Книга Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах - читать онлайн бесплатно, автор Лев Ильич Мечников
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах
Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах

Лев Мечников

Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах

Публикация и вступительная статья

Ренашо Ризалиши


Научная редакция и послесловие

Михаил Талалай


На обложке:

Наполеоне Нани, «Даниеле Манин и Никколо Томмазео, освобожденные из австрийской тюрьмы, возглавляют восстание венецианцев в 1848 году» (1876)


На задней стороне обложки:

Бальдассаре Верацци, «Пять миланских дней в 1848 годи» (1870-е гг.).

Предисловие публикатора

Сборник из восьми очерков Льва Ильича Мечникова, который мы представляем, пришел к русскому читателю после того, как он уже получил – с задержкой в полтора века – впервые собранные в одной книге его замечательные «Записки гарибальдийца» (СПб.: Алетейя, 2016).

Публикуемые ныне очерки по Рисорджименто выходили в 1860-1870-х гг. в журнале «Современник» Некрасова и Чернышевского и в 1870-х гг. в журнале «Дело», под разными псевдонимами: одни – «Последний дож Венеции», «Аспромонте» и «Капрера» как Леон Бранди (прямой перевод имени Лев Мечников[1]), другие, «Сицилия и г. Криспи» и «Раттацци», как Гарибальдиец, а остальные, «Франческо-Доменико Гверраци» и «Чезаре Бальбо», как Эмиль Де Негри.

Хронологический разрыв между этими двумя сериями очерков – восемь-десять лет, и они характеризуются разницей в ряде положений, что объясняется накопленным идейным опытом возмужавшего автора.

Самые последние свои статьи, к примеру, о Викторе-Эммануиле II, автору удавалось публиковать уже под своим действительным именем. Именно в заключительной статье о короле-объединители его идеи о Рисорджименто и соответственный опыт приобретают завершенность. Каков же был этот опыт?

После того, как Мечников пролил кровь за объединение и независимость Италии в качестве гарибальдийца, в 1864 г. итальянские власти препроводили его до швейцарской границы, так как он оказался «виновным» в попытке вызволить беднейшие слои населения из угнетенного состояния (через агитацию в сиенском журнале «Flagello»), а также в налаживании связей между русским революционным движением и Партией действия Гарибальди.

Что касается последнего обстоятельства, то в советскую эпоху историки так и не смогли установить, кто же именно служил связующим звеном между революционными сообществами двух стран. Ответ вроде бы лежал на поверхности, но не был найден, так как автор использовал разные криптонимы и псевдонимы (М., Леон Бранди, Гарибальдиец, Эмиль Де Негри и проч.).

Когда же он стал печатать в герценовском «Колоколе» тексты под собственным именем, Герцен – после пяти статей – остановил его публикацию «Противников русского государства». Советский историк М. В. Нечкина даже назвала его «историком-дилетантом»… В то время как американские исследователи считали его крупным русским историком калибра Карамзина, Соловьева, Ключевского!

Лев Мечников несчастливым образом попал в сектантские раздоры Первого Интернационала между сторонниками Маркса и Бакунина, симпатизируя более русскому анархисту. Посланный затем как журналист (и, возможно, как революционный агент) в Испанию, он старался позднее избегать возникшей полемики. Тем не менее, в советскую эпоху близость к Бакунину стоила ему как историку-мыслителю забвения.

Если же разобраться, то расстояние между Мечниковым и Бакуниным (или же Марксом) представляется космическим. Его идеи о развитии цивилизаций четко выражали постулат о развитии общества не на базе социальных или народных революций, а на базе кооперации, что имеет немало аналогий с христианскими понятиями.

В публикуемых нами первых трех статьях Мечникову пришлось считаться с необходимостью зарабатывать на жизнь в русской прессе, поэтому он не выговаривается целиком, а часто лишь намекает. Заметим также, что не всё им сказанное о революционной эпохе в Италии вошло в наш сборник, в частности – его очерки о братьях-венецианцах Бандьера и о пламенном республиканце Мадзини.

Тем не менее, центральное место в текстах Мечникова заслуженно занимает Джузеппе Гарибальди: он единственным из революционеров сумел понять как крестьянские массы, так и городскую бедноту, начиная с неаполитанских лаццарони. Он же осознал, что Мадзини и другие политические вожди только доктринерствуют и посему нуждаются в нейтрализации, в то время как победительным девизом должно стать «Италия и Виктор-Эммануил», то есть объединенная и независимая нация с конституциональным монархом. Этот лозунг Гарибальди провозгласил сразу во время экспедиции Тысячи (к которой примкнул Мечников); ему же он остался верен и во время печального эпизода на Аспромонте (где Мечников не был, но подробно его описал), и во время других своих вооруженных выступлениях, к примеру, под Ментаной. В итоге с таким девизом Гарибальди победил на Итальянском Юге и во всей стране.

Однако между победой в Неаполе и конечным торжеством Рисорджименто была Капрера, добровольный уход Гарибальди с государственной сцены, тоже обстоятельно представленный Мечниковым. Выбор Капреры являлся политическим ходом: это стало очевидным, когда бывший затворник вновь объявился на Апеннинах и по выражению Антонио Грамши, «сыграл сбор».

Со страниц Мечникова встает истинная сущность Гарибальди – человека-политика, в противовес итальянской историографии, которая традиционно его представляла как человека действия, оставляя в тени его политический стержень.

Для русского мыслителя объединение Италии было поставлено в прямую зависимость именно с необыкновенными политическими дарованиями Гарибальди, который сумел пожертвовать своими республиканскими убеждениями ради объединения нации – быстрым и эффективным путем.

В судьбоносный 1860-й год развернулась политическая борьба между Кавуром (либералом) и Гарибальди (демократом). Виктор-Эммануил сумел выступить как их примиритель, в качестве конституционного монарха. Кавур, после победы Гарибальди, желал сразу подчинить Итальянский Юг пьемонтскому бюрократическому правлению. Предпринятая этим правлением массовая секуляризация монастырей (дававших работу и пропитание бедному люду) и роспуск бурбонской армии вызвал феномен «brigantaggio», что не являлось «бандитизмом», как следует из прямого перевода, а было вооруженным политическим протестом, типа партизанства, гверильи. Южное «brigantaggio» было подавлено Пьемонтом с небывалой жестокостью…

И последнее. Впечатляет дальновидность, с которой Лев Мечников в своих очерках рассматривает проблему католичества: для него она – не только международный и/или политический вопрос, а одна из ипостасей южноитальянского и национального вопроса. Того вопроса, что не вполне разрешен и спустя полтора века после описываемых эпохальных событий.


Ренато Ризалити,

Пистойя, февраль 2017 г.

Перевод с итальянского М. Г. Талалая

Последний венецианский дож. Даниеле[2] Манин, 1848 г.

История Венецианской республики – навыворот история других итальянских республик: в то самое время, когда во Флоренции, например, аристократическая община уступала свое первенство народу – общине del popolo magro[3] – в Венеции олигархия покупала у народа его права на участие в управлении городом и зависящими от него провинциями. Народ уступил охотно, потому что ему платили очень щедро, и Великий Совет[4] все более и более сосредоточивал в своих руках власть, ослабляя все другие учреждения и низводя самого дожа на степень коронованной и богато украшенной куклы, предназначенной единственно для того, чтобы занимать почетное место во всякого рода процессиях и торжествах, которыми развлекали народ. В самом начале XIV столетия этот олигархический деспотизм уже сильно вкоренился в Венеции и народ выносил его очень охотно, так что когда дож Марино Фальеро[5] затеял внутреннюю перемену, чтобы возвратить своему сану утраченное величие, предприятие его встретило сочувствие только в очень немногих, и сам он, вместе с зятем своим архитектором Календарио[6] и несколькими другими гражданами, стал жертвой собственных замыслов, и кровь их пролилась, не вызвав даже мстителей за их участь…

Это олигархическое, нелепое устройство республики наподобие коммерческого дома, где ценился только один успех и где банкротство было худший позор – продолжалось очень хорошо до тех пор, пока венецианская торговля процветала; но едва пришло то время, что государственных доходов не стало хватать на плату наемных войск, когда соседи стали мстить Венеции, как больному льву за старые обиды, тогда живо почувствовали недостаток в гражданах, каких не могли породить, разъевшееся на выгодных спекуляциях коммерческое сословие и народ, который, в несколько веков жизни под отеческим управлением Великого Совета, успел отвыкнуть от политической жизни. Среднее сословие в Венеции не имело никакого значения, ни даже смысла: оно состояло наполовину из негоциантов, не успевших еще нажить себе порядочные капиталы для того, чтобы стать отцами отечества, и наполовину из разорившихся олигархов – и те и другие равно были погружены в коммерческие расчеты, мало заботясь об остальном.

Таким образом, республика св. Марка перестала существовать еще задолго до того, как Наполеон I занял ее своими войсками. Ее терпели и покровительствовали сильные соседи и по преимуществу Австрия, которой она скоро стала одним из самых покорных вассалов.

Обстоятельства, сопровождавшие взятие Венеции французами, достаточно показывают, как хил был правительственный организм республики. Едва пришло в собравшийся по этому поводу Великий Совет известие о приближении неприятеля, отцы отечества очень охотно сложили с себя всякую верховную власть и отдали ее в руки дожа Манина[7] – крестного отца Даниила Манина. Тот, озадаченный печальным событием, расплакался в полном собрании, как ребенок, и не нашелся сказать ни слова.

Тогда народ, которому с давних пор запрещено было носить оружие, вышел на площадь; костями и ножами вырывал плиты из мостовых и устроил баррикады, которые отчаянно защищал против иностранных пришельцев; женщины помогали мужчинам, чем могли, и мужественно лили из окон кипяченую смолу и масло на треуголки будущей Великой армии. Французы, однако, взяли верх и повесили свое трехцветное знамя на флагшток близ церкви св. Марка. При этом печальном зрелище один известный венецианский аристократ второпях оставил собрание сената, побежал в свой дворец и приказал тотчас же накрепко запереть двери, которые отворились только через 15 лет после того, и для того только, чтобы пропустить носильщиков с траурным гробом на плечах, в котором покоились бренные останки достойного отца отечества…

Остальная аристократия последовала его примеру и заживо похоронила себя в своих великолепных дворцах, которые долго после того стояли мрачные и пустые, как гробы, пока наконец промышленное поколение завело в них гостиницы и магазины, а австрийское правительство обратило остальные в полицейские бюро и в жандармские казармы. Венецианская аристократия с тех пор навеки исчезла с лица земли.

У народа не было дворцов, где бы он мог укрыться от налогов и всякого рода стеснений, которыми обременяли его странствующие рыцари свободы. Французское правительство не могло быть выносимо безропотно венецианцами, у которых многими веками праздной площадной жизни успели выработаться свои совершенно особенные и чисто практические взгляды на общественное устройство. Новому правительству нужны были деньги, и оно, не стесняясь, обременяло новыми налогами новые провинции, а венецианцы, привыкшие сами брать подать с своего правительства, всего неохотнее принимали это нововведение. Неудовольствие было всеобщее, но их геройская попытка 1797 г. достаточно показала им собственную их слабость перед неприятелем, и они ограничивались мирными демонстрациями, гордыми протестами и пр. Трактат Кампо-Формийский[8], отдавший Австрии Венецию, был встречен довольно хладнокровно, хотя многим ухудшал положение города и провинций.

Трудно встретить два народа, которые и по развитию, и по природе были бы так противоположны один другому и так мало способны понимать друг друга, как венецианцы и австрийцы. После Венского конгресса Венеция очутилась совершенно изолированной от всех других провинций Апеннинского полуострова, в лапах австрийского двуглавого орла. Народ ненавидел своих новых владетелей, гордо и дерзко оскорблял их на каждом шагу, но до открытой оппозиции не доходил и, может быть, не из одного только страха перед их силой. Венецианскому народу ничего не было дорого в его прошедшем. Он понимал очень хорошо, что счастливые годы республики св. Марка прошли безвозвратно и что убили их ни французы, ни австрийцы. За последнее время управления коммерческой аристократии народ успел возненавидеть ее всем сердцем и с переменой судьбы ненависть эта возросла еще больше, так как во всех чердаках и подвалах Венеции и между жильцами портиков старых прокуратов[9]очень распространено было мнение, что аристократы продали и народ и родину иностранцам. Гондольеры и работники под самым носом австрийских часовых распевали оскорбительные для завоевателей куплеты своего народного поэта Буратти[10], между прочим и следующий, в котором автор с исключительно ладзоронской[11] точки зрения делает оценку трех существовавших в Венеции правительств:

Quando Marco comandavaSi disnova e si cenava;Colla cara libertaS’ha disna, non s’ha cena;Colla Casa di LorenaNon si disna, non si cena.

«Во времена св. Марка (то есть лучшие времена управления Великого Совета) мы и обедали и ужинали; с любезной свободой (с французской республикой) – обедали, но не ужинали; а с Лотарингским домом не обедаем и не ужинаем»[12].

В народных театрах, несмотря на все полицейские строгости, давались фарсы, в которых австрийцам предназначены были самые обидные для их самолюбия роли, и на них переделывались все смешные и карикатурные анекдоты, которых героями прежде бывали триестинские славяне и греки. Но собственно народная литература, имевшая большое влияние на переворот 1848 г., явилась гораздо позже.

Народу недоставало единства; корпорации, потерявшие давно и тень всякого политического значения, продолжали, однако же, ненавидеть друг друга; недоставало одного, дорогого всем и каждому знамени, под которым каждый готов бы был драться до последней капли крови; недоставало центра – человека, или идеи, вокруг которого собрались бы все элементы венецианского народонаселения…

Венские администраторы, очень плохо понимавшие настоящий характер и нужды венецианцев, мало знакомые с положением дел в новой провинции империи, не могли, однако же, не замечать этой слабости, и верные своей политике – divide et impera[13] – старались с одной стороны еще более ослабить венецианцев, с другой – запугать их жестокими и деспотическими проявлениями своей власти. Их усилиями в течение долгого времени поддерживалась борьба между корпорациями, ненависть между провинциями, между Венецианской областью и Ломбардией. С этой целью одним давались привилегии и преимущества, других угнетали; в Падуанском университете старались поддержать старую борьбу между ломбардской и венецианской корпорациями; затруднены были донельзя сообщения между провинциями и пр. Между тем усилены полицейские строгости, придана публичность варварским военным судам и заведено какое-то вечное осадное положение.

Запуганная тяжелыми событиями, умственная жизнь в Венеции совершенно притихла, а правительство приняло всевозможные меры для того, чтобы, невзначай, извне, не попала туда какая-нибудь искра. Но, как это очень часто бывает, излишние предосторожности произвели совершенно противоположные результаты тем, которых ожидала от них Австрия. Распространенные в то время на всем полуострове, и в особенности в неаполитанских провинциях, тайные общества – масоны, карбонары, просвещенные (illuminati) – конечно, не проникли бы никогда в Венецию через тройную преграду жандармов, шпионов и всякого рода полиций, а если бы и проникли, то не встретили бы там никакого сочувствия, если бы само правительство не подало опасный пример народу своим публичным судом и циническим чтением приговора на площади св. Марка ломбардским карбонарам, в числе которых был и Сильвио Пеллико[14], пользовавшийся особенной популярностью в Венеции и осужденный на пожизненное заключение. Сознавая саму опасность своего положения, австрийское правительство сочло за лучшее окружить сильной цепью солдат всю площадь и поставить сильную батарею на «piazzetta»[15].

Эта обстановка еще более возмутила зрителей, и тут в первый раз венецианская чернь грозно зарычала, как раненый лев, так что военный комендант готов уже был отдать приказ стрелять по ней… Но это был минутный порыв, который прошел очень скоро; только мальчишки собирались по вечерам у окон тюрьмы нового узника, и кричали ему: «Addio, Silvio!…»[16].

Самая главная ошибка австрийского правительства заключалась в том, что оно оставило в руках венецианцев весь флот, в надежде, что так как он исключительно представлял аристократический элемент страны, то не мог представить ему значительной оппозиции. Расчет этот оказался неверным, потому что аристократический элемент во флоте очень скоро уступил новому чисто-демократическому и враждебному Австрии, и таким образом народу представилась возможность выйти из того грубого невежества, в котором он находился прежде, и усилить ряды среднего сословия, которому этим самым придан совершенно новый смысл и значение. Между тем и число падуанских студентов все возрастало, так как коммерческая деятельность, со времени открытия порто-франко в Триесте, упала окончательно. Оттуда демократический элемент проник и в литературу, которая в Венеции больше, чем где-нибудь, имела влияние на народ, и оживил ее своими совершенно новыми началами.

Еще прежде этого в Ломбардии Манцони[17] затеял литературную революцию, и нашел очень много последователей в самом непродолжительном времени. Австрийское правительство сумело понять, что реформа, начатая Александром Манцони, могла иметь не только литературное значение, а потому и поспешила представить ему энергическую оппозицию через посредство цензоров, жандармов, «Миланского вестника» и Винченцо Монти[18]. Этот добрый и ученый педант и до смерти не понял, что защищая против нововведений «дерзкой северной школы» старые литературные формы, греческих богов и авторитеты, он являлся рыцарем средневекового папизма и венских богов.

В Венеции первый внесший романтизм в литературу был Бензон[19], умерший очень молодым и написавший всего одну только поэму «Nella», имевшую громадный успех в свое время, а теперь совершенно забытую во всей Италии. Преемником его был Луиджи Каррер[20], падуанский студент, сын простого лодочника. Их нововведение имело тем больший успех, что классицизм в Венеции существовал в самом жалком и смешном виде, и что Австрия не могла найти здесь ни одного Винченцо Монти, и никого, кто бы мог хотя сколько-нибудь ему противодействовать. К тому же Венеция с давних пор была отечеством всякого рода научных и религиозных реформ, и венецианцы Сарпи[21] и Сагредо[22] первые восстали против авторитетов в науке вообще и против Аристотеля в особенности, гораздо раньше, чем Галилей появился на свет со своей новой теорией землевращения.

Романтизм Каррера был несравненно опаснее для Австрии, чем манцониевские нововведения в Ломбардии: молодой студент, с венецианским остроумием, наполнял свои юношеские поэмы намеками и вовсе недвусмысленными воззваниями. Наконец, в одном из сонетов своих, он открыто уже призывает народ к восстанию; но к несчастью, сам, слишком напуганный своим огромным успехом, тотчас вслед за этим написал другой, на выздоровление вице-короля, и этим убил свою репутацию.

В это время все умы были до такой степени настроены на одну тему, что даже самая наука приняла какой-то революционный и враждебный Австрии характер. Венецианский Атеней невольно обратился в национальный комитет и даже миролюбивый археолог Эммануил Чиконья[23] в своем ученом сочинении «Венецианские надписи» не устоял против всеобщего направления. А между тем старый поэт Буратти – венецианский Беранже – служил как бы посредником между литературой и чернью, популяризируя новые идеи, и во всей Венеции не было ни лодочника, ни носильщика, который бы не знал наизусть по крайней мере дюжины его стихов и имена лучших венецианских литераторов, которых сочинения он еще не понимал, да и не читал по всей вероятности.

В силу старой своей системы, венский кабинет постоянно переводил из Ломбардии чиновников в Венецию и обратно, а они служили посредниками между двумя провинциями; тогда как моряки знакомили своих соотечественников с положением других стран Италии и Европы, которые им случалось видеть во время путешествий.

В это самое время умер Франц I, и со вступлением на престол сына его Фердинанда, изменилась политика венского кабинета, а следовательно и судьба Венеции.

Старый девиз римского сената divide et impera заменен был новым viribus unitis[24]: начались гонения пуще прежнего против всего, напоминавшего автономию отдельных провинций империи; централизационные попытки министерства, нелепые и жестокие, легли тяжелым грузом на плечи подданных, и даже терпеливая Вена не могла безропотно выносить эти нововведения. Скоро вся государственная администрация стала огромной корпорацией жандармов, таможенных стражей, тупых бюрократов, шпионов и солдат, упорно преследовавших все, в чем была хотя тень жизни. Внимание правительства, конечно, обратилось главным образом на положение подвластных ему итальянских провинций, которое действительно становилось угрожающим. В Падуе неоднократно уже бывали кровавые стычки между студентами и полицией; ссоры студенческих корпораций были забыты, ломбарды и венецианцы дружно вместе восстали против стеснительного австрийского университетского устава…

Преобразование началось прежде всего с флота, так как венское морское министерство нашло, что офицеры, начиная с адмирала Паулуччи[25] и кончая последним гардемарином, – все образованы не в духе империи. Назначена была комиссия под председательством эрцгерцога Фридриха[26] и полковника Мариновича[27] – командира венецианского

Арсенала и рабочих рот. Но сколько ни выгоняли они старых и молодых офицеров – им не удалось уничтожить народный элемент, слишком уже вкоренившийся в венецианских моряках.

Новый цензурный устав, гораздо строже прежнего, заставил молчать литературу. Фосколо[28] и Томмазео еще молодыми бежали во Флоренцию, и в Венеции не осталось ни одного дорогого народу имени.

Последние остатки венецианской автономии были уничтожены, и венское законодательство без малейших изменений получило силу и в итальянских провинциях. Правительственные строгости возбуждали явные неудовольствия повсюду; одна Венеция упорно молчала, и венские администраторы, приписывая это молчание или полному индифферентизму, или бессилию, все смелее и смелее обращались с своими долготерпеливыми подданными.

Между тем приближался 48-й год: вся Италия была в волнении, на место прежних мистических тайных обществ появились новые, энергические и деятельные. Романья восстала против папы; самый Рим был неспокоен, и на Юге в особенности порождались новые политические секты. Мадзини[29] проповедовал единство Италии, Менотти[30] в Болоньи дрался за этот принцип, и пьемонтское правительство заметно начало склоняться на сторону нововведений. В Венеции все это находило отголосок только в немногих избранных, т. е. поставленных в более выгодное положение; посредником между ними и народом послужили сперва публичные выставки. Академия художеств и самая живопись получила, вследствие этого, совершенно другой характер, который не ускользнул от зорких глаз австрийского правительства. Объявлено было, что за картины, сюжет которых заимствован из истории Венецианской республики, не будут выдаваться премии; но это не произвело должного впечатления, и вынуждены были закрыть самые выставки для народа…

Хотя многие имели возможность доставать через посредство моряков, или другими путями, сочинения, выходившие на свет в других частях Италии, – Венеция слишком была занята собственным тяжелым положением и мало заботилась об остальных, оставаясь совершенно равнодушной к новым идеям и политическим догматам, проповедуемым Мадзини. Молодежь составляла тесные и очень немногочисленные кружки, совершенно изолированные один от другого. Передовое сословие мечтало только о некоторых ослаблениях полицейских строгостей; народ по-прежнему хотел того, чего хотят все народы – хлеба и зрелищ; но усталый от гонений и от бездействия – готов был идти вслед за первым, кто сумел бы осветить его блеском героических подвигов, или по крайней мере красноречием. Но таких-то именно не находилось.