– Ну уж нет! – вскипела Машка. – И не дождёшься даже! Побежит она… Учителка! ГТО, подумаешь! А кульбит двойной ты сделаешь? А сальто с трапеции на стойку? А апперкот справа у тебя имеется?!
– Ты поменьше там своими апперкотами размахивай! – снова встревожилась Светлана. – А то на самом деле попадёшь в милицию! Дури у тебя выше головы – и справа, и слева… Ложись спать, утро скоро. А завтра подумаем вместе с Мотькой, как нам быть.
– Машка, Мотька, может, не надо вам всё-таки, а? – бормотала Симка. Её взгляд метался по напряжённым лицам цыган, сгрудившихся вокруг, дрожащие пальцы неловко гладили племянницу по плечам, по волосам, по щекам. Машка, которая всегда испытывала к «телячьим нежностям» глубочайшее отвращение, сейчас терпела стоически и лишь едва заметно морщилась.
– А что если солдаты по вам выпалят? А что если не доберётесь? Мы ведь вон как далеко уже отъехали… уже ведь и не Россия, небось, давно… А если словят вас и в тюрьму заберут?! Дэвлалэ, дэвлалэ, что я вашей матери скажу? Какими словами оправдаюсь?
– Да ничего такого не будет, тётя Сима! – бодро ответил Матвей, поглядывая в окно теплушки на блёклое рассветное небо. Состав стоял. Двери вагонов были ещё заперты, но вот-вот должны были начать разносить кипяток: снаружи слышался топот конвоиров, раздавались металлический лязг и грохот, кто-то громко ругался.
– С чего бы мы не доберёмся? Я из Новороссийска в Ташкент и из Омска в Одессу добирался, – и, слава богу, ничего! Нырь под вагон – и покатил шикарно, как в мягком! И что нам конвой сделает, ежели поймает? Обратно в вагон запихают, только и делов! Да и не догонят ведь, тётя Сима! Мы с Марьей на ноги лёгкие! Машка, правда же? Вон туда, в лес нырнём – и ищи ветра в поле! Вы тут только подольше гарабозьте, махаловку, что ли, закатите с визгом… Ну, цыган учить хай подымать – только портить!
Машка бесшабашно кивнула – но неотрывно смотрела при этом на сестру. В её глазах билась отчаянная, сумасшедшая искра, хорошо знакомая Светлане. Именно с таким блеском в глазах младшая сестра на спор перепрыгивала с одной крыши на другую или карабкалась на высоченное дерево, чтобы снять с тонких ветвей ошалевшую от страха кошку. Густая копна стриженых Машкиных волос воинственно стояла дыбом. Пригладив их ладонью, Светлана мельком подумала, как идёт сестрёнке её дворовое прозвище «Стрижка». Лёгкий, подвижный стрижонок, раз – и в одном месте, два – и в другом, три – и уж не видать его… «Только бы им повезло! Только бы без приключений!»
Тётя Сима стянула с шеи длинную золотую цепочку.
– Бери! Не спорь! Мало ли, что случиться может? Цепка длинная, снесёте в Торгсин, вам еды дадут… Вот кольцо ещё возьми, девочка!
– Кольцо не возьму! – рявкнула Машка. – Тётя Сима, у тебя же дети! Вас невесть куда везут, прибереги золото! Хватит и этого! Когда встретимся – в целости верну!
Ибриш тем временем, вертя в пальцах нож, озабоченно втолковывал своему другу: взъерошенному парню с недоверчивой физиономией.
– Рубаху разрежь, Петро! Гадже должны видеть, что мы всерьёз пишемся!
– Не дам резать! – упорствовал Петро, с сожалением глядя на свой синюю, сатиновую, лишь слегка выгоревшую на плечах рубашку. – Почти новая же! Мне в ней ещё по Сибири бегать! По холоду!
– Ладно, пропади ты, я сам. – Ибриш оттянул на себе рубаху, аккуратно примерился лезвием – и вспорол потёртую ткань от пояса до плеча, задев остриём и кожу, которая тут же набухла бисеринками крови. Морщась, Ибриш подождал, пока крови соберётся побольше, промокнул её рубашкой, удовлетворённо полюбовался на эффектное багровое пятно – и повернулся к цыганам.
– Ну – с богом! Мотька, счастья тебе! Коли повезёт, ещё свидимся! И тебе, девочка, удачи.
Машка смогла лишь кивнуть в ответ. Порывисто бросилась на шею сестре – и тут же отпрянула, по-пацански застеснявшись этой нежности.
– Господи, вся как из верёвок скручена, кто тебя только замуж возьмёт… – пробормотала Светлана, давя горький ком в горле. – Мотька, ты за неё головой отвечаешь, понял? Чтоб доставил в целости и сохранности, махновец несчастный! На, возьми тоже, – Она стянула с шеи тоненькую – в три раза тоньше Симкиной – цепочку. – Бери! Мало ли что? Вы голодать по пути не должны…
– Не беспокойся. – отрывисто, без привычной усмешки отозвался Матвей. Они с Ибришем молча, крепко обнялись. Машка, закусив губы, кинулась в объятия тёти Симы, торопливо поцеловала Патринку. А затем Ибриш и Петро одновременно кивнули друг другу – и, сцепившись, покатились по полу.
Теплушка сразу наполнилась испуганной бранью, истошными воплями и визгом. Два десятка кулаков замолотили в запертые двери:
– Откройте! Откройте! Солдатики, милые, отоприте за ради бога, убивают! Здесь убиваю-ю-ют! Режу-у-ут! Ай, да помогите же, спасите, а-а-а-а!!!
Цыганки вопили ответственно, заливаясь так, что содрогались, казалось, дощатые стены теплушки. Пронзительный детский рёв резал слух. Мотька схватил за локоть Машку, увлекая её за собой к дверям. Он успел вовремя: снаружи послышался топот ног, лязг сброшенного засова. Дверь, скрипя, поехала в сторону.
– Эй, цыгане! Вы что – с ума посходили? Что тут у вас творится? Девок, что ль, не поделили? Или пайку? А ну, р-разойдись!
Цыганки налетели на растерявшихся солдат со всех сторон. Перед глазами конвоиров замелькали мокрые от слёз, искажённые ужасом смуглые лица. В уши галдели, орали, визжали, цепкие руки хватались за гимнастёрки. А у «буржуйки», зверски ощерившись, наскакивали друг на друга два молодых цыгана – в разодранных рубахах (Ибриш всё-таки умудрился оторвать Петро рукав) и с ножами на замахе.
Конвоиры, растолкав женщин, кинулись разнимать драку. Загремели приклады, нож Ибриша, крутясь по деревянному полу, полетел к дверям. Матвей подхватил «финку». Мягким движением сунул лезвие в сапог – и змейкой вытек из вагона. Машка скользнула следом. И прошло ещё несколько долгих минут, прежде чем снаружи послышалась отчаянная брань:
– Эй, цыгане, стой! Стоять, говорят тебе, сто-о-о-ой! Стрелять буду! Эй! Парфёнов, пали!
– Чего «пали», чего, мать твою, «пали»? Их уж и не видно! И как выскочить умудрились? Парни это были?
– Не, кажись, цыган с цыганкой… И ведь исхитрились же! Что за нация такая улетучая! Вон, через насыпь в лесок брызнули – только пятки сверкнули!
У Симки задрожали губы. Она выпустила из рук гимнастёрку солдата, перестав яростно отдирать того от Ибриша, всплеснула ладонями – и осела на пол: Светлана едва успела подхватить тётку. Конвоиры, разом потеряв интерес к драке, гремя сапогами, выбежали из вагона. С визгом задвинулась дверь, лязгнул засов. Цыгане кинулись к окнам. Снаружи слышалась ругань, сердитые окрики: по вагонам загоняли детей.
– Стрелять будут? Нет? – срывающимся голосом спрашивала Светлана, повиснув на занозистой раме крошечного окна. – Ничего не видно!
– Конечно, тебе не видно, – поднимаясь с пола, отозвался Ибриш. – Они же в другую сторону понеслись! Слышишь, что солдаты кричат? Они в лес нырнули! – Слава богу… Патринка, ты слышишь? Они убежали! Убежали!
Симка, Патринка и Светлана молча обнялись. Ибриш видел лицо Светланы – бледное, с закушенной губой – и ему мучительно захотелось выхватить её из рук тётки, прижать к себе до хруста, до боли, пообещать всё на свете – и что они тоже убегут вдвоём, и что он доставит её в Москву к родителям, прямо на порог квартиры, и что всех цыган скоро, разобравшись, отпустят, а если не отпустят, то они сами понемногу сбегут, это же цыгане, кто их удержит… Но ничего этого нельзя было ни сказать, ни сделать. И Ибриш просто смотрел, не отрываясь смотрел на Светкино лицо с огромными, чёрными, как ночная вода, глазами, на дорожки слёз, на растрёпанные, выбившиеся из кос вьющиеся пряди… И она тоже неотрывно смотрела на него через плечо плачущей Симки, а слёзы всё бежали и бежали по её бледным щекам.
– Стрижка, всё… Стой! Стой, дура! Оторвались! Не гонятся! Не бежи, передохни!
Упругая еловая ветка хлестнула по лицу наотмашь. Градом посыпались холодные капли. Машка, дрожа и задыхаясь, остановилась. Босые ноги горели от ледяной росы, ополоумевшее сердце скакало прямо в горле. Вокруг было тихо, пусто. Колоннадой поднимались толстые ели. Звенели на разные голоса птицы. Прямо над головой Машки вкрадчиво постукивал по морщинистой коре толстой сосны красноголовый дятел. Сетчатый круг паутины, весь унизанный, словно бисеринками, бриллиантовой росой, повис между двумя стволами, а в середине его замер большой мохнатый паук. Пахло смолой, влажным листом. Внизу, под соснами, мелькали листья земляники, из-под них зазывно краснели ягоды. Наклонившись, Машка сорвала одну, другую, третью.
– Вот правильно, лопай пока, – одобрил Матвей. С минуту он напряжённо вслушивался в тишину. Затем отрывисто бросил:
– Сейчас вернусь, – и исчез в кустах.
Время шло – а вокруг по-прежнему было тихо, лишь заливались птицы в ветвях и, шурша, сыпалась древесная труха из-под клюва дятла. Солнце неторопливо пробиралось по лесным макушкам вверх, в наливающееся умытой синевой небо. Золотистые блики, сеясь сквозь густую, холодновато-сизую хвою, ложились на красные потрескавшиеся стволы, пятнали примятую траву, вспыхивали в росе. Машка ползала под соснами, собирая в ладонь землянику, и вяло удивлялась своему странному, сонному спокойствию. Словно она только что вышла из кинотеатра «Ударник» на Всехсвятской… Драка, солдаты с винтовками, прыжок из вагона… Кубарем – вниз по насыпи, окрики вслед… Колкий гравий, мокрые заросли жёсткой травы, сильная рука Мотьки, до ломоты стиснувшая запястье… Сухостой, ломающийся под босыми ногами, ветви, бьющие в лицо… С кем это было? С ней? С Машкой Бауловой?..
Вернулся Матвей. Его чумазая физиономия с прилипшими ко лбу хвоинками сияла.
– Всё, Марья! Эшелон тронулся! За нами даже гнаться не стали! Походили, поругались, мелюзгу по вагонам разогнали – и тронулись!
– А что ты так светишься-то? – осторожно спросила Машка.
– Да то, что, значит, точно не в лагеря ваших везут! Кабы по этапу, как арестантов, так мы бы с тобой так просто не отделались! Зек – он учёта требует! И поимки непременной, потому конвой за его сохранность головой отвечает! И в документах это всё пишется: сколько з/к, почему выбыли, по какому поводу… А на ваш шалман, видать, бумаг-то вовсе никаких нет! Просто так вывозят: на вес, как антрацит! И скоро вытрусят весь ваш табор посреди тайги… А где это мы, интересно, сейчас сидим? Стрижка, а?
– Мы семь суток ехали, остановки короткие, – задумалась Машка. – Товарняк идёт со скоростью… со скоростью… Паровоз СУ вроде бы сто двадцать пять в час даёт, значит… Умножить на семь… А остановки? А ночью мы подолгу стояли, или нет?
С устным счётом у Машки всегда было худо, и Матвей поспешил прекратить её мучения:
– Не дербань себе мозги! Ежели мы семь дней на Север ехали, так мы сейчас где-то возле… Челябинска, что ли. Эх, раньше сигать надо было! Этак мы с тобой, дай бог, только к осени доберёмся!
– Мы продадим цепочку! – быстро сказала Машка. – На первой же станции продадим, купим билет до Москвы и…
– Продадим? Купим? – невесело усмехнулся Мотька. – В цыганском-то виде? Посмотри, на кого ты похожа! Задрипанка, и всё… Нет, Марья, нам теперь и станции, и вокзалы за три версты обходить надо! Коль уж так вышло, что ваших вылавливают да в Сибирь везут…
– Но как же так? – с запинкой спросила Машка, от волнения не попав ягодой в рот и размазав багровую земляничину по щеке. Почему-то ей казалось, что стоит лишь вырваться из осточертевшего вагона, – и всё уже будет решено: они мигом доберутся до Москвы, примчатся на Солянку, домой, а лучше прямо на Лубянку к отчиму, расскажут правду, дядя Максим немедленно всё устроит, вслед за эшелоном полетят телеграммы, разберутся, цыган отпустят… А теперь что?!.
Мотька посмотрел на растерянное, как у ребёнка, Стрижкино лицо со свежей царапиной на щеке, на её испуганно приоткрывшиеся губы, – и, страшно выругавшись про себя («Напугал дитятю до смерти, скотина…»), широко ухмыльнулся:
– Не дрейфь, Стрижка! Доберёмся! Надо будет – в вагон вскочим, надо будет – под вагон прилипнем… Со мной не пропадёшь! Давай лопай землянику, больше всё равно покуда шамать нечего. И пойдём. Худо-бедно полторы тыщи километров отмахать придётся! Для вольного человека – пустяк! У нас с тобой ни мелюзги, ни стариков на горбу нет, руки-ноги целы, жара стоит, спички есть, золотишко есть, – доберёмся!
Машка кивнула, улыбнулась, – и Матвей с облегчением понял, что она успокоилась. И, присев на мшистый поваленный ствол, вытащил из кармана одну из трёх уцелевших папиросин. Тут же подумал: «Придержать бы курево, невесть когда достать сможем…» и спрятал папиросы обратно. Машка этого не заметила: она, ползая на коленях, ловко собирала землянику: одну – в рот, одну – в ладонь. Наконец, вся перемазанная розовым соком, она лёгким прыжком вскочила на ноги, подошла к Матвею, протягивая пригоршню ягод:
– Ешь! Давай-давай! Сам говорил: нескоро кусок будет…
– Да ладно, сама трескай… – воспротивился было он, но Машка решительно ткнула пригоршню ягод «брату» под самый нос, – и пришлось есть землянику прямо у неё с руки, касаясь губами то жёстких мозолей на ладошке, то нежной, тёплой кожи на запястье. Кругом шла голова, отчаянно колотилось сердце, проклятая земляника вставала поперёк горла – и прекратить это мучение Матвей не мог. И половину жизни отдал бы за то, чтобы оно не кончалось. А вторую половину – за то, чтобы Машка, эта дурында, не поняла, не почуяла ничего…
* * *В одиннадцать часов вечера актриса Нина Молдаванская навзничь рухнула на кровать в своём гостиничном номере. Спектакль театра «Ромэн» закончился час назад. В ушах Нины до сих пор гремели аплодисменты, звон гитар, перестук каблуков, восторженные крики. Зал самарского театра был переполнен. Зрители гроздьями свисали с галерки, хлопали так, что, казалось, огромная хрустальная люстра, того и гляди, рухнет в партер. После спектакля артистов не отпускали ещё добрых четверть часа, без конца вызывая их на поклоны, выкрикивая имена певиц, танцоров, и над рядами неслось: «Ляля!.. Ляля!.. Ляля Чёрная, бра-а-а-аво! Би-и-ис!» И Ляля снова и снова вылетала на авансцену как бабочка – тоненькая, лёгкая, с раскинутыми в стороны ладонями, словно собираясь обнять и прижать к груди весь партер, весь бельэтаж, всю галёрку с ложами… Её волосы, выбившиеся из-под повязанной на таборный манер косынки, буйными чёрными волнами рассыпались по плечам, босые ноги пружинили на полупальцах из-под оборки цветной юбки, словно артистка собиралась вот-вот взлететь. Нина, которую тоже вызывали несколько раз, стояла рядом с кулисой, хлопала, кланялась и улыбалась вместе со всеми, смотрела на тоненькую фигурку Ляли и привычно восхищалась подругой.
Замечательно выступила и Калинка – новая актриса, лишь месяц назад пришедшая в театр «прямо с улицы». Ролей ей пока не давали, но в хоре Калинкин звонкий, чистый голос звенел так, что легко перекрывал и могучие басы, и бархатные контральто. А когда молодая артистка вышла со своим «кусочком» пляски, её ловким таборным «примерчикам» аплодировал весь зал. Ах, как Калинка была хороша в таборной широкой юбке и красной кофте с широкими, как у котлярок, рукавами, которую она сама наспех перешила себе из старого Нининого костюма! И сейчас Нина никак не могла взять в толк: почему ей кажется, что подруга чем-то встревожена?
Сейчас Калинка сидела напротив Нины на своей кровати, терпеливо выпутывая из распустившихся волос подвеску большой серьги. Грим она уже сняла, и лицо двадцатисемилетней артистки казалось совсем юным, усталым и глубоко задумчивым. Поймав взгляд Нины, она слабо улыбнулась:
– Как ты хорошо сегодня спела… Ты ведь поёшь лучше Ляли, Ниночка! Гораздо лучше! Она не обижается?
– Ляля-то? – усмехнувшись, Нина закинула на спинку кровати гудящие ноги. – Ляля ведь вообще не певица, она – плясунья! И драматическая актриса, конечно… И обижаться ей незачем: она же лучше нас всех, вместе взятых! Если я завтра из театра уйду, никто и не заметит. А если Лялька уйдёт – всё, шабаш, театр закрывать можно! Весь зритель на неё идёт!
– Нет, это неправда, – серьёзно возразила Калинка. – Ты очень хороша в этой роли ресторанной певицы! Это ведь специально для тебя весь эпизод написали, да? Мне так Миша Скворечико сказал…
Нина лишь устало улыбнулась, понимая, что бессовестный Мишка Калинку разыграл.
Эпизод «Цыганский хор в ресторане» был написан для разоблачения «цыганщины» на эстраде. Для роли выбрали сложный, изысканный романс «Осколки», с которым молодая Нина когда-то блистала в петербургской «Вилле Родэ». И на первой же репетиции, прервав исполнение романса на середине, режиссёр огорчённо сказал:
– Нина, это ужасно. Просто катастрофа! Ничего не поделаешь, эпизод придётся снимать. Вы блистательны!
– Моисей Исаакович! – испугалась Нина. – Я не понимаю…
– Не понимаете? А вот я прекрасно понимаю! И любой разумный человек тоже поймёт, что после премьеры спектакль сразу же снимут с репертуара! Вы же неподражаемы, Нина Яковлевна! Я никогда такого чудесного исполнения этого романса не слышал! Вы понимаете, что зал будет стоя аплодировать полчаса – и кому? Вульгарной ресторанной певичке! И на другой же день в газетах напишут, что цыганский театр пропагандирует кабинетную цыганщину!
– Но… Я же…
– Нина! Мне можете не объяснять! Но Наркомпрос нас зарежет на корню! Придётся вам… снизить уровень исполнения, что ли. Вы же артистка, Нина! Ну, поднатужьтесь же и изобразите пошлое кабацкое исполнение! Со всеми ужимками и выкрутасами! В жизни не поверю, что вы его никогда не видели!
– А вот и не видела! – вышла из себя Нина. – У нас так петь было не принято! Моя мама выходила к залу – и ни одного лишнего жеста не делала! Пела – и всё! А все вот эти рожи роковые и страстные…
– …придётся корчить, Нина! – железным голосом перебил режиссёр. – У вас роль, которую нужно играть, и…
– …и петь, Моисей Исаакович! Петь! Сложный романс! Вы понимаете, что если я буду думать не об исполнении, а о том, как скроить на публику уличную морду, я не возьму ни одной своей ноты?!
– И не надо, Ниночка! Поймите же, вы играете роль, роль! – а не участвуете в концерте! Концерт у нас непременно будет, я уломаю наших красноармейцев пролетарских в худсовете, а пока… Пока вы играете ресторанную певицу, почти проститутку и…
– Кого-кого?!.
– Ниночка, но ведь искусство требует… – Гольдблат осёкся, вовремя заметив выражение лица актрисы. Покряхтел и расстроенно распорядился, – Оставим пока что этот эпизод. Займёмся таборными сценами. Подумайте над рисунком роли, вы – талантливый человек и, я уверен, сумеете…
«Талантливый человек» молчал, раздувая ноздри и яростно дёргая кисти шали. Режиссёр счёл нужным не трогать больше разнервничавшуюся артистку, и до конца репетиции гоняли «таборные сцены», в которых блистала Ляля Чёрная.
А вечером, когда Нина грустно ходила по пустой квартире (муж был на службе, дочери – в школьном клубе) и размышляла, куда податься, если её выгонят из театра за отказ от роли, раздался звонок в дверь.
На пороге стояла Ляля с огромной коробкой шоколадных конфет в руках. Под мышкой у неё была зажата бутылка вина.
– С чего гуляем? – мрачно спросила Нина, пропуская подругу в прихожую.
– Да ни с чего! Просто так! – радостно возвестила Ляля. – Видишь, какие мне конфеты подарили? А вино Мишенька Михайлович принёс! Сейчас мы с тобой как сядем, как выпьем по маленькой, как конфетами объедимся! Да и сделаем эту проклятую роль!
– Лялька, не валяй дурака, – хмуро перебила Нина. – Мне никогда этого не сыграть. Я представить себе не могу, что выйду на сцену – и буду кривляться и вертеться, как потаскуха вокзальная! Никогда же не было такого! Даже при НЭПе! Церетели разве так поёт? Наровская? Изабелла Юрьева эта, которая все мои романсы себе забрала? Интонационная проработка – и всё! Какие кривлянья, какие там страстные жесты? Жесты в дело идут, когда петь не умеешь, но ужасно хочется!
– Ну, мне-то хоть не растолковывай! – рассмеялась Ляля, и Нина невольно улыбнулась тоже. – Вот что, давай мы с тобой немного посидим… Я чайник поставлю, а ты вино открой! Я тебе вот что скажу, Нина: ты не о том думаешь! То есть, не о тех! Ты на наших смотришь певиц, на Юрьеву, на Церетели, которые ещё лучше наших… А ты вспомни, как русские поют, когда цыганок изображают, – и всё враз у тебя получится! Ну-ну, вспоминай давай, как эти барыни тебе из-за своих столиков подпевали! Да ещё «по-цыгански»! «Каша-мыша-болша, ай да жаровар!» Знаешь, я осенью была у Мейерхольда на закрытом просмотре, Мишенька Михайлович меня водил… Бог знает какая глупая пьеса, кажется, «Самоубийца» называется… правильно, что её запретили… Но вот одно там хорошо было: нэпманша Клеопатра Максимовна! Она там во втором действии напивается, пристаёт к премьеру и говорит: «Признаюсь, моя мама была цыганкой… Её тело лишало ума, как гром… С пятнадцати лет я стала вылитой матерью… Я росла и цвела без обмана, как дерево… Увезите меня к себе!» О-о, как жаль, что ты этого не видела! Вот так надо играть! А ну давай, Нинка, цвети без обмана! Как дерево! Лишай ума, как гром! Сейчас мы из тебя такую шалаву сделаем, что наш Гольдблат без чувств рухнет!
Светлана и Машка вернулись из клуба в девятом часу вечера – и ещё с лестничной площадки услышали заливистый хохот и пение. Наспех сбросив туфли, удивлённые сёстры Бауловы вошли в гостиную.
На столе со сползшей скатертью красовалась наполовину пустая бутылка вина, валялись конфетные фантики, несколько шкурок лимона, смятые машинописные листки. На подоконнике, хохоча во всё горло, сидела растрёпанная, раскрасневшаяся Ляля с мокрыми от слёз глазами. А посреди комнаты, задрапировавшись в вишнёвую занавеску (которую Светлана своими руками убрала в кладовку, чтобы отнести в школьный драмкружок) оставив обнажёнными руки и плечи, стояла актриса Нина Молдаванская с папиросой на отлёте – и хриплым, прокуренным, распутным голосом пела танго:
Но вот однажды с крошечной эстрадыЕё в Париж увёз английский сэр,И вскоре Кло в пакэновском нарядеБыла царицей на Bataille de Fleurs.Её лицо классической камеи,Её фигурка в стиле Tanagra…Светлана и Маша окаменели.
– Нет-нет-нет, Нинка, язык обратно засунь, это уж слишком! – командовала, умирая от смеха, Ляля. – А плечом поводи, подвигай, они все так делают! Изогнись, заморгай и вот э-этак подбородочком сделай слева направо… Фу, какая гадость, превосходно!
– Мама! Ляля! – ошеломлённо воззвала Светлана. – Что это такое?
Ляля, не вставая с подоконника, помахала ей рукой.
– Как «что», Светочка, милая? Репетируем! Роль готовим! Правда же, достоверно получается? Нина, я уверена, сам Константин Георгиевич поверил бы! Вот так завтра и сыграешь!
Вспомнив тот вечер, Нина невольно улыбнулась. Конечно, не всё сразу сложилось с этой ролью. Но всякий раз во время спектакля, когда Ляля из кулисы, вытаращив глаза и сложив губы бантиком, страстно шептала: «Моя мама была цыга-а-анкой…», – Нина входила в образ и отыгрывала ресторанную певицу «на отлично». Однако, к возмущению режиссёра, зритель упорно отказывался понимать упадничество и пошлость «цыганщины» – и аплодировал певице искренне, громко и долго, то и дело требуя «повторить». От отчаяния заменили было изысканные «Осколки» «Кирпичиками» – но вышло лишь хуже. После Нининого исполнения незамысловатой фабричной песенки весь зал областной филармонии в Смоленске дружно встал – и от аплодисментов чуть не рухнула крыша! Гольдблат махнул рукой, вернул в эпизод «Осколки» – и в дальнейшем «сцена в ресторане» неизменно имела успех.
– Кто там опять вопит? – Нина обеспокоенно прислушалась. – Это же за стеной? У Ляли в номере? А орёт Мишка Скворечико! И… и Гольдблат, кажется! Господи… Даже после спектакля им покоя нет!
Калинка рассеянно улыбнулась, глядя в тёмное окно. Казалось, она даже не услышала слов подруги. Нина встревоженно посмотрела на неё, пожала плечами. Встала, стянула со спинки кровати шаль и вышла. Калинка даже не обернулась ей вслед.
Номер Ляли Чёрной был громадным: когда-то это были, вероятно, самые дорогие апартаменты гостиницы «Европейская». Ещё совсем недавно гостиница была приютом для бездомных детей: на стенах номеров сохранились тщательно закрашенные похабные надписи и рисунки. Но рояль, великолепный беккеровский рояль с витыми ножками и резной подставкой для нот каким-то чудом уцелел и украшал теперь огромную комнату, в которую набилось два десятка человек. На тихо вошедшую Нину никто не обратил внимания. Папиросный дым облаками уплывал в открытые окна. В кресле у стены, привычно забравшись в него с ногами, сидела взволнованная Ляля. Рядом с ней, спокойно посмеиваясь, восседала Марья Васильевна Скворцова. Встретившись глазами с Ниной, она подмигнула и показала на Мишку Скворечико, который, нервно ероша ладонью волосы и размахивая, как пистолетом, нераскуренной папиросой, ходил от стены к стене.
– Да ведь опять не туда вас несёт, Моисей Исаакович! – кипятился он. – Ну о чём вы говорите, какой дивертисмент? Кто нам его позволит делать? Вы ещё скажите – романсы в программу поставить! Чтобы уж наверняка театр закрыли за профнепригодность!