя нет. Ни от тебя, ни от супруга твоего, чтоб ему…
Сказал это всё Пьер Бурне громко, но не очень: во-первых, чтобы не разбудить соседей (стены тут были нетолстые и звуки пропускались ими охотно), а во-вторых, если уж они всё равно проснулись, чтобы не выглядеть идиотом перед ними… а особенно перед Мадлен.
Ворчание собаки перетекло в низкий рык, а вскоре и вовсе затихло. Пьер удовлетворённо кивнул этому, хотя и понимал, что слова его эффекта не имели никакого и собака замолчала бы и так. Но ему всегда бывало приятно подобное состояние: повелеть солнцу взойти, дождю – падать именно вниз, и даже себе он перед сном приказывал закрыть глаза. Это поднимало в душе Пьера ощущение главенства над миром, который на деле – и это было понятно даже самому Бурне – плевал с Эйфелевой башни на все потуги живущих в нём.
Надо заметить, что Пьер, вопреки обычному своему любопытству, не вышел в приёмную, хотя бы для того, чтобы огреть по уху глупую собаку. Ему от чего-то страшно захотелось избегнуть встречи с животным, способным порождать такой вой. Пьер Бурне живо представил себе, красочную (хотя, конечно же, совершенно нереальную) картину: будто бы собака его, уперев в доски пола хищно изогнутые когти, стоит над распростёртым телом незнакомого человека, и пасть её блестит в лучах утреннего солнца липким и мокрым, роняющим густые чёрно-красные капли тягучей слюны… Да, воображение – самый неподдающийся дрессировке зверь. А воображение живописца – особенно. Пьер отлично понимал, что если бы собака и смогла кого-нибудь загрызть, то разве что вчерашнего голубя Вандаля, да и то если б у неё достало для этого отваги и умения. Но воображению не прикажешь. И этим же можно объяснить и то, что мысли Пьера Бурне внезапно покатились по другому пути, и он даже пробормотал – в пространство, но словно обращаясь к собаке:
– Соседей разбудишь, – будто ему и впрямь было дело до того, спят ли они сейчас.
Мысли о соседях – Поле Вандале и Мадлен – были мимолётными, и от них Пьер живо перенёсся к мыслям уже об одной только Мадлен. А Поль Вандаль оказался в стороне, словно опоздавший на поезд пассажир. И на долю его осталась сочувственная и несколько злорадная мысль о том, что художнику много проще жить, чем журналисту. Во всяком случае такому журналисту, как Вандаль – мечтающему стать писателем. А Мадлен…
Да, Мадлен…
Мадлен и Поль… Такое необманчивое впечатление, что два совершенно разных и даже чужих человека непонятно зачем живут под одной крышей. Полусемья… А ведь они когда-то любили, а может и сейчас ещё питают друг к другу чувства. Пусть и не любовь уже, но…
Пьер усмехнулся про себя, когда в мозгу его всплыло слово «Полулюбовь». Опять «полу – ». А у него самого – Пьера Бурне – с Мадлен? У них как с любовью? Тоже «полу – »? Или?.. И есть ли она между ними вообще?
Пьер заметил, что мысли его сделались печальнее, и печаль эта принялась клубком холодной и колючей шерсти наматываться на воспоминания – о Мадлен, об их тайных встречах, о его никак почему-то неисполнявшемся обещании принять решение и начать действовать, или хотя бы откровенно поговорить с Полем. И от этого проснувшегося в памяти несбывающегося обещания нить печали сделалась холоднее и колючее; и мерзлота её вдруг волшебным образом перетекла в глаза вставшего перед мысленным взором лица Мадлен; и никак не желала оттуда уходить; никак не желала; никак не желала; никак не… и оставалось лишь кивнуть и в который уже раз пообещать, что сегодня же, вот прямо сейчас, решиться, пойти, сказать, сделать… и тогда только лёд в глазах женщины хрустнул под давлением искреннего тепла с её стороны и обманчивой смелости с другой, и осыпался тающими прямо на лету осколками. И уже вновь можно было улыбаться не просто так, а в ответ… хотя на душе и остались пока что стылые отпечатки ладоней прежней печали и холодная пыль неокончательности решения.
Да, надо объясниться, наконец, расставить что-то там над чем-то… надо, но не сейчас, не прямо сейчас – ранним утром, пронизанным беспредельной прохладной ясностью, заоконным городом и свежим, отрезвляющим осознанием того, что жизнь не перепишешь заново, как картину или книгу. Надо поговорить с Полем, непременно надо, но – чуть позже. Кто же затевает такие разговоры утром?
Прежде всего, переться к соседям в такую рань – верх неприличия. Постучать, войти и выдать: «Послушай-ка, Поль! Я давно собирался тебе сказать…» А они ещё спят или только что проснулись… Поль ещё ворочается во сне, а Мадлен уже сидит на постели, рассеянно поправляя волосы, во все глаза таращась на Пьера и не замечая, что простыня не прикрывает ей не только плечи, но и грудь. И не понимая спросонок, что же происходит. Ведь только что она спала, а тут этот визит, а перед ним ещё внезапный вой…
Вот, чёрт! Собака ещё тут… плохо, если она их действительно разбудила. После вчерашней истории с голубем (вспомнив о птице, Пьер невольно нахмурился) сегодняшний концерт Жозефины только добавит нервности Полю. А значит, лучше с ним сегодня о Мадлен не говорить, лучше отложить это дело на потом, хотя бы дней на пять… или на десять… а Мадлен я объясню, она поймёт… Интересно, всё-таки, не разбудила ли их собака?
Соседи Пьера Бурне собак не особенно любили – ни сам Поль Вандаль, ни его жена Мадлен. Но претензий к Пьеру они никогда не предъявляли. Обычно собака вела себя тихо и никому не мешала. Сегодняшний утренний концерт был единственным случаем, когда она позволила себе столь громко подать голос. Поль от этого вопля проснулся и некоторое время не мог понять, что за звук разбудил его.
– Собака, – сонно пробормотала Мадлен. – Спи…
Поль нахмурился и проснулся уже окончательно. «Собака! – недовольно подумал он. – Мало мне было самого Пьера Бурне, так теперь ещё и сука его тут…»
Поль запнулся. Он вдруг понял, что при этих словах перед глазами его возник образ Мадлен. И сразу же вслед за этим (правда, после секундного смущения) появилась мысль, что как-то слишком уж демонстративно-безразлично сказала она сейчас о собаке. Можно подумать, будто она ежедневно такое слышит. А может быть, и слышит – Поль же не сидит дома целыми днями. Откуда ему знать, что здесь творится, пока он пропадает в этой своей библиотеке?
Да, в общем-то, и так понятно, что тут без него творится. Он же не слепой… Надо ему, всё-таки, разобраться со всем этим. И больше не выставлять себя идиотом перед ними… и перед собой.
Впрочем, пока что вряд ли получится – не выставлять себя идиотом. Для этого хорошо бы сменить квартиру, но не дороже, чем эту, и одновременно не хуже – не найти. А на более дорогую нет денег. Их, собственно, и на эту-то едва хватает.
При воспоминании о деньгах (их отсутствии) Полю сделалось неуютно. И даже в животе заворчало, хотя он совершенно не был голоден. Но это предусмотрительно давало знать о себе отсутствие надежды на обед.
Хоть бы сегодняшний промысел оказался успешнее, подумал Поль. Вчерашняя охота, можно сказать, не удалась, а деньги за написанный для журнала рассказ всё никак не поступали. Не будет их, вероятно, и сегодня. И если бы Пьер не угостил вчера обедом…
Вот и попробуй тут не выглядеть идиотом, невесело подумал Поль. И чтобы отвлечься, принялся обдумывать детали нового рассказа. Но мысли его неуклонно возвращались ко вчерашней неудачной охоте. Хотя кому-то это и может показаться странным: какая вообще охота – удачная или неудачная – может быть в центре европейской столицы?!
Обычно, когда иного способа раздобыть еды не было, Поль отправлялся в Люксембургский сад. Он приходил туда перед самым его закрытием, когда народу было меньше всего. Излюбленным местом его охоты был фонтан со странным и непонятным Полю названием: «Вечность».
Фонтан этот всегда поражал Поля своим видом. В центре каменной чаши на обломке гранита возвышался бронзовый юноша в короткой тунике. Лицо его выражало сумасшедшую радость, а в руках он сжимал здоровенную рыбу, напоминавшую Полю карпа. Изо рта рыбы неряшливо извергался поток воды, заливая двух обнажённых бронзовых девушек, стоявших несколько ниже. Девушки находились лицом друг к другу, взявшись за руки и откинув назад головы, будто собираясь закружиться в танце. Лиц их было не разглядеть, к тому же покрывало воды искажало черты, но Полю всегда казалось, что девушки орут от ужаса при виде нависшего над ними карпа. Парочка эта стояла плотно прижавшись друг к другу животами, и наросшие между ними зелень и мох создавали впечатление скомканных и задравшихся зелёных юбок. Возле ног девушек лежали два могучих зверя: лев, прикрывавший зачем-то лапой один глаз, и медведь, подпирающий лапами морду. Во взгляде медведя, обращённом на льва, читалось необъяснимое осуждение. Ещё ниже, уже в самой воде, наполовину скрытые ею, расположились четыре дельфина и четыре же русалки. Лица русалок выражали полное недоумение, а из голов их – как, кстати, и из голов дельфинов – вырывались вверх струи воды, создавая вокруг всей скульптурной группы подобие сверкающей серебром капель беседки.
Поль иногда думал, что фонтан этот нелепостью своей напоминает его собственную жизнь. Вот ведь, вроде бы неплохо и выразительно сделанные фигуры, и каждая из них по-отдельности, наверное, могла бы даже показаться красивой. А когда это всё вместе, то такая выходит несуразица, что впору лишь руками развести. И в жизни Поля точно так же: вроде бы и живёт в самом лучшем городе мира, и перспективы прекрасные, и гонорары за статьи и рассказы делаются с каждым разом всё выше, и жена – красивая, любящая и любимая… хм… да… любящая и любимая… Но уж, во всяком случае, верящая в него и всячески его поддерживающая. То есть, по сегодняшнему дню всё у Поля гораздо лучше, чем у многих его сверстников. Но попытаешься сложить это, и… м-да… Охота на голубей в Люксембургском саду, вечные одалживания денег и часто встречаемая рассеянная задумчивость Мадлен, когда возвращаешься домой… влажная осклизлая зелень у живота, блюющий водою карп и пародирующие китов русалки… и «сладкая» богемная жизнь, когда ты никому в этом мире ни черта не должен, но и миру этому на тебя, в общем-то, наплевать. Для этого мира ты – как хлебные крошки для голубя… или как голубь для такого охотника, как Поль. Ни одна из птиц даже не догадывается, что на неё охотятся. Да и как тут догадаться, когда вокруг всё так радужно и спокойно? Может быть, точно так же и он – просто не догадывается об идущей на него охоте этого мира?..
Обычно Поль останавливался у каменной чаши и высматривал сторожа, предупреждавшего посетителей о закрытии. Затем, пока сторож был ещё далеко, Поль высыпал на землю пригоршню сухарных крошек, к которым тут же слетались голуби. А потом оставалось стоять и ждать ухода сторожа. Обычно Поль рассеянно кивал ему в ответ, а когда сторож скрывался за поворотом аллеи, метким броском заранее припасённого в кармане камня убивал самого крупного из голубей. Торопливо спрятав тёплое ещё тельце под свитер, Поль неспеша покидал сад и возвращался домой, к Мадлен. В такие дни ужин им был обеспечен.
Комната, которую снимали Поль Вандаль с Мадлен, была не очень просторной. Фактически она представляла собой спальню, где помимо кровати, старого итальянского комода с зеркалом, платяного шкафа, небольшой железной печки в одном углу и умывальника в другом, с трудом находилось место для крошечного столика и пары деревянных складных стульев без спинок. Самый нижний ящик комода играл здесь роль посудного шкафа. Там хранились небольшая сковорода, чугунный котелок, несколько тарелок и прочее, что может понадобиться молодым людям, затевающим иногда дома приготовление обеда.
Обычно готовила Мадлен, но в дни удачной охоты эта работа ложилась на плечи Поля. Не сказать, чтобы это происходило так уж часто, но один-два раза в месяц на сафари ему выходить случалось. И тогда он ненадолго превращался в повара. Мадлен наотрез отказывалась ощипывать и потрошить добычу, но Поль со временем приноровился и научился превосходно справляться с этим сам. Мадлен же в это время отправлялась пройтись по улице, что, впрочем, Поля даже устраивало. Он считал, что за готовкой его ничто не будет отвлекать от мыслей о новом рассказе. И действительно, каждый раз Поль совершенно искренне и с немалым удовольствием принимался обдумывать повороты сюжета и строить диалоги героев. Но каждый раз как-то так получалось, что мысль его сама собою уползала в сторону. И через некоторое время Поль с изумлением замечал, что с не меньшим удовольствием обдумывает он уже не рассказ, а их с Мадлен поездку в Швейцарию два года назад. Или свою встречу в библиотеке с молоденькой и хорошенькой любительницей поэзии. Или новые приёмы охоты на голубей – на эти рельсы поезд его мыслей съезжал чаще всего, что, впрочем, было совершенно неудивительно. Надо заметить, что все прожекты Поля по улучшению методов всегда разбивались о какую-нибудь мелочь, которыми наша реальность, в отличие от фантазий, изрядно переполнена.
Такой охоте научил Поля один знакомый художник, который сейчас уже уехал из Франции. Звали его Томасом Хадсоном и был он правильным, вообще-то, человеком. Ну, если не считать его голубиной охоты и дружбы с одним неприятным писателем. Впрочем, и сам Поль хоть и не дружил с тем писателем, но знаком с ним был очень хорошо. Знакомство это было давним, ещё по Италии, где О’Брайен, выпускавший литературный альманах, заменил его рассказом рассказ Поля Вандаля на том совершенно резонном (но тем не менее обидном) основании, что рассказ Вандаля понравился ему меньше. Писатель тот был американцем и фамилия у него была «Хеммингей» (так, во всяком случае, значилось в альманахе у О’Брайена). Этот Хеммингей жил в одном доме с Хадсоном, на Нотр-Дам-де-Шан, номер тринадцать, как раз над лесопилкой. И вместе с Хадсоном часто бывал в кафе «Клозери-де-Лила», куда любил заглядывать и сам Вандаль – ему нравилось подолгу рассматривать через чуть затуманенное стекло окна статую маршала Нея, прятавшуюся через дорогу в тени деревьев. Но когда Хадсон уехал, Поль совершенно прекратил посещать это кафе. И в основном из-за Хеммингея, с которым ему хотелось видеться как можно реже, а лучше бы, конечно, не видеться вовсе.
Поля раздражала его показная манера писать прилюдно: карандаш, блокнот, стакан белого вина, рассеянный взгляд, не останавливающийся ни на чём, и вялые, неохотные, почти всегда невпопад, ответы. И вечное выражение недовольства на лице тем, что ему помешали писать.
Поль в кафе ходил отдыхать, а писать он предпочитал в библиотеке. То есть, он, конечно, предпочитал бы писать дома, будь там условия для этого. Но второй этаж наследницы аббатства Святой Женевьевы его вполне устраивал. Здесь было тихо, под рукой много книг, среди которых всегда можно было отыскать нужную, мягкий свет настольной лампы под зелёным абажуром… а стоимость читательского билета была многократно ниже ежедневных расходов в кафе, даже если обходиться одним лишь кофе со сливками.
Впрочем, в кафе Поль тоже иногда работал. Но это было другое кафе – не «Клозери-де-Лила», а «Купол» – и другая работа – не рассказы, а статьи для газет и журналов. Потому что как ни старался Поль, но зарабатывать на жизнь сочинением художественных рассказов у него никак не получалось. Может быть, они выходили у него недостаточно хороши в силу своей недостоверности – как заметил один критик. Но Поль старался не касаться тем неизвестных или малознакомых; он следовал старому, как мир, правилу: писать либо о том, что знаешь хорошо, либо о том, о чём не знает никто. А если уж быть до конца откровенным, то Поль почти всегда придерживался именно второй части. Потому что, трезво поразмыслив, он пришёл к выводу, что нет у него в багаже ничего такого, что он бы действительно «знал хорошо». Жизнь его была обычной, ничем не примечательной; яркие события её почему-то избегали и даже редкий для своего поколения шанс поучаствовать в войне он упустил. А эпидемию перенёс настолько легко, что за написанный на эту тему рассказ редактор журнала, потерявший от болезни всю семью, его едва не побил, сочтя подобное описание страданий издевательством.
Но и сочинять на тему, о которой никто ничего не знает, Полю пока тоже не очень-то удавалось. То есть, он сочинял, но это оказывалось не особенно интересно даже ему самому, не говоря уже о читателях. Поэтому он и был вынужден заниматься статьями – как он их называл: «статейками», – несмотря на то, что платили за них не так много, как за художественные рассказы. И что самое удивительное и обидное, эти-то «статейки» удавались ему много лучше, и вызывали они не в пример больший интерес у публики. А что касается его обзоров картинных галерей, то они, можно сказать, даже пользовались успехом у широкого круга читателей. Хотя уж в живописи-то Поль Вандаль разбирался меньше, чем в чём бы то ни было другом. Секрет же был в том, что в статьях своих Поль мало уделял внимания собственно живописи, которая – скажем прямо – широкий круг читателей не особенно-то и интересовала. Зато именно из его статей можно было узнать, сколько картин и за какую цену продал тот или иной художник на прошлой выставке. А поскольку плохую картину никто бы не купил, то для большинства читателей статьи Вандаля являлись своеобразной линейкой, которой меряли талант художника… или то, что публикой за талант принималось. Согласитесь, что при определённых условиях можно и температуру предмета взвесить…
Но если тратить всё время на статьи, то когда же заниматься творчеством? Поэтому часто получалось так, что в кармане у Поля Вандаля, чересчур увлёкшегося очередным рассказом, оставалось всего сто франков. А до ближайшего гонорара ещё почти неделя…
Эти «последние сто франков» непонятно почему вечно вызывали огорчение. Последние триста, двести и даже пятьдесят – нет, не вызывали; а последние сто – извольте видеть! Какая-то незримая мистическая граница пролегала в кармане именно через эту сумму. Причём, на двести франков, как и на пятьдесят, тоже не прожить, и сто положения не спасали. Но на последней сотне Поля охватывала какая-то необъяснимая паника. И он уже не видел для себя иного выхода, кроме как отправляться на голубиную охоту. И та, надо признать, частенько позволяла им уснуть сытыми. Но накануне Вандалю не повезло.
Начать следует с того, что сторож оказался новым, совершенно незнакомым Полю. Однако вёл он себя так, словно работал здесь уже много лет. Да и форма на нём была видавшая виды.
Поль хорошо знал в лицо всех троих сторожей, здесь работавших. Больше всего ему нравился старик Маршаль – сухонький невысокий человек лет шестидесяти, вечно приветствовавший Поля взмахом руки. Поль всегда невольно улыбался, видя дорогой перстень с изумрудом на его безымянном пальце. Перстень этот – наверняка фамильная ценность – совершенно не вязался с формой сторожа. Сам Маршаль всегда был приветлив и радушен, и Поль сильно подозревал, что он в курсе этих его голубиных охот. Слишком уж тот понимающе улыбался, сверкая золотым зубом, когда Поль кивал ему в ответ. И слишком уж он торопился уйти поскорее, не спугнув ненароком слетевшихся голубей. Пару раз, встретив Поля в другое время и в другом месте Люксембургского сада, старик Маршаль вступал с ним в беседу. Они говорили о погоде, о ценах, о политике и прочих мелочах. Но столкнувшись с Полем у фонтана «Вечность» старик Маршаль ограничивался приветствием и поспешно уходил – явно же для того, чтобы не смущать Поля и не мешать ему. Однако в тот день старика Маршаля не было, равно как не было и никого из остальных знакомых Полю сторожей. А был вместо них новый, неизвестный; и неизвестно было, как он себя станет вести.