Я встал и быстро полез в костёр палкой, чтобы выкатить шипящий и свистящий со всех сторон, как исколотая футбольная камера, горячий глиняный шар, но тут же получил от Маниды по рукам короткой, но хлёсткой хворостиной:
– Поперёк батьки в пекло не лезь!
Я, обидевшись до глубины души, отвернулся и чуть не заплакал от жалости к себе – вот… я считал его своим старшим другом, своим товарищем, а он меня по рукам… Но потом неудержимый смех стал сотрясать меня так, что я даже закашлялся.
– Ты чего лыбишься, а? – недоумённо повернул меня к себе Манила. – Чего ты?
– Так надо говорить не «поперёк батьки», а «поперёд батьки», понял, неуч?
Мишка, уяснив суть, тоже покатился по берегу так, что опрокинулся в воду и, матерясь сквозь смех, снова выполз на песок.
Манида растерянно смотрел на нас, не улавливая смысла сказанного, но потом, чтобы замести неловкость, тоже заржал по-лошадиному, сгребая нас с Мишкой в кучу и втискивая в песок.
– Во, падла, грамотеи! Отца хлебать учат!
Одежда, по всей видимости, просохла, и перестала парить; можно облачаться, чтобы прикрыть мужской позор.
– А на хрена попу гармонь, а козе талегa!
Мы, гогоча и разбрызгивая вокруг себя воду, бросились в речку. Ледяная вода сначала ошпарила холодом, а потом, нежно обнимая, забаюкала нас на своих ладонях. В небе кружил и кружил, суша крылья, коршун. Он был так одинок, что мне стало жалко его. Я опрокинулся на спину и тоже раскинул руки, вглядываясь в бездонную синь. Бесконечность потрясла меня, и я один в этой бесконечности… А что там, на дне вселенной, да и есть ли оно, это самое дно?
Мои философские измышления сразу и надолго оборвала Мишкина туша, которая, навалившись, опустила меня на самое что ни на есть настоящее осязаемое илистое дно.
… Господи! Как давно это было! Другая жизнь, другая эра. Я с доброй усмешкой, хотя и не без привкуса горечи, вспоминаю свои мальчишеские проделки. Уму непостижимо! Как говорится, куда смотрели семья и школа?!
Вынырнув из родниковой глубины, я торпедой выскочил на берег, завалившись под самый бок костра. Поленья уже прогорели, и я, стуча зубами, норовил влезть в костёр по самые уши.
Душистый запах жареного мяса встал над костром, как джинн из волшебной лампы, призывая к себе. Я вопросительно посмотрел на Маниду.
– На, глотни сначала, согрейся, – он протянул мне бутылку.
Пить не хотелось, но не мог же я смалодушничать перед столь представительным товарищем. Я, зазвякав зубами по стеклу, сделал несколько глотков. Спирт снова обжёг мои внутренности, ввинчиваясь до самых пяток. Я не рассчитал, и доза получилась приличная, земля, накренившись, снова выровнялась, став зыбкой.
Манида, как скарабей, выкатил из костра перед собой шар, подул на него, оставляя немного простыть. Нажёвывать мне пришлось только хлебом, сало прикончили по первому разу. От сухости во рту я никак не мог проглотить хлеб, и он, обдирая гортань, встал поперёк горла. Пришлось снова лезть в речку, глотая по-собачьи, ловить обожжёнными губами набегающую воду.
Мишка ещё фыркал, как сивуч, плескаясь у самого берега.
Несколько раз окунувшись, я вылез и стал одеваться. Одежда была тёплой и приятно согревала знобкое тело. Мишка последовал моему примеру. Пока мы возились с одеждой, Манида развалил шар на две половины. В одной белело опалое мясо. Перья снялись вместе со скорлупой, запёкшись в ней, и, невыносимо дразня аппетитным духом, курятина лежала, как на блюде.
Мы уселись кружком, с нетерпением ожидая команду нашего покровителя. Тот молча протянул Мишке бутылку, и тот, запрокинув голову, сразу начал глотать боярышниковую настойку, опять поливая себе колени. Манида, видя такое дело, молча потянул бутылку на себя, одновременно подсовывая ему толстую куриную ляжку. Мой друг, сграбастав её, торопливо стал жевать, обжигаясь и урча от удовольствия. Хорошо прожаренное в собственном соку, куриное мясо парило. Мне досталась другая ножка, ну а Манида, на правах хозяина, взял себе гузку. Это чтобы хорошо сидеть. Остальная, хоть и костистая, часть Миронихиной несушки осталась на общак.
Курятина оказалась настолько вкусной, что, помнится, с тех пор я ничего вкуснее не пробовал. Алкоголь, всасываясь в кровь, гонял её гулкими толчками по молодому телу. Снова стало жарко, и я расстегнул рубашку до живота.
Лошади, которые паслись неподалёку, то ли ради любопытства, то ли захотелось пообщаться с людьми, прибрели на наш говорок. Обилие матерных слов, видимо, притягивало их. Колхозный конюх Мишка Юхан был виртуоз в этом деле, и лошади шли на привычные звуки – условный рефлекс, если по Павлову.
Коняги подошли совсем близко, обирая под берегом траву и нещадно хлеща себя мётлами хвостов. Пока они самобичевались, мы с любопытством поглядывали на них. Кобылы молодые, резкие в движениях, всё норовили подсунуть головы под шею вожака, стряхивая налипших мошек. Вожак, начиная возбуждаться, тихо, как бы про себя, коротко заржал, поигрывая плотной блестящей, цвета тяжёлой меди, кожей. Беспокойно перебирая задними ногами, он, обнажив большие и крепкие, как морская галька, зубы, игриво покусывал шаловливых подруг и восторженно всхрапывал. Тёмный синеватого отлива ствол медленно выходил из подбрюшья, оттуда, где двумя обкатанными шарами прижались друг к другу чугунные ядра яиц.
Молоденькая цыганистой масти кобылка, подгибая задние ноги, всё опускала, опускала, приседая, круп перед похохатывающей мордой ухажёра. Широко раздутые ноздри, глубокие и тёмные, как омутные воронки, чёрными розами ложились на опущенный круп.
Жеребец то поднимался, то вновь соскальзывал передними ногами с услужливой подруги. Ствол, напрягшись до предела, стал похож на толстый раскалённый стальной стержень, каким он бывает перед закалкой.
Поднимаясь и опускаясь, ствол, пульсируя скрученными жгутами вен, жил отдельно, как бы сам по себе.
Заинтересованные неожиданной картиной, мы, подогретые алкоголем, с любопытством наблюдали – чем всё кончится.
Манида только поцокал языком, приговаривая: мол, гадом буду, если бы имел такой дрын, тут же укатил бы в Сочи, на Чёрное море, деньгу заколачивать, а не здесь, в этих грёбаных Бондарях, ошивался.
– Не прибедняйся, Колюха, – со знанием дела вставил мой друг. – Небось, наша училка тебя так далеко не отпустит.
Купаясь на речке, мы не раз имели возможность сравнивать свои достоинства о недосягаемыми Колькиными.
Жеребец, с налитыми кровью глазами, победно затрубив, придавил широкой грудью податливую подругу, вогнал в неё весь стержень до отказа, и заработал им, как паровозным шатуном. Кобылка, выгнув спину дугой, задрав верхнюю губу и обнажая розовые бугристые дёсна, тихо и утробно урчала.
От возбуждения заскоблив ногами по песку, Мишка опрокинул бутылку, и она, быстро опоражниваясь, покатилась под уклон к воде. Вода сначала лизнула её и, наверное, обжигаясь, отпрянула назад, затем снова лизнула и, успокоившись, закачала у самого берега.
Манида с воплем «Чего же ты, сука, наделал!» вскочил на четвереньки, потом одним прыжком достиг воды, но бутылка, накренившись, встала «на попа» и заплясала, как поплавок во время поклёвки. Манида, ещё не сознавая, что делает, стал быстро-быстро черпать пригоршнями воду, где качалась бутылка, и торопливо поднося ко рту, хватать её губами, будто спирт мог находиться там, в набегающей волне. Мы с Мишкой, утробно икая, хохотали отвернувшись, опасаясь схлопотать по шее.
Жеребец, вспугнутый громким криком, сделал резкое движение и вышел из недр подруги, поливая лоснящуюся кожу и примятую пыльную траву белой струёй.
Манида, поняв безнадёжность своего дела, встряхивая кистями рук, стал медленно подниматься к нам. Вид его был растерянно-глуповатый – потеря почти полбутылки спирта сбила с него самоуверенность, опьянение его было не настолько глубоким, чтобы притупить чувства. Он сел рядом с нами на корточки, раскачиваясь и глубоко вздыхая. Потом стал в задумчивости раскуривать сигарету. Сигарета в мокрых пальцах отсырела и никак не раскуривалась. Наконец он бросил её в костёр и посмотрел на лошадей. Вороная кобылка ещё кружилась, тряся головой и царапая копытом землю. Жеребец, успокоившись, стоял, медленно вбирая в себя мощное жало, ставшее теперь обвислым, как опорожненный пожарный шланг. Манида, глядя на эту картину, стал понемногу веселеть.
«Кофта белая с плеч свалилася.О как дорог его поцелуй…»Блаженно щурясь, вдруг запел он —Сердце девичье вдруг забилося,Как увидела я его…– Мужики! – обратился он к нам, оборвав на полуслове старую приблатнённую песню. – Мужики, а как насчёт того, чтобы порнуху посмотреть в натуре, как есть?
Мы с другом заинтересованно к нему придвинулись, сопя от предвкушения обещанного. С Манидой можно всё! Видеомагнитофонов в те дни не было, поэтому обещанное обещалось в живом виде.
Вероятно, догадываясь о том, где мы берём спирт, Манида посулил устроить нам эротический сеанс ещё за одну бутылку боярышника. Предполагаемое мероприятие было столь рискованным, что я до сих пор удивляюсь, как оно могло прийти в голову Маниде. Но эта сумасшедшая идея овладела нашим незрелым сознанием, полуобморочным от выпитого и подогретого созерцанием конского ристалища настолько, что мы, разом вскочив, засобирались бежать туда, куда позвали нас случай и Манида.
Но Колька был трезвее и соображал отчётливо.
– Братаны! – высокопарно обратился он к нам. – В село до вечера носа не совать, там вас застукают и сдадут родителям под ремень. Доканчивайте курицу, и в свою берлогу – спать. А вечером, часиков эдак в девять, перед танцами, я жду вас у клуба. И чтобы – молчок! Никому ни слова, а то языки узлами завяжу. Вникли?
Мы, горячо божась, стали убеждать его, что мы – ни-ни, не проболтаемся, суками будем!
Манида, подхватив пиджак, засунул руки в карманы и пошёл с беспечным видом по берегу, напевая свою любимую:
«Он красивым был, и вино любил,Выпивал за бокалом бокал…» —раздавалось на пустынном берегу сонного Ломовиса и уносилось дальше, в степь.
Мы, как молодые волчата, радостно поскуливая, вцепились в остов курицы, обобрали всё что было съестного, затем пошвыряли в воду обсосанные кости и осколки глиняной скорлупы с вплавленными в неё перьями. Всё шито-крыто, и – никаких гвоздей!
Положив под головы рванину, которая валялась в пещере, мы завалились на солому прочь от постороннего глаза, посасывая пo очереди набитую новым табаком трубку и предвкушая предстоящее приключение.
Проснулись мы зябким вечером, когда над Ломовисом тонкой плёнкой стелилась голубая дымка тумана, и небо из бледного становилось синим, наливаясь вечерним покоем.
Чтобы прийти в себя, выкурили по трубке и подались в село. Пора.
Идти пришлось снова огородами, чтобы наши помятые физиономии кого-нибудь не насторожили. Дошли благополучно, и, воровато нырнув в подвал, в потёмках, не зажигая света, на ощупь, проливая спирт на пол, нацедили бутылку всклень, и, согнувшись ниже линии окон, прошмыгнули мимо Мишкиного дома и, бурьяном-бурьяном, двинулись в клуб на танцы.
Опасливо сторонясь сверстников, я нашёл Маниду танцующим с одной из местных невест. Надо сказать, что бондарские девчата, боясь ославиться, избегали встречи с Манидой, хотя не одна втайне мечтала оказаться в его далеко не скромных объятиях. Вот и теперь скромница на выданье Зинаида Уланова, отстраняясь от Кольки обеими руками, как бы через силу топталась под мелодию танго, втиснувшись в Манидины бёдра. Весь вид Зинки говорил, что вот, мол, ничего я с этим дураком не сделаю, нахал он – да и только!
Манида, увидев меня, бросил растерзанную партнёршу среди зала и зашагал ко мне. Зинка, заливаясь краской, быстро шмыгнула в угол и притаилась там мышкой-норушкой.
Зайдя за угол клуба, мы с Мишкой передали Маниде бутылку, которую он тут же, выдернув пробку, опрокинул в рот.
– Не пьянки для, а опохмелки, бля! – смачно крякнув, он вытер тыльной стороной ладони мокрые губы. – Крепкая, зараза!
На улице была уже спелая августовская ночь. Звезды – по кулаку величиной – развесились, как белые наливы на ветках. Луна огромным красным помидором выкатывалась из-за бугра, отражаясь огненными бликами на мокрых от росы крышах. Как я говорил, электричества в Бондарях ещё не было, и редкие окна жёлтыми бабочками порхали в черноте ночи. Тишина, как огромное байковое одеяло, накрыла с головой всю деревню. Даже собаки, и те замолчали – не с кем спорить.
– К училке вас, что ли, сводить? – скребя затылок, предложил Манида.
Мишка радостно закивал головой, возбуждённо потирая руки. Мне почему-то совсем не хотелось идти к нашей химичке. В моем эротическом воображении для неё не было места. Дня меня она была совсем бесполой, и её вероятное созерцание трепещущей под Манидой не вызывало у меня энтузиазма. Да, к тому же, это небезопасно – вдруг она нас заметит? Тогда – прощай, школа! Выгонят. Я стал, переминаясь с ноги на ногу, отнекиваться.
– Ну, ладно, уговорил! – хлопнул меня по плечу Манида. – Пойдём к Машке Зверевой, та без уговора даёт, – и он, повернувшись, быстро нырнул в темноту. Мы, тычась ему в спину, трусили сзади, задыхаясь от предчувствия приключений.
У Машки в окне света не было, только черные провалы, глубокие, как разинутые глотки, зияли перед нами. Колька постучал коротким условным стуком – никого! Он постучал ещё раз. Было слышно, как скрипнула половица, и кто-то, зевая, шарящим движением стал нащупывать дверную задвижку. Мы с Мишкой быстро нырнули за угол в ожидании своего момента.
На какой-то Колькин вопрос, неразборчивый и короткий – быстрый-быстрый шёпот, и – несколько раз: «Нет, не могу! Гости».
Наш поводырь, матюгнувшись, отлепился от двери, и тут же звякнула щеколда – всё, крышка! Мы разочарованно затрусили за темным Колькиным силуэтом. Куда он теперь?..
Выхватив из темноты клочок света, Манида, остановившись, прикурил от него, протягивая нам мятую пачку. Вытащив по сигарете, мы так же молча раскурили от его огонька, и пошли дальше по середине улицы, загребая ногами невидимую тёплую пыль. Я стал осторожно спрашивать, что за гости у Машки Зверевой, вроде всё время живёт одна, и никаких гостей не принимает…
– Какие там гости! – Манида снова заматерился. – Демонстрация у неё!
Я опешил:
– Какая демонстрация? Седьмое ноября, что ли? Или Первое Мая?
– Какая, какая! Такая, с красными флагами на целых три дня!
Я так ничего и не понял: что за демонстрация у Машки в конце лета, но переспрашивать не стал.
– Так, мужики, верняк! Пойдём к Нинке Чалой, у той охотка всегда есть, – Манида повернул в ближайший переулок, увлекая нас за собой.
Луна вывалилась из-за холма и, наливаясь белым молоком, медленно поднималась над крышами, заглядывая в низкие молчаливые окна: чтой-то там люди делают в такую позднюю пору? А люди стонали, ворочались, храпели, ругались, занимались любовью. Велика матушка-ночь, времени хватит на всех. Стало так светло, что среди замершей листвы раскидистых яблонь светились белые кругляши, но нам сегодня не до яблок, нас ждали другие плоды, от которых, как мы слышали, никогда не бывает оскомины.
Нинкин дом низкий, с осыпанной глиняной штукатуркой, из-под которой, как тюремная решётка, белела крест-на-крест дранка, стоял на Лягушачьей улице, у самой речки. Чувствовалась зябкая влага, запах гниющих водорослей пропитал всё вокруг, потому что здесь на огородах до самой осени не успевали высыхать бочажки воды от весеннего разжива. Улица заросла каким-то дуроломом, и надо было раздвигать кусты, пробираясь сквозь росистые джунгли.
В чёрных Нинкиных окнах огненной мухой кружилась красная точка горящей сигареты. Снова не повезло! Ранний гость и здесь опередил нас. Поторчав у дома, мы, спотыкаясь о какие-то корневища, вышли снова в проулок и остановились с намерением разойтись по домам. Манида достал из кармана нашу бутылку, виновато предлагая нам выпить. Дневной хмель никак не хотел отпускать нас, накатываясь и толкаясь мягкой волной в затуманенном сознании.
Ну, что ж, выпить так вылить! Мишка перемахнул через забор под горбатую согбенную яблоню. Через секунду послышалась частая тяжёлая дробь – мой друг помогал старушке освободиться от сладкого груза. Мы с Манидой на всякий случай нырнули под куст. Вдруг хозяин с дробовиком выйдет! Но вот показался товарищ с раздутой на животе рубахой. Действительно, пить без закуски, на сухую, спиртовую настойку – дурной тон.
Обжигаясь спиртом, мы смачно захрумкали сочными августовскими наливами. Вкус яблок после спирта ощущался не сразу, зато потом заливающий гортань сок смывал всякое присутствие алкоголя, и мы, довольные, поощрительно хлопали добытчика по спине. Настроение поднималось, оживление возрастало, поднимались и наши желания. За селом, на самом бугре, обшаривая дорогу светом, шла какая-то припозднившаяся машина. Колька задумчиво посмотрел в её сторону.
– Во, сучара! Как же я про Косматку забыл? – он радостно хлопнул себя по бокам. – Та, наверняка, свободна, падлой буду! Дороги хорошие, шоферня вся по домам ночует. Я как-то по пьяни обещал к ней зайти, теперь самое время.
Катька Семенова, по прозвищу Косматка, дочь которой училась вместе с нами в параллельном классе, содержала нелегальный постоялый двор, или, попросту, притон для всякого бродячего люда, включая всю областную шоферню.
Дело в том, что месяца три-четыре в году наши дороги превращались в сплошное месиво, и транзитные люди неделями маялись у Катьки дома, расплачиваясь с ней кто деньгами, а кто и натурой. Жила Косматка без хлопот и весело, поэтому её дочь, бледная тихоня Маруська, большую часть времени вынуждена была коротать по подружкам и сердобольным соседям. Милиция Косматку не трогала. Милиция сама была не дура погудеть на дармовщину. Самогона у Катьки всегда вдоволь.
Опустив недопитую бутылку снова в карман, Манида с воодушевлением двинулся в сторону базарной площади, где жила в большом, похожем на барак доме, Косматка. Мы, повизгивая, засеменили следом. На этот раз осечки быть не должно, уж очень целеустремлённо вышагивал наш наставник.
Напротив памятника Ленину, прямо там, куда указывал воздетой рукой Ильич, стоял на два крыла с дощатым крыльцом посередине, под крытой серебряной осиновой щепой крышей, такой вот своеобразный дом приезжих. В одном из окон, дразня красным языком, чадила керосиновая лампа с щербатым стеклянным пузырём. Судя по тому, что окно не зашторено, Катька ночевала одна: постояльцы разъехались, а дочь проводила лето в соседнем селе у какой-то родственницы.
Манида уверенно шагнул на крыльцо и резко звякнул щеколдой.
– Щас, щас! – послышался скорый ответ. Хозяйка, вероятно, без привычки не могла никак заснуть одна. Мы прижались к стене, прячась в тени. Манида, сделав нам знак оставаться, смело шагнул в чёрную пасть сеней. Через миг в окне заметалась огромная лохматая тень, и занавеска тут же была задёрнута.
Манида не появлялся, и никаких знаков нам не посылал. Как две ночные птицы, мы сидели на корточках, покачиваясь в начинающей нас валять дремоте.
Сколько мы просидели – час или больше, – мы не знали, только вдруг упругая струя, ударив где-то рядом, разбудила нас. Манида стоял совсем голый и, широко расставив ноги, мочился на угол дома. Отряхиваясь от брызг, мы быстро вскочили на ноги. Маниду швырнуло в сторону – то ли с испуга, то ли он был пьян под завязку. Он, глядя на нас, ошалело крутанул большой головой:
– Во, петухи гамбургские! Чуть вас не смыл. Чего вскочили, а не кукарекаете? – балагурил он. – Вышел Колька на крыльцо почесать своё лицо… Ну, щас я вам картину Репина покажу, под названием «Не ждали». Пошли! – Манида сверкнув под высокой луной бледным задом, покачиваясь, стал подниматься по ступенькам.
Двери в сени были распахнуты, и мы бесшумно провалились в провонявшую соляркой и бензином темноту. «Как в эМТээСе» – подумалось мне. Видно, что постояльцы занимались здесь и мелким ремонтом, чинили свои разбитые «Газоны» и «Зисы», неизбежно оставляя после себя, как обычно, лишние детали.
Резко распахнув избяную дверь, Манида толкнул нас вперёд, и мы оказались в душной комнате, пропахшей срамом и алкоголем, еле освещённой лампой-семилинейкой – были когда-то такие под стеклянными пузырями.
Напротив, прямо перед нами, свесив до пола распахнутые ноги, поперёк кровати лежала Катька Косматка. Головы не было видно, только за голым животом, спущенными футбольными камерами, лежали груди с короткими черными сосками, то ли для того, чтобы надувать эти спущенные камеры, то ли ещё для какой цели.
Между раскинутых ног, я не сразу сообразил что это, топорщилось какое-то тёмное разворошённое гнездо, в середине гнезда маленький розовый птенец жадно раскрывал рот. Зачем он сюда?! Невозможность ситуации приковала нас к половицам. Трудно поверить, что перед нами лежала голая женщина, готовая к исполнению предназначенных ей природой действий.
Манида обнял нас сзади:
– Подходите ближе, она не кусается, – зубов нету, одни губы.
Мы ошалело хлопали глазами.
– А, чего боитесь? Катька уже хорошая! Она почти всю бутылку одна засосала, да ещё самогонки добавила.
Он подошёл и легонько ладошкой пошлёпал по растрёпанному гнезду. Женщина никак не отреагировала, подставляясь нам всей своей срамотой.
– Навались, подешевело! – ёрничал Манида, раздвигая двумя пальцами, указательным и средним, тёмные заросшие губы, и я с ужасом увидел рассечённую зияющую рану, от которой не было сил отвести глаза. Меня почему-то охватила такая дрожь, что застучали зубы.
Мишка меня опередил, расстёгивая трясущимися руками брюки. Он во всём хотел быть первым. Да я и не настаивал на обратном. Колька по-отцовски снисходительно приободрял: «Давай, давай!» – когда мой друг заходился в припадочном экстазе.
…Я помню только непролазный чертополох и заросли колючей ежевики, потом какое-то чавкающее болото, в котором я тонул и задыхался. И – всё!
Мне показалось, что пьяная растрёпанная женщина лишь притворялась таковой. Когда я пробирался сквозь кустарник, тонул и задыхался, мне послышалось тихое хихиканье.
От стыда, от неотвратимости сделанного, я, не обращая внимания на ободряющие восклицания Манилы, пулей выскочил на улицу.
Страшная белая ночь стояла передо мной. Какая-то неестественность белых крыш, домов, деревьев. Не помню, как я очутился на берегу Ломовиса. Тишина и чёрная вода омута. Липкие нечистоты сочились из каждой моей поры. Я не мог прикоснуться сам к себе без омерзения. Скинув на холодный песок одежду, я стоял перед наполненной ночным страхом тёмной водой, с неотвратимым желанием соскрести ногтями с себя эти нечистоты и смыть их водой. Закрыв глаза, я шагнул пo пояс в кромешную тьму, которая неожиданно показалась мне ласковой и тёплой.
Набрав полные горсти песка и ила, я стал оттирать себя, как грязную закопчённую утварь. Раскапюшонив свой мужской придаток, я опорожнял его, пустив омерзительную струю вниз по течению. Потом, как старый позеленевший самоварный кран, я натёр его песком, илом, листьями мать-и-мачехи, росшей здесь же. Морщась от боли, стал промывать водой эту погань, этого дождевого червя, эту мразь.
Луна дробилась подо мной и разбегалась рыбной мелочью, поблёскивая на речной ряби.
Плескаясь и моясь снова и снова, я не выходил из воды, пока меня не стала колотить холодная дрожь. Огородами, огородами я добежал до своего дома, быстро нырнул в сарай, где спал почти всё лето на сеновале.
После купания всё, что произошло со мной, стало казаться дурным сном. Такого быть не может, потому что такого не может быть! Какое-то кошмарное наваждение!
Уткнувшись носом в тёплую подушку, я проспал до обеда, пока солнце не накалило крышу, и стало нестерпимо жарко. Вчерашнего происшествия не было – молодость забывчива. Вечером я уехал с отцом на целых два дня в лес, где для нас была выделена делянка, заготовлять дрова на долгую зиму. Наломавшись в лесу, я вернулся домой усталый и счастливый: дурной сон забылся, и я снова почувствовал себя свободным и неуязвимым.
Перед ужином ко мне пришёл Мишка Спицин, вид его был озабоченный. За домом, где мы курили, он, затянувшись, качнул годовой:
– Во, ёлки, чего-то молофья у меня с конца выделяется, и режет как-то…
Хотя мы были и одногодками, но Мишка, то ли от хорошего питания, то ли порода такая, рос быстро и крепко. Он был почти на голову выше меня, и в плечах пошире. Ночные видения, от которых становилось тревожно и сладостно, у него появились гораздо раньше моего, и происходили чаще. В этом я ему всегда завидовал и с интересом слушал очередные сновидения.
– Ну-ка, покажи! – заинтересовался я. Он расчехлил свой вполне приличных размеров ствол и надавил на конец.
– Во, ёлки! Мокнет чего-то, а не щекотно, как всегда…
Я его успокоил, говоря, что это, наверное, так должно и быть, если во сне бывает – мужская сила выходит. Мишка немного приободрился, и на время тема была забыта.
На другой день утром, покуривая под сиреневым кустом во дворе у друга, мы сквозь железные прутья ограды увидали непривычно озабоченное лицо шагавшего к Мишкиному дому Кольки Маниды.