Он, не замечая нас, остановился в раздумье у калитки с намерением открыть. Я тихонько и протяжно свистнул, Манида, вздрогнув, резко повернул голову на свист, но, не заметив нас, снова потянулся рукой к калитке. Я снова свистнул, высовываясь из-за куста. Манида подозвал нас кивком к себе. Вид его был удручённый и хмурый. «Что-то случилось?» – подумал я.
Перед тем, как идти к Мишке, мне пришлось заглянуть в наш сельповский магазин, чтобы купить сигарет. Деньги, хоть и малые, у нас были общие, и на курево всегда хватало, Возле магазина меня чуть не сшибла с ног спешившая куда-то Катька Косматка, лицо её было, как от зубной боли, перетянуто белым в горошку платком, а под глазом чернел кровоподтёк таких размеров, что его, кажется, не прикрыть и ладонью.
– Челюсть сломала. Говорит, в погреб сорвалась, – на мой осторожный вопрос сказала Светка Дубовицкая, наша сельмаговская продавщица, безнадёжными поклонниками которой были все местные кавалеры. «Прынца ждёт!» – говорили про неё завистливые бабы. Местные – пьянь и рвань, ей не подходили, а других не было…
Светка, погрозив мне пальчиком с ярким и маленьким, как божья коровка, ноготком, незаметно сунула пачку болгарских сигарет, и я подался к товарищу, соображая по дороге, как можно в одно и то же время сломать челюсть и получить под глаз фингал?
Мы подошли к Маниде, которому сегодня явно не до шуток, и весело поздоровались. Он как-то пристально посмотрел на нас и повёл за угол больничной прачечной, которая стояла напротив Мишкиного дома в зарослях вездесущей сирени.
– Hy-ка, покажи! – непривычно сухо сказал Манида, обращаясь ко мне, как только мы завернули за угол дома.
– Чего показать-то? – недоуменно спросил я.
– Чего-чего? Секулёк покажи!
– На, смотри! – я, что есть силы, нажал, выдаивая свой сосок.
– Не режет? – заботливо спросил Манида.
– Режет не режет, а так, иногда чешется.
– Ну, если чешется, то это нормально, – похлопал меня по плечу повеселевший Манида.
– Ну-ка, а ты достань! – обратился он к Мишке.
Мишка с готовностью расстегнул брюки. Лицо Маниды сразу сделалось белым, и он опустился по стене на корточки, вытирая спиной побелку.
– Всё. Трубочное дело! Я так и знал! – трясущимися руками он вытащил из пачки тугую гильзу сигареты.
– Ребята, – обратился он к нам. – Никому ничего не рассказывайте, иначе мне – завязки, крышка будет. Триппером сука наградила! – он зло сплюнул в кучу битого щебня.
Теперь-то я понимаю, почему так испугался наш старший товарищ и наставник Манида. Я забыл сказать, что отчим у Мишки Спицина был большим человеком в нашем райкоме партии, взглядов далеко не либеральных. Узнай, каким образом его пасынок в пятнадцать лет поймал эту птичью болезнь, то он, я думаю, смог бы довести дело до логического конца, в котором место Кольке по кличке «Манида» наверняка было на нарах возле параши. За пособничество в совращении несовершеннолетних ему грозили бы, как поётся в одной песне, «срока огромные».
После некоторого молчания Манида снова заговорил:
– Мужики, а там, где вы спирт качали, ещё какие-нибудь лекарства есть?
– Да там навалом всего! – хором ответили мы.
– Вот что, братцы, – Манида немного приободрился, – пошарьте там пенициллина и шприцы, да новокаин не забудьте, я эту сучью болезнь сразу вышибу! У меня кореш один в армии фельдшером служил, я видел, как он говнорею лечил – по два укола в день, и всё шито-крыто, а то мне – вилы! – он выразительно воткнул два растопыренных пальца себе в шею, красноречиво показывая, что ему будет, если нас не вылечит.
Без лишних слов, поняв всё, как есть, мы быстро шмыгнули снова к Мишке во двор. Как на грех, во дворе топталась няня, и сунуться в подвал незаметно не представлялось возможным.
– Чегой-то этот ухарь к вам привязался? Чегой-то он тут шныряет? – подозрительно строго обратилась она к нам. – Какие-такие вы ему товарищи?
Мишка начал нести какую-то ахинею про вечернюю школу, про помощь рабочей молодёжи, про шефство над переростками…
– Смотри, Михаил, доиграешься. Всё матери расскажу. Курить, стервец, начал.
Она, ещё что-то бурча себе под нос, наконец зашла в дом.
Мы знали, что няня ни при каких обстоятельствах жаловаться на Мишку не станет, и со спокойной совестью нырнули в подвал, на всякий случай закрывшись изнутри на крючок.
Пенициллин мы обнаружили сразу, в плотной картонной упаковке, заклеенной полоской бумаги с соответствующей надписью, а шприцы пришлось искать долго, распарывая какие-то пакеты и пакетики. Наконец нашли коробку, в которой лежали стеклянные цилиндрики шприцов и, в отдельной упаковке, иголки к ним. а в отдельной упаковке – большие ампулы новокаина. Мы, на всякий случай, прихватили всю коробку, мало ли ещё когда-нибудь для чего-то потребуются?
Подойдя к двери, мы услышали во дворе топтанье няни и её глухой голос, отчитывающий, наверно, кур, которые, проскакивая сквозь металлические прутья ограды, расклёвывали литые, как пули, огурцы. Мы притаились, прислушиваясь. Только бы ей не вздумалось запереть подвал снаружи! Тогда всё – пропало дело! Но, наконец, ворчанье прекратилось, и Мишка первый, на правах хозяина приоткрыв дверь, быстро вынырнул наружу, а я с коробками остался сидеть в темноте. Мишка долго не давал о себе знать, наверное, ждал, пока няня не успокоиться и снова не уйдёт в дом. Наконец дверь открылась, и я прошмыгнул в щель, щурясь от ударившего по глазам света.
Колька нас ждал там же, за прачечной, сидя на корточках и мрачно сплёвывая себе под ноги, цыкая сквозь зубы. Я сунул ему в руки коробки. Манила раскрыл одну с пенициллином.
– Э, да тут на всю жизнь хватит от триппера лечиться! Ну, теперь всё в порядке, аккумулятор на зарядке! Двигаем! – приказал он нам, вставая. Мы молча потопали следом.
За селом, недалеко от того места, где теперь над Большим Ломовисом летит бетонный мост, стояла старая, ещё времён коллективизации, рига. После объединения мелких колхозов рига осталась брошенной, и там, кроме мышей, в перегнившей соломе ничего не водилось. Правда, крыша была вся изрыта воробьями, которые ныряли в неё прямо с лёту.
В эту ригу и привёл нас Манида.
Встряхивая кистями рук, как бы сбрасывая с них паразитов-микробов, Манида достал из одной коробки стеклянный с градуировкой цилиндрик шприца, ловко ввернул в него тонкую стальную иглу, достал из коробки опечатанный алюминиевой нашлёпкой маленький низкий пузырёк с пенициллином и одну ампулу новокаина. Отколол стеклянный кончик ампулы, набрал растворитель в шприц и, не распечатывая пузырёк с белым порошком пенициллина, вонзил прямо в опечатку блестящую иглу, затем перевернул пузырек кверху дном, и стал медленно закачивать туда новокаин. Раствор теперь стал приобретать беловатый цвет. Манида снова вобрал содержимое пузырька в шприц. На мой молчаливый вопрос – сказал: «Так надо!» Вытащив иглу, он большим пальцем снова нажал на шприц, и тонкая светлая струя быстро прыгнула вверх.
– Так! Подставляй задницу, – обратился лекарь-самоучка к другу. Тот, боязливо поглядывая на иглу, стал стягивать штаны.
– Раком! Раком становись! Чтоб удобнее ширять.
Мишка с обречённым видом встал на четвереньки, подставляясь под Колькину иглу.
– Во, тля! Задницу продезинфицировать надо! Вы бы ещё спиртяги принесли для протирки, – Манида остановился на полпути с изготовленной иглой.
– Может, мочой промыть? – предложил я. – Она, как я читал, раны помогает заживлять…
Манида задумался:
– Не, не пойдёт мочой. Она триппером загажена.
– Так у меня-то пока ничего не капает. Может, зараза не пристала?
Манида почесал концом иглы на шприце голову:
– А чё? Может, и верно? Зараза к заразе не пристаёт. Ну-ка давай, дезинфицируй!
Я направил свою струю на посиневший Мишкин зад.
– Что же ты, гад, делаешь? Все штаны залил. Ты ватой давай! – почему-то глухим голосом заговорил мой друг.
Вытащив клок ваты из коробки, я смочил её мочой, и стал протирать Мишкину кожу.
– Ну-ка, – отстранил меня локтем Манида, и резко, в один приём, вогнал иглу в бледную шершавую ягодицу.
Мишка от внезапной боли изогнулся дугой, матерясь и подвывая сквозь зубы, по-волчьи задрав голову. Манида бесконечно медленно давил на поршень, опорожняя шприц. «Ы-ыы-ыыы!» – только и было слышно.
Вытащив иглу, Манида кивком головы приказал и мне встать на четвереньки.
– Давай, давай! Для профилактики!
Я нагнулся, упёршись головой в крышу.
Манида, достав новый пузырёк, проделал с ним то же, что и с первым, опорожнил его, и приказал мне не скулить. Через секунду я почувствовал, что мою ягодицу прошили гвоздём, и в эту пробоину стали закачивать кипяток. Было нестерпимо горячо и больно одновременно. Я, стиснув зубы, со стоном замотал головой.
Как вышла игла, я не заметил, но задница у меня ныла, как отшибленная. Я еле распрямил ноги.
Пока я, оглядываясь, приходил в себя, Манида со спущенными до пяток брюками, присев на какую-то колоду, обжигал спичкой конец иглы. Пузырёк с пенициллином был зажат у него между коленей. Я, подтаскивая правую ногу, подошёл было к нему со своими услугами.
– Не, я сам. Надёжности больше! – Он высосал шприцем ещё один пузырёк, и медленно, не дрогнув ни одним мускулом, загнал себе иглу во внутреннюю сторону ляжки, почти в самый пах.
Мишка, большими затяжками глотая дым, постанывал, раскуривая сигарету. Манила застегнул брюки, подхватил под мышки коробки с медикаментами, и вышел из риги, сказав, чтобы мы были снова здесь в пять часов, для вечернего сеанса терапии.
… Была ли у меня грязная болезнь, я не знаю, но огромный, в кулак, абсцесс на месте укола я подхватил, и его пришлось резать в больнице, у Мишкиной матери, а пока мы с другом, хромая, волочились по Бондарям, матерясь и проклиная половую жизнь.
– Малъ-чи-ки! – остановил нас певучий голос классной руководительницы Поповой Нины Александровны. Она вела у нас уроки русского языка и литературы. Молоденькая, краснощёкая, она была любимицей всех ребят. – Мальчики, завтра первое сентября, не забудьте прийти в школу, – распевая слова, говорила она, когда мы, как по команде, остановились у её дома, где она квартировала. – А в футбол надо поаккуратнее, поаккуратнее, я же вам говорила, вот и ноги были бы целы…
– Мальчики! – снова пропела она нам вслед. – Я жду от вас содержательных сочинений на тему: «Как я провёл летние каникулы», и чтобы с прологом, с прологом было!
Не знаю, как с прологом, но эпилог был…
Простите меня, дорогая Нина Александровна! Не выполнил тогда я Ваше задание. Не написал сочинение. Сочинение написалось много-много лет позже. Вот оно.
Обратная связь
– Ну, что, ёк-макарёк, всё читаешь? Учёным хочешь быть? Наука… Нами, работягами, брезговать начнёшь, а? – надо мной склонилась весёлая, как всегда, морда Вити Мухомора. Кличка у него подходящая. За что она к нему прилепилась, не знаю – то ли за рыжую голову, то ли за большое, почти во всю щеку родимое пятно цвета красной меди, то ли ещё за что, но кличка к нему прикипела и припаялась так, что, думаю, он её за всю жизнь отодрать не сумеет. Может, Витьку прозвали так обидно eщe и за то, что он имел исключительную способность к ловле мух. Бывало, придёшь в обеденный перерыв в столовую, отстоишь приличную очередь, только примостишься, а Витька уже рядом с подносом подъезжает. Разложит тарелки и горстью так – чирк! – перед носом, и вот она, муха, как есть, в твоей тарелке плавает, облитая жиром, вся розовая от наваристого борща. Идти на кухню просить замену – только оскандалишься, а есть почти расхотелось. Ребята за это бить его не били, а обедать с ним вместе избегали. А я, по молодости, и на его кивок головой – мол, присаживайся, чего там, я ведь для тебя только место держу, – вздохнув, всегда садился рядом. Витя действовал безошибочно. Он видел, что рядом столы все заняты, а я на приглашение отказаться не сумею, неудобно – ещё деликатность от школьной парты оставалась, не всё выветрилось, хотя ветерок в голове погуливал. И вот, помявшись, я садился рядом с Мухомором, чтобы тут же получить в тарелку невесть откуда взявшуюся очередную жужжалку. В таких случаях я отодвигал тарелку, а мой сосед, вопросительно посмотрев на меня, спокойно доедал борщ, обозвав меня презрительно «интелигентиком и наукой». Мне ничего не оставалось, как приняться за второе, пока руки у Мухомора заняты.
Витя, оставив в милиции права на вождение автомобиля, работал у нас в бригаде подсобником, на подхвате, как говорил бригадир. После шофёрских непременных шабашек здесь ему было скучновато, и он, доставив на объект кислород, металл, пропан, разные заготовки и метизы, обычно примащивался в бытовке на ящиках, прикрытых всякой рухлядью, возле раскоряченного «козла» с пылающей нихромовой спиралью и подрёмывал, посасывая вечную «беломорину». Жил он со мной в одной комнате, и по-своему уважал – за мою, по сравнению с ним, начитанность.
Меня в бригаде, как самого грамотного, ставили всегда на разметку заготовок. Работа, надо сказать, муторная – перенести все размеры деталей с чертежа на металл, и напарафиненным мелом, не боящимся воды и дождя, вычертить детали в натуральную величину. Не дай Бог ошибиться! Да если таких деталей штук пятьдесят-шестьдесят, а то и сотня, да загробишь металл… От бригады в лучшем случае получишь по шее, а в худшем – стоимость металла могут вычислить из твоей зарплаты, которую и без этого тянешь, как резину, до конца месяца, и не всегда дотягиваешь.
Работа, что ни говори, препаскуднейшая. Особенно зимой. В рукавицах ни метра, ни штангенциркуля руками не удержишь, а без рукавиц пальцы так скрючит, что ширинку по малой нужде не расстегнёшь, хоть зови кого. Придёшь, бывало, в бытовку, и за раскалённую спираль чуть ли не хватаешься. Ботинки не стащишь – носки к подошвам примерзают. Ноги в отрубе, задубели, а Витя Мухомор лежит-полёживает, да зубы скалит, «Ну, как, – говорит, – «Наука», – это он меня всегда так называет в хорошем настроении, – когда стоит мороз трескучий, стоит ли член на всякий случай?» Я посылал его в сакраментальное место, состоящее из пяти букв, но Мухомор на меня за это не обижался, только всегда говорил, что там хорошо, как в бане – тепло и сыро.
Со мной и Витей Мухомором в одной комнате жил ещё Иван Поддубный, по первой кличке «Бурлак», коренной волжанин, бывший капитан речного флота. Фуражка с крабом – это всё, что осталось от его прежней жизни. Посадив по пьяни пароход на мель, он сбежал от ответственности и осел у нас на стройке, забыв в управлении Речного Флота свою трудовую книжку. Делать он ничего не умел, а силёнки были о-го-го какие! Вот его и взяли бетонщиком, лопату он держал хорошо. Работа бетонщиком – одна грабиловка. С вибратором так натаскаешься, что потом руки долго ходуном ходят. Еда нужна калорийная, а денег обычно хватало на щи из костного бульона, да на гарнир. Кабы не пить, доставало бы и на мясо в щах, и на котлету. Но это – кабы не пить…
Иван Поддубный был человек многоопытный, прошедший вдоль и поперёк школу жизни. Обычно с получки он, пока был трезв, приобретал несколько бутылок рыбьего жира, который в то время шёл за бесценок в любой аптеке. Водку пил, не оглядываясь на завтра, а рыбий жир берег до случая. Когда кончались деньги даже на макароны, он подпитывался рыбьим жиром. Бывало, встанет с утра, брухнётся нечёсаной головой, схватит одной рукой себя за волосы, а другой – за рыбий жир. Мучительно скосоротится, сделает тройку глотков – вот и позавтракал, вот и ничего, вот и работать можно. Бурлак знал, что делал…
Такие были мои первые учителя-наставники, которых я никогда не забуду.
В то время я учился в вечернем техникуме, прилежания особенного не было, но время занято, что спасало меня от почти ежедневных пьянок. Но слаб человек перед соблазном!
Сегодня мне почему-то в техникум идти не захотелось – в такую погоду хозяин собак не выгоняет, и я, отложив в сторону учебник, уставился на Витю Мухомора, гадая, куда это он так вырядился? Бурлак в это время смазывал рыбьим жиром рабочие – на толстой антивибрационной подошве, других не было, – ботинки, тоже готовясь в культпоход.
И Мухомор и Бурлак были трезвыми и голодными – значит, опять пойдут к торфушкам, так они называли женщин на кирпичном заводе, которые могли покормить и обиходить всего за один щипок любого неприкаянного холостяка.
«Торфушки» – распространённое в то время название всех женщин и девчат, которые были либо завербованы, либо по комсомольским путёвкам, что, в общем-то, одно и то же, прибывших в город на тяжёлые условия труда в основном из сельской местности. Тогда только так и можно было вырваться из колхозного ярма, получив паспорт. Значит, в колхозной круговерти ещё хуже, чем грабиловка подсобниками на стройках, на дорожных участках, на торфяных разработках и лесоповале. Там какие-то деньги, но платили.
Перемещённые, если можно так назвать, женщины, были в основном или разведёнки, или девицы-оторвы, которые, вздохнув свободы, без родительского глаза готовы были возместить потерянные возможности деревенской юности, где каждая на виду, и надо во что бы то ни стало блюсти себя и, если уж под кого лечь, то непременно после соответствующей расписки в сельсовете. Хотя и тогда было всякое…
Торфушки, куда собрались мои старшие товарищи, жили там же, прямо на кирпичном заводе, где и работали, в длинном сарае для сушки кирпича, наскоро переделанном в жилой барак с отсеками на четыре-пять человек. В каждом отсеке стояла печь, прожорливая и бокастая, которую девчата кормили дармовым углём, взятым здесь же, у печей обжига.
Кирпичный завод от нашего общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок. Стоял февраль месяц, самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующий. Ошмётки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные. Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя и мой желудок требовал насыщения, не хотелось, и я, отвернувшись к стене, молча разглядывая винные разводы на побелке.
Это всё Бурлак. Затеяв ссору с Мухомором, запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла мне на спину, когда я молча но с волнением ждал, чем кончится ссора. Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу обмяк, успокоился, послав меня гонцом в магазин за очередной поллитрой.
Мировую с ними пришлось пить и мне, как свидетелю.
– Эх, Наука ты, Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.
– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.
– Иван, Лялькин Жбан, снова загремел в отсидку, а какого – бабе одной маяться? И стосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с меня одеяло. – Давай возьмём Науку, нюх наведём, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?
Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», я не знал, и совсем не знал, что на этот выпад ответить? Хотя года два назад один интересный случай по этому поводу имел место. Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все мои друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звёздным небом. Я тоже норовил проводить летние ночи вне дома. На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил мне постелью. Под голову годилась и телогрейка. Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким, Разбудить – стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.
Преимущества ночёвки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя. И ночь была наша. Обшаривались, хотя тогда ещё немногочисленные, но урожайные, сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры…
А девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.
А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь, разве удержится на отцовском кожушке, когда тебе 15–16 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всё, связанное с этим. Как говориться, залётки в самом соку, – действуй!
Некоторые мои ровесники в этом деле уже преуспевали, а меня робость ещё одолевала, стеснительный был – как теперь говорят, недоразвитый. Я девочек в сарай не водил, но они моими услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.
В моей сговорчивости особенно нуждалась одна, юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений. В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за неё наши бондарские парни. Боясь строгого отца, моя подруга после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила меня ждать её возвращения. Тогда я должен осторожно перелезть через высокий забор (спрячь за высоким забором девчонку, выкраду вместе с забором…) и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку. Она бесшумно проскальзывала в щёлочку, шу-шу – уже на сеновале, уже спит, а я с чувством исполненного долга шёл к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у нас с ней не заходило. Какой ей прок от такого молокососа, каким был я. То ли дело мой сосед Петька Дрын! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.
Дрын – курсант пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой, видный парень с казённым будущим, любимец всех тёщ. Вот и увлеклась моя подруга на время Петькой. «Он целуется хорошо, и всегда взасос» – говорила она мне каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.
И вот сижу я, значит, в кустах, жду назначенного часа, когда вернётся со свидания моя подружка, сунет холодные ладони мне под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку – всё, как и было, чин-чинарём.
То ли в тот раз я задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы я прозевал. Стояла лунная ночь, набитая соловьями, под каждым кустом свой певун, свой горлодёр. Вот и я, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца моей одноклассницы сомнений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границы, которую могла соблюдать моя, непостоянная а своих связях, подружка.
Меня вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, я увидел, как подружка, присев на корточки, на самом лунном пятачке справляла малую нужду.
Я тихо и протяжно, как условлено, свистнул. Она быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем у меня перед глазами.
– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать – и она легонько шлёпнула меня ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?
Я что-то торопливо стал говорить в своё оправдание – что, вот, заснул малость и ничего не видел.
Она крутанулась передо мной на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков её, ослепительные от лунного света, точёные ножки.
У меня всё поплыло перед глазами, как будто это я сам кружусь на лунном облачке соловьиной ночью.
– Ну, как я? – она по привычке сунула мне под рубаху ладони, на этот раз тёплые и мягкие.
– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно больше невозмутимым, ответил я.
– Ах ты, наглец! Да ты ещё и с девкой-то ни разу не целовался. Губошлёп! – она, вынув из-под рубашки одну руку, сверху вниз указательным пальцем провела по моим губам. – Тебя ещё учить надо, кавалер подворотный!
Она так, играючи, между прочим, высказала всю правду и своё отношение ко мне. Но почему-то выслушивать подобное оскорбление из её губ было совсем не обидно.
– Ну, иди, иди, открывай калитку, Казанова!
Я, примерившись к забору, подпрыгнул, уцепился руками за край доски, затем подтянулся, перебросил ногу – и вот я уже во дворе, где так хорошо пахнет парным молоком и коровьим навозом. Запахи, которые в деревне сопровождают каждого человека от самого рождения.
Я соскользнул на соломенную подстилку. Сто раз перелезал, и ничего, а тут – на тебе! Гвоздь распорол штанину почти до самого паха, ободрав кожу. Чертыхаясь про себя, я отодвинул засов и, прихрамывая, вышел через калитку снова на улицу.
Моя подруга почему-то идти домой не спешила. Увидев мою штанину, она так и присела рядом на корточки.
– Ой-ой-ой! Иди, пожалуйся, я тебя пожалею – её рука скользнул снизу вверх по моей ноге. Штанина была располосована почти надвое по самому шву. – Оцарапался бедненький! – она повернула ладонь к луне. Пальцы испачкались кровью.
Откуда-то из-за пазухи она достала надушенный платочек и стала промокать мою царапину: