Варвара примерно понимает, о чём он. Она думает, что иногда профессиональный юмор – это такой способ защититься от всего плохого, что ты можешь встретить в этой конкретной профессии. Просто попытка сохранить свою психику целой. Отшучиваться, чтобы не прикипать, чтобы не сострадать, чтобы просто выжить, в конце концов.
Работники морга тоже, наверное, шутят о своих «клиентах».
– Страшно, конечно, бывает, когда сумасшедшие звонят. Особенно в первый раз. Начинают Библию читать, или ещё какие религиозные тексты, вперемешку со своими безумными выводами, так и думаешь, что как в фильмах ужасов, сидит по ту сторону что-то нечеловеческое, и теперь будет тебя преследовать: звонить не только на телефон доверия, но и к тебе на домашний, пока ты не сойдёшь с ума и не сбежишь куда-нибудь в Тьмутаракань, где оно тебя и прикончит.
Оскар хмыкает.
– Потом, конечно, понимаешь, что ничего такого не будет. Героем ужастика станешь вряд ли, равно как и просто героем. Чуваку, который мне это рассказывал, постоянно звонила девчонка. Он много где успел поработать, и в итоге осел именно на такой линии, для подростков, таких как она. Ей было лет двенадцать. Два звонка днём, два выходных, два звонка ночью. Каждый раз – с мыслями о самоубийстве. У подростков вообще, оказывается, столько мыслей о самоубийстве, что я смотрю на себя, на тебя, на всех вокруг – и удивляюсь, как мы вообще свои двенадцать-пятнадцать лет пережили.
И сколько людей их не пережило, мысленно добавляет Варвара.
Статистика подростковых убийств – одна из самых страшных вещей на земле, страшнее любого ужастика. И если и нужен миру какой-то супергерой, то из тех, кто могли бы такие самоубийства предотвращать…
– Каждый раз она изобретала разные способы.
Оскар вздрагивает, проводя пальцами по белой линии рамы.
Их руки слишком далеко друг от друга, чтобы Варвара могла накрыть его ладонь своей, поэтому она даже не двигается. У неё нет сил приблизиться и согреть кого-то другого, просто потому что ей самой хотелось бы получить немного тепла.
Она понятия не имеет, почему Оскар выбрал именно такую историю (определённо, не самый банальный способ завести беседу, вовсе не те одинаковые вопросы и одинаковые ответы, о которых она недавно думала), но его история попадает в самое яблочко. Сколько раз она сама стояла на подоконнике, цепляясь за раму, и думая о том, что сделать всего один шаг удивительно просто.
Сколько раз она так стояла? И, самое главное, зачем?
Нет никакой объективной причины. Сталкиваясь с самыми разными людьми и самыми разными судьбами, Варвара знает и понимает: у неё всё хорошо. У неё всегда было всё хорошо. Любящие родители, здоровые отношения в семье, нормальная атмосфера в школе и классе – никакой травли, никаких издевательств, ни над ней, ни над кем-то другим. Никаких брекетов, никаких очков, никакой дешёвой одежды или стареньких телефонов, – ничего из того, что заставляет одних детей чувствовать себя хуже других, и тем не менее…
И тем не менее на руках у неё ещё проступают белые шрамы (сейчас это называется «селфхарм», а тогда у порезов ещё не было никакого названия), да и о подоконниках она может много чего рассказать: в собственной комнате, в комнате родителей, в деревне у бабушки, в классе биологии, в классе географии, в классе английского языка…
Даже странно, что здесь и сейчас она может вот так просто сидеть на подоконнике, не думая о том, чтобы сделать пару шагов. Не желая делать никакой пары шагов.
С её жизнью всё в порядке. Для неё всё закончилось.
– И чем это кончилось? – спрашивает Варвара.
После долгого молчания голос звучит хрипло.
Она думает о том, как окно казалось единственным выходом безо всякого повода и безо всякой причины, и не может понять, почему позже, много лет спустя, когда всё было в сотню раз хуже, ни к какому окну её уже не тянуло.
– Я не знаю, – Оскар беспомощно пожимает плечами. – Никто не знает. Рано или поздно они все прекращают звонить.
– Пиздец, – вот и всё, то может ответить Варвара.
Они замолкают.
Самоубийство, думает Варвара, никогда не бывает исключительно твоим собственным делом. Выбором – да, хотя очень часто до суицида доходит только тогда, когда выбора уже никакого не остаётся (и никто уже в этом не виноват), но исключительно твоим собственным делом – нет, никогда. В него будут втянуты те, кого ты знала, те, кого ты любила, и те, кто любил тебя, и те, кто будут доставать твоё тело из ванны или петли или соскребать его с сырого асфальта.
Ты идёшь на это просто потому, что хочешь, чтобы тебе больше не было больно, и больно после твоего суицида будет другим.
– Хотя, наверное, самое страшное, – говорит Оскар после долгих минут тишины, когда Варваре уже становится страшно того, что это молчание так и провисит между ними, останется навсегда, – это даже не эти истории. Самое страшное, это то, что происходит с тобой… – Он сглатывает. – С теми, кто эти истории слушает. Их не всегда много, иногда даже ночи выдаются спокойнее некуда, можно ложиться и спать, никто не разбудит. Но пройдёт год, два, три, максимум восемь, и от тебя ничего не останется.
У Варвары возникает странное чувство, будто бы он говорит о себе.
И о ней тоже, одновременно. О многих.
– Профессиональное выгорание? – подсказывает она, снова нарушая его монолог.
Журналисты-новостийщики рано или поздно тоже теряют себя в бесконечном потоке человеческих ужасов. Автомобильные катастрофы, грабежи и убийства, скандалы, изнасилования, теракты, и в конечном итоге девяносто девять процентов ловят себя на том, что в ответ на телефонный звонок с сообщением об аварии отвечают, мол, а трупы-то есть? мы без жмуриков никуда не поедем.
И это страшно. А ещё страшно то, что «добрые» новости никому не нужны, ими только затыкают дыры в информационном пространстве, вставляя их в эфиры и на страницы по остаточному принципу, на первое место вынося боль и жестокость.
Варвара не согласна с этим. Варвара думает, что в жизни и без того слишком много дерьма, чтобы ещё и изо всех утюгов кричать про него же. Может быть, именно поэтому она и не пошла делать новости.
Вот только сейчас ей кажется, что в бурной городской жизни и аплифтинге тоже можно себя потерять. Пир во время чумы. Попытка закрыть глаза и радоваться несмотря ни на что, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг.
Но как найти баланс? Где отыскать равновесие, тонкую грань между ужасами каждого дня и утопическим, истерическим весельем по любому поводу?
Сидя на подоконнике, кончиками пальцев ощущая веющий от окна холодный воздух, она вдруг ощущает себя на экзамене по основам журналистики. Экзаменатором, конечно, выступает не Оскар, экзаменатор – она сама, как и экзаменуемый. Бросать зрителю и читателю жареные факты, криминальные ужасы, чернушные сенсации, как будто в мире ничего нет, кроме этой вот беспросветности? Или, наоборот, радовать читателя и зрителя светом и позитивом, закармливать его репортажами с разномастных мероприятий, потому что вот тут у нас всё хорошо, а ещё вот тут у нас всё хорошо, да и под бамбуковым одеялом спать – одно удовольствие?
Всё хорошо. Истерика, чтобы прикрыть, что всё это не так.
Как бы ты ни закрашивала все новости чёрной краской, ты ничего не сможешь сделать с тем фактом, что мир состоит не из одной только черноты. Как бы ты не рассыпала в разные стороны радужные блестящие конфетти, ты ничего не сможешь сделать с тем, что в мире есть тьма.
Они идут рука об руку. По соседству.
Как её блестки на футболке Оскара.
Всё взаимосвязано, а журналистика должна не только развлекать, или отвлекать, или щекотать зрителям и читателям нервы. Она должна образовывать. Показывать мир таким, какой он есть, одновременно светлую и тёмную сторону, а ещё – делать лучше.
Варваре хочется плакать.
Здесь и сейчас происходит что-то настолько важное, что даже её сердце, готовое выпрыгнуть из-за рёбер, не имеет никакого значения. Это что-то большее, чем её сердце, чем она сама, или чем Оскар, или даже чем они вместе.
– Чем заканчивается твоя история? – спрашивает Варвара. Её правая ладонь лежит на груди, комкает ворот рубашки.
Оскар пожимает плечами.
– Профессиональное выгорание, ты же сказала. Парень отработал семь лет, и ушёл. Свой диплом клинической психологии он засунул на книжную полку, прямо за Фромма, и больше никогда не работал по профессии. И Фромма не открывал. Точка. Конец.
Да, пожалуй, это действительно самое страшное.
Иногда мы взваливаем на себя слишком много, думает Варвара. Но никто, в конечном итоге, не может тащить на себе груз всего мира. Даже Атланту было тяжело, даже Геракл не справлялся.
– Я не знаю, почему ты решил рассказать мне именно это, – тяжело говорит она, когда становится ясно, что в истории Оскара больше не осталось ни слова. – Но хорошо, что всё так. Уж лучше такое, страшное и жизненное, чем это вот всё… – Варвара неопределённо взмахивает рукой.
– Что именно? – Оскар смотрит на неё с интересом.
Под его взглядом она чувствует себя то ли забавной зверушкой, то ли подопытным образцом, экземпляром для изучения. Не самое приятное чувство, и Варвара пытается отогнать его, осторожно подбирая слова:
– Ну эти, знаешь, притчи, или сказки, псевдо-поучительные истории. Весь Интернет ими заполнен. Мало ли что ты мог рассказать.
Отчаянно хочется списать собственную косноязычность на алкоголь, но, по правде-то говоря, вслух она всегда изъяснялась хуже, чем письменно. Или, может быть, правильнее было бы сказать, письменно она всегда изъяснялась лучше, чем вслух.
Сказочки с двойным дном, вот что она пыталась сказать. Метафоры для чувств, аллегории для отношений.
– Ты имеешь в виду «Эй, Лисёнок, сказал Лисёнок, ты никогда не будешь один, ведь у тебя есть я, держи мою лапку» и прочую сопливую ерунду?
Очень точно сказано. Сопливую ерунду.
Сопливая ерунда – это Варвара, когда она смотрит на Оскара, и ей приходится около десяти раз напомнить себе об этом прежде, чем наконец-то получается отвести глаза от неровного выреза его мятой футболки.
Я старый солдат и не знаю слов любви, думает про себя Варвара.
И Оскар, похоже, такой же.
– Ну да, – отвечает она, в конце концов, и пауза между её ответом и вопросом Оскара получается такая, что можно было и промолчать.
Их ноги на подоконнике соприкасаются, понимает Варвара. Весьма запоздало, потому что соприкасаются их ноги довольно давно. У Оскара – те самые узкие чёрные джинсы с разрезами на коленях и разные носки: один полосатый, серый с малиновым, а второй с мультяшными изображениями Капитана Америки. У Варвары – джинсы обычные, синие, подвёрнутые и удобно широкие, а носки коротенькие, по косточку, чёрные с серебристыми люрексовыми блёстками.
Да, даже носки у Варвары с блёстками.
Она не Лисёнок. И Оскар никакой не Лисёнок. И за лапки они держаться не будут, и у каждого из них – своё одиночество.
Но всё же…
– Почему ты меня сюда привёл? – тихо спрашивает Варвара, удивляясь собственной смелости.
Оскар улыбается, но одними губами. На неё он не смотрит.
– На квартирник? Ты же спрашивала о моих мероприятиях. Вот я их тебе и показываю. Богемное уже было, и многолюдное тоже, а теперь ты посмотрела и камерное…
Варвара подтягивает колени к груди, теряя соприкосновение. Ногам становится холоднее.
– Я эту кухню имею в виду.
Оскар пожимает плечами, а потом быстрым и плавным движением подаётся вперёд. Взяв её ноги за лодыжки, он тянет их на себя – возвращает на место.
– Ну… Захотелось? – получается вопросительно.
Получается вопросительно, но другого ответа не будет, Варвара видит это по его лицу, читает в положении тела. Она, в конце концов, журналистка и привыкла работать с людьми, привыкла разбираться, что они имеют в виду, так что умеет определять, когда кто-то не хочет углубляться в неприятную тему. Не знала только, что она сама – неприятная тема.
Уже давно трезвая неприятная тема, и трезвость – как раз то, что ей охота исправить.
– Надо выпить, – говорит она.
Резкий поворот, дающий ей возможность сгладить неприятные ощущения, а Оскару – уйти от того, о чём говорить он не хочет, но хвататься за предложенную соломинку он не собирается.
– Лучше расскажи мне историю.
Ха.
– Тоже страшную? – спрашивает Варвара.
– Какую угодно.
Мечтать и воображать себе тысячи разных сценариев она может, но с тем, чтобы придумывать настоящие истории, какие угодно, у Варвары проблемы. Давным-давно, ещё в университете она поняла: большинство однокурсников поступили на журфак не для того, чтобы стать журналистами, а просто потому, что не знали, куда поступить, чтобы стать писателями, и именно писательство привлекало их сильнее всего. Рассказывать вымышленные истории, а не исследовать настоящие. Но для неё всё было иначе.
Варвара не «придумывала истории столько, сколько себя помнила». Не «засыпала и просыпалась с вымышленными персонажами в голове» (ладно, может быть, и засыпала, и просыпалась, только эти персонажи были чужими, теми, к кому она успевала привязаться в прочитанных книгах, или наоборот, собственными знакомыми, но тогда и истории были связаны исключительно с ней, просто мечты, не больше, не меньше). Она не выдумывала сюжетов, не плела родителям и подружкам по садику небылиц, и даже сказки на ночь ей читали, а не она сама сочиняла.
Описывать реальность, говорить о том, что происходит на самом деле, ну или на крайний случай, прогнозировать будущее, опираясь – опять-таки – на реальные факты, вот то, что ей нравится делать. То, что она умеет. То, что у неё получается. Именно это ей интересно: мир вокруг неё, со всеми его сложностями, во всех его деталях, а вовсе не мир внутри собственной головы, куда никто не сможет заглянуть, пока ты не напишешь об этом историю.
Ей не нужно писать истории, чтобы впускать кого-то в свой мир.
Но ей нужно писать тексты, чтобы делать этот, уже существующий, мир лучше.
Она – журналистка, а не писательница (и никогда не мечтала стать кем-то другим). Ей хочется сказать об этом, заранее дать Оскару понять, что не стоит ждать от неё полёта фантазии, но…
– Хорошо, – говорит она, в конце концов, и тут же предупреждает: – История будет страшная. И реальная. Ты же сам сказал, что именно реальные страшнее всего.
Оскар не убирает рук с её лодыжек. Соскальзывает пальцами на полоску обнажённой кожи – между подворотами джинсов и кромкой блестящих носков, и гладит там медленно и осторожно.
Варвара сглатывает, готовясь рассказывать, но прежде, чем с её губ срывается первое слово, она понимает, что история будет совсем не такой, как изначально планировалась. Вовсе не страшной.
На самом деле, у неё есть несколько историй, на выбор (зачем нужно воображение, если жизнь подкидывает столько всего?), но она решает рассказать свою собственную.
И эта история оказывается очень короткой.
– Я знаю, о чём ты рассказывал. Знаю, что ощущала та девочка. У меня есть любимый поэт, он писал про «невозможность открыть окно, не встав в сомнении на подоконник: там два этажа, но надежды свернуть всё-таки шею никто не отнимет». И я всё это знаю.
Она протягивает Оскару руки, мол, посмотри. На замёрзшей, гусиной коже белые шрамы видно особенно ярко, даже не смотря на сочащуюся из окна темноту.
Может быть, её шрамы – это единственное, что вообще сейчас видно.
Оскар берёт её за запястья.
– Я живая, – говорит Варвара. – Я справилась, и я здесь.
Она тоже в порядке, звучит недосказанное.
– У меня был дневник. – И тот парень из истории был той девочке дневником. – Но я к нему больше не возвращаюсь. – Поэтому и она перестала звонить.
Слабая улыбка появляется у него на губах. Или ей только кажется?
Оскар трёт лоб с самым серьёзным видом из всех, какие только можно представить.
– Можно вопрос?
Варвара отнимает у него руки и, пытаясь унять нервозность, спускается с подоконника на пол.
Ей это не нравится. Никому бы не понравилось такое начало.
Всё внутри покрывается льдом: тронешь – хрустнет, и переломится.
– Можно, конечно. – Она даже не пытается улыбнуться.
Они снова возвращаются к самому началу, к серьёзному разговору, а серьёзные разговоры Варвара ненавидит примерно так же, как и телефонные. Каждый раз, когда кто-то пытается выяснить с ней отношения, ей хочется бросить всё и убежать жить куда-нибудь в Антарктиду. Вместо попугая тогда придётся завести пингвина, но это неважно, пингвин даже лучше, он точно не будет приставать с серьёзными разговорами.
– Почему я тебе так не нравлюсь? – спрашивает Оскар, и на его лице тоже нет даже тени улыбки.
Что-то внутри действительно хрустит, а потом ещё и ещё. Наверное, это просто её внутренний голос так хрипло смеётся.
– Что? – глупо переспрашивает Варвара.
Он спускается следом за ней, застывает рядом, смотрит в лицо – внимательно, пристально, и она в первый раз замечает: в его взгляде есть что-то волчье. Как и в его выдвинутом вперёд подбородке, или небрежно зачёсанных назад волосах. Сравнение хуже некуда: ну, какая хорошая девочка не мечтает о том, чтобы приручить дикого зверя?
Да много какая, на самом-то деле. Кому вообще сдались эти дикие звери, от которых толку не больше, чем от козла молока?
Ей, во всяком случае, совершенно точно ничего такого не нужно.
Он повторяет:
– Почему я тебе так не нравлюсь? – Со второго раза вопрос получается более непринуждённым, а если очень постараться, то вполне можно убедить себя в том, что он задан просто так, от нечего делать, что Оскару на самом деле ни чуточки не интересно, а ей самой – не страшно.
Нисколько.
Варвара чуть отступает, но Оскар не обращает внимания. Или, может быть, того и добивается, потому что своё наступление продолжает:
– Ты разговариваешь со всеми, кроме меня, улыбаешься всем. Обнимаешь их, фотографируешься с ними и хвастаешься совместными фото, но на меня лишний раз даже не смотришь. Почему?
Надо же. Он заметил. Он всё заметил.
Варвара хмурится.
В конечном итоге это оказывается очень просто – просто взять и сказать.
– У меня для тебя миллион вариантов ответа. От «соврать что-нибудь, только бы разговор прекратился, потому что я ненавижу выяснять отношения» до грубой правды, о которой я наверняка потом пожалею. Выбирай.
Оскар пожимает плечами и чуть запрокидывает голову, как будто собирается выть на луну.
– Говори как есть.
– Нет, – шёпотом отвечает Варвара.
Ей не хочется ничего говорить (она не в состоянии ничего говорить?), поэтому она просто шагает вперёд и, приподнявшись на цыпочки, берёт его за подбородок. Кончики пальцев колет щетиной.
Снаружи всё происходит за полсекунды, но изнутри кажется вечностью: она успевает подумать о том, что, надо же, пальцы-то колет, а с виду щетина почти незаметна, и в этом ей тоже мерещится что-то волчье, но из неё, наверное, так себе укротительница. И Красная Шапочка тоже не очень.
Она целует его.
Он застывает.
Никакой реакции. Никакого ответа.
Всё ещё на цыпочках, всё ещё держась пальцами за его подбородок, она отстраняется – на сантиметр, не больше, и выдыхает ему прямо в губы:
– Вот поэтому. Потому что я не нравлюсь тебе.
Оскар смотрит на неё – недоумевающе и удивлённо, а потом ей на лопатки ложится широкая ладонь и она оказывается прижатой к его каменно-волчьему телу.
Горячему. Живому. Вполне себе человеческому.
На этот раз он целует её сам.
9. Рая
Между моментом, когда Рая закрывает за Егором дверь, и моментом, когда они на следующее утро встречаются в центре зала на станции рядом с катком, важное событие происходит только одно.
Важное событие – это Валерка, прижимающий её к стене с вопросом, состоящим исключительно из одного слова:
– Серьёзно?
Рая осторожно втягивает голову в плечи.
– Серьёзно что?
Ей не очень нравится, когда над ней так нависают. Хочется сжаться в комочек, потому что каждый раз, когда Олег делал что-то подобное, это заканчивалось слезами и криками. Её слезами, его криками. Иногда – ударом кулака в стену.
Чтобы понять, что Валерка не собирается бить стену, орать на неё и вообще не имеет в виду ничего плохого, достаточно взглянуть ему в лицо, но решиться поднять голову и посмотреть, на самом деле, достаточно сложно…
Он, кажется, замечает её напряжение. И, как обычно, понимает больше, чем ей хочется кому-то озвучивать.
– Чёрт, – Валерка выдыхает сквозь зубы и отступает, одновременно приподнимая пальцами её подбородок. – Извини, я…
Извинения, вне всяких сомнений, здесь лишние. Точно.
Рая мотает головой.
– Всё в порядке.
Она знает, что Валерка не причинит ей боли, и их короткого обмена словами вполне достаточно для того, чтобы вспомнить, что рядом с ней именно он, а не кто-то ещё. «Кто-то ещё» – это такой забавный (вовсе нет) выверт памяти, такая интересная (читай: абсолютно провальная) попытка сделать вид, что всё было давно и неправда.
С контролем агрессии у Олега с самого начала было не очень. Двух рук не хватит, чтобы посчитать количество раз, когда он вот так вот прижимал её к стене и принимался орать, пока она с закрытыми глазами считала (иногда до тридцати, иногда до пятидесяти) и мечтала, чтобы всё это кончилось.
Ну, вот и домечталась. Окончательно кончилось.
– Так что «серьёзно»? – спрашивает Рая.
Вместе с Валеркой они двигаются в тёмную глубь коридора. Его комната ближе к входной двери, её – дальше. Его – больше и намного «живее», её – меньше и только начинает становиться «живой».
– Вы серьёзно не думали о том, чтобы встать в пару, пока я не спросил?
Смешно, конечно, но так ведь и есть.
Или, может быть, Рая так легко согласилась вернуться за коньками, потому что внутри уже понимала, чем всё закончится? Ну да, а вовсе не потому, что хорошие ботинки, равно как и хорошие лезвия, стоят бешеных денег, а бешеных денег у неё сейчас нет, и даже продать свои коньки с какого-нибудь Авито было бы в сто раз предпочтительней, чем вот так вот выбрасывать.
– Да я вообще собиралась заканчивать, – честно отвечает Рая.
Валерка укоризненно качает головой, но она только пожимает плечами, а назавтра на тот же вопрос, но только гораздо подробнее, отвечает уже Егору и супругам Белых. Они кивают, внимательно слушая, и Рая до боли стискивает вспотевшие ладони в кулаки, пытаясь унять волнение.
Всю свою жизнь она тренировалась у одного и того же тренера и понятия не имеет, как осуществляется переход или, тем более, пробы с новым партнёром. Что, если её не возьмут? Что, если она им не понравится?
Что, если никому не нужна фигуристка, способная в минуту отчаяния выбросить коньки в мусорный бак?
Одной рукой Егор опирается на бортик, локтем другой касается её плеча – едва-едва и, скорее всего, ненамеренно. Это новое, незнакомое для Раи прикосновение, но у неё не возникает желания отодвинуться, наоборот, хочется податься чуть ближе. В этом, наверное, всё и дело. С Егором ей с самого начала комфортно – с той самой минуты, как он опустился на облюбованную ей лавочку.
Магия брошенных, не иначе.
– Мы вчера покатались немного, – говорит Егор, очевидно волнуясь. – Получилось вроде неплохо.
Точно так же, как и она, он всю жизнь катался с одним-единственным человеком и за давностью лет понятия не имеет, как должны проходить пробы с новой партнёршей.
Игорь и Полина, напротив, выглядят собранными и сосредоточенными.
Никаких отчеств, так они сразу сказали, но это вовсе не означает отсутствия уважения. Насколько Рая успевает понять, уважение здесь безусловное и обоюдное: как в сторону тренеров, так и в сторону учеников, а со стороны последних – ещё и такое же, безусловное (беспрекословное) послушание.
– Я плохо представляю, что делать, – говорит она Егору, когда они после короткой, но интенсивной раскатки замирают друг напротив друга.
Импровизировать, ответил бы ей Валерка, но Егор – не Валерка.
– Сейчас что-нибудь придумаем, – нервно улыбается он.
Они успели сделать несколько кругов по катку, словно соревнуясь, кто кого перегонит (никто никого не перегнал, так и катили бок о бок, и это, наверное, хорошо), а потом немного проехались за руку, прислушиваясь к новому ощущению. Рука у Егора теплее и твёрже, пальцы длиннее, и сам он выше.
В чёрной тренировочной термухе он выглядит серьёзным и взрослым, хотя старше Раи всего только на год. Длинные ресницы немного подрагивают, дыхание ровное, после раскатки он выглядит даже свежее, чем до. Про Раю такого не скажешь: волосы наверняка выбились из хвоста, лицо раскраснелось… Она не каталась больше двух недель, вчерашняя двадцатиминутка не в счёт, но вчера колени у неё не тряслись, а сегодня трясутся, и Рая не знает, что это значит.
Наверное, просто волнение. Не могла же она за две недели разучиться стоять на коньках.