– Я слышал, что немногие способны издеваться над своей судьбой; и вы, о мой Мессала, убедили меня, что я не принадлежу к числу таких людей.
Римлянин, внимательно взглянув на него, возразил:
– Почему бы истине не заключаться и в шутке, как и в притче? Великая Фульвия отправилась однажды на рыбную ловлю и наловила больше всех. Ей объяснили это тем, что кончик ее крючка был вызолочен.
– Так вы не шутили?
– Я вижу, мой Иуда, что слишком мало предложил вам! – быстро прервал римлянин, причем глаза его сверкали. – Когда я буду префектом и Иудея обогатит меня, я сделаю вас первосвященником.
Еврей гневно отвернулся.
– Не покидайте меня, – сказал Мессала.
Тот в нерешительности остановился.
– О боги, Иуда, как сильно печет солнце! – вскричал патриций, замечая его нерешительность.
Иуда холодно отвечал:
– Нам лучше расстаться. Я сожалею, что пришел. Я рассчитывал встретить друга, а нахожу…
– Римлянина! – быстро добавил Мессала.
Кулаки еврея сжались, но, сдержав себя снова, он отвернулся и пошел. Мессала встал, взял со скамьи свой плащ, набросил его себе на плечо и последовал за Иудой. Поравнявшись с ним, он положил ему руку на плечо и пошел рядом.
– Вот дорожка, по которой мы гуляли детьми, обнявшись, как теперь. Дойдемте же так до ворот.
Мессала, очевидно, старался быть серьезным и ласковым, хотя не мог отделаться от привычного насмешливого тона. Иуда не протестовал против фамильярности.
– Вы мальчик, а я уже муж, позвольте же мне говорить вам, как подобает мужу.
Самодовольство его было восхитительно. Ментор, читавший нравоучения Телемаку, не мог бы быть развязнее.
– Верите ли вы в Па́рок? Да, я забыл, ведь вы саддукей. Ессеи – разумный народ, те веруют в этих сестер. И я тоже. Вечно эти три сестры мешают нам осуществить наши желания. Я сижу и мечтаю, что совершу то-то и то-то. И вот как раз в тот момент, когда я могу уже схватить мир в свои руки, позади меня раздается скрип ножниц. Я оглядываюсь и вижу ее, эту проклятую Атропос! Но, мой Иуда, почему мысль быть преемником Цирениуса вас так разгневала? Вы полагаете, что я мечтаю обогатиться, ограбив Иудею. Но, если и так, ведь кто-нибудь из римлян будет же так наживаться. Почему же не мне?
Иуда замедлил свои шаги.
– И другие народы до римлян властвовали над Иудеей, – сказал он, подняв руку. – Где они теперь, Мессала? Иудея пережила их всех, – она переживет и Рим.
Мессала начал снова, протягивая слова:
– Итак, помимо ессеев, у Парок есть верующие. Поздравляю, Иуда, поздравляю с обращением в новую веру.
– Нет, Мессала, я не принадлежу к ним. Вера моя зиждется на скале, служившей основанием веры отцов моих, еще гораздо раньше Авраама, на завете Господа Бога Израиля.
– Слишком странно, мой Иуда. Как был бы поражен мой учитель, прояви я такую горячность в его присутствии; я думал было поговорить с вами еще кое о чем, но опасаюсь.
Они прошли еще несколько шагов, и римлянин снова заговорил.
– Теперь, я думаю, вы можете выслушать меня, тем более что я буду говорить о вас. Я готов быть тебе полезен, о прекрасный Ганимед! Готов служить тебе от всей души, потому что, насколько могу, я люблю тебя; я сказал уже тебе, что хочу быть воином, – почему бы и тебе не быть тем же? почему бы не сделать тебе шага из того ограниченного круга, в пределах которого, как я показал, по вашим законам и обычаям заключается все лучшее в жизни?
Иуда не отвечал.
– Кто самые мудрые люди в наши дни? – продолжал Мессала. – Конечно, не те, кто губит годы в спорах о мертвых вещах, о Ваале, Юпитере и Иегове, о философии или о религии. Назови мне хоть одно великое имя, Иуда, в Риме, Египте, на Востоке или даже здесь, в Иерусалиме, и клянусь Плутоном, ты непременно назовешь человека, составившего свою славу из живого материала, считая священным только то, что содействовало достижению его цели, не пренебрегая при этом ничем. Возьми Ирода, Макавеев, первого и второго царей. Подражай им и начинай немедленно. Рим протягивает тебе руку и готов помочь тебе, как и идумеянину Антипатру.
Еврейский юноша дрожал от бешенства. Ворота сада были близки, и он торопился уйти скорее.
– О Рим, Рим! – шептал он.
– Будь же мудр, – продолжал Мессала, – отбрось в сторону глупости Моисея и преданий; смотри на вещи прямо; взгляни Паркам в лицо, и они скажут тебе, что Рим – вселенная. Вопроси их об Иудее и они ответят тебе, что она не более того, что захочет сделать из нее Рим.
Теперь они подошли к воротам. Иуда остановился, снял мягко руку Мессалы со своего плеча и взглянул на него глазами, в которых дрожали слезы.
– Я понимаю тебя, потому что ты – римлянин; ты же не можешь понять меня, потому что я – израильтянин. Ты заставил меня сегодня страшно страдать, ибо, слушая тебя, я убедился, что мы отныне никогда уже не можем быть друзьями. Никогда! Тут мы расстаемся. Да почиет над тобой мир Бога моих отцов!
Мессала протянул ему руку; еврей вышел за ворота. По его уходе римлянин стоял молча несколько минут, затем он также вышел за ворота, затем встряхнул головой и сказал себе:
– Пусть будет так! Эрот умер, да здравствует Марс.
Глава III. Дом Гуров
От входа в святой город, со стороны так называемых в настоящее время ворот Святого Стефана, тянется улица в западном направлении, параллельно северному фасаду башни Антония. От этой знаменитой башни она поворачивает под прямым углом, направляясь к Тироненской долине; задевая южную окраину, она поворачивает на запад, к тому месту, где, по преданию, были судные ворота, немного позади которых она круто поворачивает к югу. Путешественники или исследователь, знакомый со священной местностью, признает в описанной дороге часть Скорбного Пути, улицу, интереснейшую из всех улиц земного шара для христиан, хотя и полную для них самых грустных воспоминаний. Дальнейшее изложение не потребует от нас знакомства со всей улицей, и нам достаточно указать только дом, стоявший на углу в том месте, где улица круто поворачивает к югу; но дом этот играет важную роль в нашем рассказе, а потому требует более подробного описания.
Здание это тянулось по северному и западному фасаду, приблизительно футов на четыреста с каждой стороны, и, подобно большинству изысканных домов Востока, было двухэтажное и совершенно квадратное. Улица западной стороны была футов двенадцати ширины, а северная не более десяти, так что прохожий, идя близ стен и глядя на здание вверх, поражался их грубым, незаконченным, неуклюжим, хотя в то же время прочным и внушительным видом; этому впечатлению много содействовало и то, что стены эти сложены были из больших камней, без всякой отделки снаружи, как будто камни были положены друг на друга в том самом виде, в каком были добыты из каменоломни. Здание это напоминало крепость, за исключением окон и украшений над дверями и воротами. С западной стороны было четыре окна, а с северной только два; все окна были во втором этаже и устроены так, что выступали над проходом в первом этаже. Ворота были единственными отверстиями в стенах первого этажа; они были снабжены громадными железными болтами, как бы для защиты от таранов, а над ними красовались мраморные карнизы прекрасной работы и такого смелого рисунка, что человек, хорошо знакомый с местными условиями, сразу мог признать, что богатый владелец этого дома принадлежит и по религиозным и по политическим убеждениям к садукеям.
Несколько времени после того, как молодой еврей расстался с римлянином у дворца на торговой площади, он остановился у западных ворот только что описанного дома и постучался в него. Ему отперли калитку (она была устроена в одной половине ворот) и он поспешно вошел в нее, позабыв даже ответить на низкий салям привратника.
Чтобы составить себе понятие о внутреннем устройстве здания, равно как и для знакомства с дальнейшей судьбой юноши, войдем вслед за ним в калитку.
Проход, в который он вступил, походил несколько на узкий туннель со стенами, обшитыми панелями, и со створчатым потолком. По обеим сторонам его тянулись каменные скамьи, загрязненные и лоснящиеся от долгого употребления. Сделавши двенадцать или пятнадцать шагов, он вышел на продолговатый двор, окруженный с севера и юга, – словом, со всех сторон, за исключением восточной – фасадами двухэтажных зданий. Нижний этаж разделялся на люины, в верхнем же устроены были террасы с крепкими перилами. Ходившие по террасам взад и вперед служители, грохот жерновов, развешенные на протянутых веревках платья, повсюду голуби и цыплята, стоявшие в люинах козы, коровы, ослы и лошади, громаднейшее корыто с водой, очевидно, для общего употребления, – все это указывало на то, что двор был хозяйственным двором богатого собственника. С восточной стороны двор был отделен стеной с таким же проходом, как и первый.
Пройдя его, юноша вошел на другой двор, представлявший просторный прямоугольник, засаженный кустами и виноградными лозами, поддерживаемыми в постоянной красоте и свежести – водой из бассейна, устроенного близ портика с северной стороны. Люины на этом дворе были высокие, обильные воздухом и завешенные материей с белыми и красными полосами. Своды люинов опирались на колонны. Ряд ступеней с южной стороны вел на террасу верхнего этажа, защищенную от солнца большими завесами. Другая лестница вела с террас на крышу, края которой по всему четырехугольнику отделаны были карнизом со скульптурными украшениями и перилами из обожженной глиняной шестиугольной черепицы ярко-красного цвета. Самая щепетильная чистота, наблюдавшаяся на этом дворе и не допускавшая ни малейшей пылинки по углам или пожелтелого листка в растениях, способствовала, быть может, более всего тому общему восхитительному впечатлению, какое производил двор; и посетитель, вдохнув в себя этот чистый воздух, мог уже заранее судить об утонченной жизни того семейства, в которое он вступал.
Сделав несколько шагов по второму двору, юноша повернул направо и, пройдя сквозь кустарник, отчасти в цвету, приблизился к лестнице, по которой и поднялся на террасу – широкий помост, выложенный белыми и темными плитами, сильно уже поистертыми. Пройдя под навес к двери с северной стороны, он вошел в комнату, которую опустившийся за ним щит снова погрузил во мрак. Несмотря на темноту, он прошел по черепичному полу прямо к дивану и бросился на него лицом вниз, стиснув голову руками.
Перед наступлением ночи женщина подошла к двери и окликнула его. Он отозвался, и она вошла.
– Уже кончили ужинать и ночь на дворе. Разве ты не голоден, сын мой? – спросила она.
– Нет – отвечал он.
– Ты болен?
– Мне хочется спать.
– Твоя мать спрашивала о тебе.
– Где она?
– В летней комнате на кровле.
Он привстал и сел.
– Ну принеси мне чего-нибудь поесть.
– Чего хочешь?
– Все равно, Амра. Я не болен, но мне все равно. Жизнь не представляется мне такой приятной, как казалась сегодня утром. Это новый недуг, о моя Амра, и ты, зная меня так хорошо, никогда не ошибаясь во мне, можешь думать, что мне теперь нет дела до пищи или лекарства. Принеси мне чего-нибудь.
Вопросы Амры и ее тон, тихий, сочувственный, заботливый, – указывали на то, что между ею и им существовали дружеские отношения. Она приложила ему руку ко лбу и, как бы удовлетворившись этим, вышла, говоря: «Хорошо, я посмотрю».
Немного спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашку с молоком, несколько тонких ломтиков белого хлеба, легкое печенье из пшеничной муки, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял серебряный кубок с вином, а на другом – ручной медный зажженный светильник.
При свете его можно рассмотреть комнату; стены из гладко-отесанного камня; потолок с толстыми дубовыми балками, почерневший от времени и дождя; прочный пол из белой и голубой черепицы; несколько стульев с ножками на подобие львиных лап; невысокий диван, обитый голубой материей с наброшенным на нем большим полосатым шерстяным одеялом или шалью, – словом, еврейская спальня.
При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и сама стала на колени возле, чтобы служить ему. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими теперь почти с материнской нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя наружу только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, – знак ее общественного положения. Она была рабыня, египтянка, которым даже священный пятидесятый год не приносил с собой свободы; да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, выняньчила и не могла себе представить, чтоб он когда-нибудь мог обойтись без ее услуг. Для ее любви он всегда оставался мальчиком.
Во время еды она молчала.
– Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал здесь у меня? – спросил он.
– Да, помню.
– Несколько лет тому назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
– Я знала, что случилось что-нибудь, – сказала она, глубоко заинтересованная. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на не раз повторенный ею вопрос ответил только:
– Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра унесла поднос, он последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю. Читатель, вероятно, знает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень люинов; но наступает ночь, опускаются тени над скатами гор, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи; но они далеко, тогда как кровля тут же, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче сияют. И вот кровля стала убежищем – местом удовольствий, спальней, будуаром; тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Мотив, побуждающий жителей холодного климата украшать внутренность своих жилищ, заставляет жителей Востока заботиться об убранстве кровель своих домов. Парапет, предписанный еще Моисеем, составляет предмет гордости гончара; позже к нему присоединили башни, плоские и причудливые; затем цари и князья увенчивали кровли бельведерами из мрамора и золота и наконец вавилоняне устраивали на них висячие сады. Далее этого фантазия не могла идти.
Наш юноша медленно прошел по крыше к башне, построенной на северо-западном углу дворца. Если б он был не свой человек, он, может, остановил бы свое внимание на постройке, к которой приближался, и разглядел бы – насколько то, конечно, дозволял мрак – темную массу, низкую с решетками, колоннами и куполом. Он вошел, приподняв наполовину опущенную занавесь. Внутри царила полнейшая темнота и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось небо, усеянное звездами. В одном из отверстий он заметил фигуру полулежавшей на диване женщины, которую трудно было различить, несмотря на то что она была одета в белое широкое платье. При звуках его шагов веер в ее руках остановился, и бриллианты, которыми он был усеян, блистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
– Иуда, сын мой?
– Это я, матушка, – отвечал он и ускорил шаги. Подойдя к ней, он стал на колени; она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.
Глава IV. Мать и сын
Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а он присел на диван, прильнув головой к ней. Сквозь арку виднелись ряд крыш смежных зданий, на запад черная громада, которая, они знали, были горы, и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
– Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, – сказала мать, гладя сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, – голос ее сделался еще нежнее, – что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке почти вполне забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократией крови и богатством, хранили во всей чистоте, для явного отличия от простонародья, – на языке, на котором Ревека и Рахиль пели свои песни Веньямину.
При этих словах он снова впал в задумчивость; но немного спустя он взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
– Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но прежде всего скажи мне, чем я должен быть.
– Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезнее:
– Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
– Я кажется понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека обо мне. И мне хотелось бы, чтоб она вечно продолжалась. Но это невозможно. Воля Бога Иакова, что рано или поздно я стану самостоятелен. Настанет день разлуки, и потому страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю теперь, чем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая мать, помоги мне разрешить этот вопрос!
– Гамалиил проповедовал сегодня, – сказала она задумчиво.
– Не знаю, я не слыхал его.
– Стало быть, ты гулял с Симеоном, который, как говорили мне, унаследовал гений своей семьи.
– Нет, я не видал его, я был не в храме, а на площади, я был у молодого Мессалы.
Перемена в его голосе не ускользнула от внимания матери. Предчувствие заставило ее сердце биться сильнее; и опахало снова перестало двигаться.
– Мессала, – сказала она, – чем мог он взволновать тебя?
– Он очень сильно изменился.
– Ты хочешь сказать, что он вернулся римлянином?
– Да.
– Римлянин, – продолжала она, как бы про себя. – Для всего мира слово это означает – господин. Долго ли он был в отсутствии?
– Пять лет.
Она приподняла голову, как бы вглядываясь в темноту ночи.
– Пути к славе вполне пригодны для Египта и Вавилона, но в Иерусалиме, нашем Иерусалиме, непоколебимо царит завет.
Поглощенная этой мыслью, она снова опустилась на подушку. Он первый прервал молчание.
– То, что высказал мне Мессала, мать моя, было само по себе достаточно обидно; но тон его речи был окончательно невыносим.
– Я полагаю, что понимаю тебя. Рим с его поэтами, ораторами, сенаторами и царедворцами помешаны на подражании тому, что они называют сатирой.
– Я думаю, что все великие народы надменны. Но надменность этого народа переходит всякие границы; и за последнее время она быстро возрастает!..
– Да, – прервала его горячо мать, – уже не один римлянин требует божеских почестей.
– Да, в Мессале замечалась всегда эта дурная черта. Я замечал, что он и ребенком смеялся над иностранцами, которых сам Ирод принимал с почетом; но он всегда щадил Иудею. И сегодня в первый раз в разговоров со мной он потешался над нашими обычаями и над нашим Богом; и конечно, ты не посетуешь на меня за то, что я окончательно разошелся с ним. А теперь, добрая мать, я хочу знать определенно, какие основания для этого презрения существуют у римлян. Чем я ниже этого римлянина? Разве наш народ ниже других народов? К чему стал бы я в присутствии даже самого цезаря чувствовать страх раба? А главное, скажи мне, почему я, одаренный душой, не мог бы достигать всех почестей мира на любом поприще человеческой деятельности? Разве я не могу, взявши меч, подвизаться на военном поприще, или как поэт воспевать всевозможные темы? Я могу быть золотых дел мастером, пастухом, купцом. Почему же мне не быть художником подобно греку? Скажи мне, мать моя, – а это более всего волнует меня, – почему сын Израиля не может делать всего доступного римлянину?
Читатель помнит, какое отношение имеют эти вопросы в разговору на площади; мать слушала его с глубочайшим вниманием, и ничто не ускользнуло от нее: ни соотношение предмета разговора, ни прямая постановка вопросов, ни тон, ни интонация его речи. Она приподнялась и так же быстро и горячо возразила ему:
– Вижу, вижу! Благодаря окружающим, Мессала в детстве был почти еврей, и оставайся он здесь, – из него, может быть, вышел бы прозелит: так много мы заимствуем в нашей жизни от окружающих нас влияний. Но годы, проведенные в Риме, слишком изменили его. Я не удивляюсь этой перемене, но, – и голос ее стал тише, – он мог бы обойтись нежнее, по крайней мере, с тобой. Только черствые, жестокие натуры могут в юности забыть друзей детства!
Ее рука опустилась на его лоб, и пальцы нежно и любовно гладили его волосы, в то время как глаза ее были устремлены на звезды. Ее гордость звучала не эхом, но в унисон с его чувством, вследствие полнейшей их симпатии. Она хотела ответить ему и в то же время более всего в мире боялась дать неудовлетворительный ответ. Допустив хоть в чем-нибудь неправоспособность сынов Израиля, она могла на всю жизнь подавить его дух. Она сомневалась в своих собственных силах.
– На твои вопросы, о мой Иуда, женщина не может дать ответа. Оставим это до завтра и спросим у мудрого Симеона, – отвечала она.
– Не отсылай меня к нему, – отрывисто прервал он ее.
– Мы позовем его сюда.
– Нет, я жажду более чем простых советов. Как бы он ни разрешил эти вопросы, он не может внушить мне того, что в силах сделать ты, о моя мать, – дать мне ту решимость, составляющую силу мужественной души.
Взор ее быстро скользил по небу, в то время как она старалась взвесить все значение этих вопросов.
– Если мы жаждем справедливости для себя, то мы не должны быть несправедливы к другим. Отрицать достоинства в побежденном враге – значит умалять достоинства нашей победы; и если суровый враг желает страхом сильнее порабощать нас, – она несколько поколебалась, – то самоуважение обязывает нас искать истинных причин бедствий, а не самоуслаждать себя мыслью, что он принадлежит к низшей породе людей, чем мы.
Говоря это как бы про себя, она затем обратилась к нему со следующими словами:
– Слушай, сын мой: Мессала – благородного происхождения, его фамилия славится издавна. Во времена Римской республики, – когда именно, я не могу сказать, – они отличались и на военном и на гражданском поприще. Я могу назвать одного консула из этого семейства; члены этой семьи были сенаторами, и люди добивались их покровительства, потому что они были богаты. Но если друг твой в настоящее время хвалится своими предками, то ты смело мог бы пристыдить его своими. Если он ссылается на древность своего рода, на деяния, знатность и богатство своих предков, чем обыкновенно гордятся люди, не отличающиеся умом, и чем можно гордиться только в исключительных случаях, если, говорю я, он приводит все это в доказательство своего превосходства, то ты смело, без всякого опасения, мог бы выставить любого из твоих предков, и сравнение отнюдь не было бы в пользу Мессалы.
Несколько подумав, она продолжала:
– В настоящее время принято считать, что народ или род чем он древнее, тем благороднее. Римлянин, основывая на этом свое превосходство перед сыном Израиля, потерпит всегда неудачу. Основание Рима имело свое начало, и древнейшие и очень немногие римские семьи могут вести свой род с этого периода, да и то только в силу голословных преданий. Мессала, конечно, не принадлежит к этим счастливцам. Теперь рассмотрим наш род, древнее ли он?
При бо́льшем освещении он легко бы заметил, какой гордостью дышало ее лицо.
– Если бы римлянин сделал мне подобный вызов, я без малейшего страха и сомнения ответила бы ему.
Голос ее задрожал, и нежное чувство изменило форму аргумента.
– Твой отец, о мой Иуда, покоится на лоне отцов своих, но я живо вспоминаю, как бы сегодня, тот день, когда мы, в сопровождении многих друзей, отправились с ним в храм для посвящения тебя Богу. Мы принесли в жертву голубей; священник, в присутствии моем, записал твое имя: Иуда, сын Итамара, из дома Гура. Имя это внесено было в родословную книгу священного семейства. Я не могу тебе указать на начало обычая вести эти записи; мы знаем, что он существовал до бегства из Египта. Я слышала, Гиллель говорит, что Авраам первый открыл запись своим именем и именами своих сыновей, в силу обета, данного ему Богом, отделившим его и его потомство от остальных народов, как величайших и благороднейших избранников мира. Завет с Иаковом был таковым же. «В семени твоем да благословятся вся народы земные», – так сказал ангел Аврааму на месте Иеогова Ире (Господь усмотрит). «И землю, на которой ты стоишь, я дам тебе и твоему потомству», – так сказал сам Бог Иакову во сне в Вифлееме по дороге в Харран. Затем мудрый человек предусмотрел справедливое разделение Земли обетованной; и дабы известно было в день раздела, кто имеет право на долю, заведена была родословная книга. Но не для одного этого. Завет, данный Богом патриарху, относится к далекому будущему. Семя его благословлялось в лице того Спасителя, который мог быть беднейшим из священной семьи, ибо для Бога нет различия между знатными и незнатными, богатыми и бедными. Чтоб удостоверить справедливость этого завета и воздать честь истинному Спасителю, родословная должна была вестись с безупречной точностью. Действительно ли так она велась?