Братья Бандиера[31], морские офицеры, весной 44-го г. затеяли опасную высадку в Калабрию с очень небольшим числом приверженцев, по большей части венецианских матросов, и со знаменем единства Италии. Оба они погибли в этом предприятии. В Венеции все были возмущены их казнью, провозглашали их мучениками любви к родине, но в сущности очень мало понимали их настоящую цель…
* * *Центром одного из маленьких домашних кружков, в которых сосредоточивалась бо́льшая часть тогдашней политической жизни Венеции – был Даниил Манин, сын крещенного жида, крестника того дожа Манина, который торжественно плакал в совете по случаю занятия Венеции французскими войсками.
В то время, когда братья Бандиера умирали в Калабрии, Даниил Манин только что выступил на поприще политической жизни, и вступление его далеко не было блестяще и не обещало ничего. Личность Манина сама по себе замечательна только тем, что не будучи вовсе гением, он имел, однако же, громадное влияние на судьбу всей Италии. Наружность его была далеко непривлекательна: маленький, с огромной головой, с довольно толстыми губами и плутовскими серыми глазками, с широким мясистым лбом, толстым носом и выдающимися скулами, он так мало создан для классических изображений, что когда в прошлом году в Турине задумали поставить ему памятник, скульптор не решился поставить его статую рядом с мраморными портретами генерала Пепе[32]и Чезаре Бальбо[33], а изобразил на место его Италию в виде вооруженной женщины, со щитом в руке, на котором в барельефе вылеплен идеализированный профиль Манина.
Очень молодым он окончил курс в Падуанском университете, был очень хороший математик, отличался прилежанием и сметливостью, больше чем блестящими качествами ума. Отец его, хотя еврей, не оставил ему никакого состояния, и он должен был в адвокатстве, которое избрал своей профессией, искать себе средств к жизни. Очень молодым он женился на бедной девушке, за которой не взял никакого приданого.
Занятый исключительно своим ремеслом, он мало занимался политическими делами, пока наконец денежные его обстоятельства улучшились и позволили ему поселиться с некоторыми удобствами в маленьком домике в Местре, ближайшем к Венеции городе материка. Там он давал маленькие приятельские вечеринки, и в числе обыкновенных его посетителей были многие из лиц, принимавших очень значительное участие в итальянском движении, и ставших впоследствии во главе венецианской революции.
Мании был в полном смысле слова то, что называется практический человек. Первое и долгое время единственной его заботой было обеспечить независимые средства к существованию себе и маленькому своему семейству. Едва успел отложить он в сторону маленький капитал, тотчас же вступил в коммерческие обороты и стал членом венецианского коммерческого общества. Общество это было единственной в то время ассоциацией, устоявшей против преследований правительства; оно служило проводником национальных идей и, под прикрытием своей торговой фирмы, занималось науками и всего более политикой. Оно заводило журналы в Венеции, Падуе, Триесте, Милане и других городах австрийской Италии, где имело своих агентов. Под тем же самым предлогом оно вошло в сношение с триестинским «Ллойдом». Депутаты триестинской торговли дали на пароходах «Ллойда» банкет соединения этому обществу, и это, чисто частное дело имело, однако же, очень важное значение, так как в Венеции тогда все сколько-нибудь существенные вопросы сводились к одному. На этом обеде сказано было несколько торжественных речей, потом переданных в единственном сколько-нибудь либеральном журнале того времени: «II Gondoliere», издававшемся под покровительством общества. Следствием всего этого было новое волнение умов и многие арестации…
Это натянутое положение, по естественному ходу событий, не могло продолжаться долго. Скоро действительно началась венецианская революция, очень мирным путем журнальных распрей и протестов. Первым поводом послужил к ней вопрос о постройке ломбардо-венецианской линии железных дорог. Общество состояло наполовину из венских и из ломбардо-венецианских акционеров. Поводом к первым недоразумениям послужила ветвь между Миланом и Брешией. В силу императорского указа, она должна была идти по ровной местности через Тревильо; некоторые из ломбардо-венецианских акционеров считали более сообразным со своими выгодами вести ее по холмам Бергамо, что влекло к несравненно большим издержкам, правда, зато обещало и больший доход, так как она служила вспомогательной ветвью железной дороги между Бергамо и Миланом. Большая часть ломбардо-венецианских акционеров принимали участие и в этом последнем предприятии, а потому немало заботились о том, чтобы новые работы не только не убили старую дорогу, но даже дали бы ей большее значение. На этом основании они готовы были отказаться от вспомоществования, которое давало австрийское правительство в таком только случае, если железная дорога будет проведена сообразно утвержденному министерством плану.
Венские акционеры, исключительно падкие на правительственные гарантии, и кроме того, по многим соображениям, желавшие упадка линии бергамо-миланской, представили своим итальянским собратьям очень энергическую оппозицию. Завязалась журнальная полемика, сперва задеты были личные выгоды обеих сторон, наконец и их самолюбие.
Пока спор касался чисто технической стороны вопроса, то главными борцами со стороны ломбардо-венецианских акционеров были инженеры Поссенти и Палеокапа. Скоро, однако же, дело дошло и до юридических споров, и тогда Даниил Мании, слывший одним из лучших легистов в Венеции и который сам был акционером, выступил на сцену. Сильный своей судейской логикой, Мании не выводил этого спора за пределы обыкновенного тяжебного дела, но он скоро получил совершенно новое и чисто национальное направление, а следовательно, и совершенно особенное значение и характер. Честь эта, однако же, вовсе не принадлежит Манину, как утверждают некоторые из чересчур горячих его приверженцев. 7-го июля (45 г.), в официальной венецианской газете появилась статейка, без подписи имени автора, в которой вопрос о железных дорогах разбирался с совершенно иной точки зрения и в тесной связи с политическим бытом и будущей судьбой Ломбардо-Венецианской области. Он доказывает на основании очень положительных данных, что акционеры, при распределении новой ветви дорог, должны брать несравненно больше в расчет статистическое положение правого берега По, чем южных немецких провинций и предлагает свой, совершенно новый проект. Статья эта произвела очень сильное впечатление и придала совершенно новый характер спору акционеров. Австрийское правительство, чтобы избежать более печальных последствий, вынуждено было само принять сторону ломбардо-венецианцев и утвердило новый проект, сообразно их желаниям и требованиям. Таким образом Мании и его партия были поставлены совершенно неожиданно в самое неловкое положение, ставши партизанами австрийского правительства, тогда как венские акционеры, под предводительством графа Морони, представляли оппозицию. Будущий венецианский дож, кажется, однако же не очень смутился этим оборотом дела; вероятнее всего, на этот раз в нем преобладало просто самодовольное чувство победителя и он публично приглашал Морони подписать благодарственный адрес, в котором он, от лица всего общества, «дерзает припасть к стопам императора, с изъявлением живой и искренней благодарности за новое и блистательное доказательство августейшей справедливости и беспристрастного покровительства».
Эта победа ломбардо-венецианских акционеров над венскими обошлась очень дорого не одному только Манину, которого торжественно освистали на первом после этого заседании общества, но и всей партии. Австрийское правительство, недовольное тем, что отстранило опасность, своими происками заставило значительное большинство членов подать ему прошение, «чтобы правительство соблаговолило устроить на их счет ломбардо-венецианскую линию, так же хорошо и скоро, как устроило свои собственные».
Чтобы восстановить потерянную репутацию, Манин восстал против этого прошения, вследствие чего получил приглашение явиться к генеральному комиссару, который заметил ему, что для него могут выйти очень дурные последствия, если он произнесет хотя одно слово, которое могло бы породить сомнение в акционерах насчет великодушия и благонамеренности правительства. Смириться после подобного внушения – значило бы окончательно погубить себя во мнении соотечественников. Манин, в надежде на свои познания по части юстиции и на громадную память, в которой удерживались все многочисленные правительственные постановления, продолжал энергическую оппозицию, удерживаясь, однако же, постоянно в строгих пределах законности. Открыты были публичные собрания акционеров обеих партий, и для них отведена была зала dei Pregadi Дворца дожей. Манин был адвокатом партии ломбардо-венецианской; для венской же от правительства назначен был один из самых известных в то время прокуроров, доктор Колтелла. Сам Манин удерживался постоянно в очень тесной рамке чисто коммерческих и судебных прений; но некоторые из его приверженцев, ставшие впоследствии вместе с ним во главе революции, когда она перешла на площадь, оказывали ему очень плохую услугу, постоянно отвлекая его от главного дела и сводя на чисто национальные вопросы.
Народ, давно отвыкший видеть какие-нибудь признаки жизни во Дворце дожей, толпой сбегался на новое зрелище – понимал, конечно, очень мало, но в первый раз узнал Манина, слыхал, что он говорит против немцев и притом говорит очень много и с жаром; а так как в это время, за исключением Сильвио Пеллико, не было ни одного имени, пользовавшегося какой бы то ни было известностью между низшим сословием, то оно и пополнило именем Манина этот недостаток, тем более, что оно ему было уже знакомо и даже дорого до известной степени, так как напоминало блестящее прошлое…
Между тем готовилось событие особенной важности: в начале 1846 г. назначен был в Венеции, вместо двухгодичной выставки мануфактурных произведений всего полуострова, заведенной еще во время республики св. Марка, и которой не могло уничтожить австрийское правительство, – последний итальянский ученый конгресс.
При тогдашнем положении Венеции и всей Италии – где только что появились на свет и взволновали все умы сочинения Бальбо, Винченцо Джоберти[34] и других, при неспокойствах в Романье и только что данной конституции в Риме Пием IX – австрийское правительство должно бы было помешать этому конгрессу, хотя бы для этого пришлось занять целым корпусом кроатов[35] залу заседания. Оно ограничилось, однако же, робкими полумерами. Римский граф Канино высадился на Riva degli Schiavoni в мундире национального гвардейца; его тотчас же арестовали, что произвело сильное волнение в народе.
Конгресс этот был тоже в одной из зал Дворца дожей. Народ наполнял все остальные, и галереи, и портики. Не знаю, насколько интересны были для него ученые, геологические, нумизматические и другие речи, но речь Чезаре Канту[36], которой окончилось заседание, произвела на всех самое магическое впечатление и была встречена такими неистовыми рукоплесканиями, что дежурный офицер ближайшей гауптвахты послал к военному коменданту просить подкрепления. Канту кончил свое воззвание к венецианцам приглашением подписать адрес австрийскому правительству, в котором требовалось ослабление цензуры. Адрес этот подписали, однако же, очень немногие: Томмазео, Каттанео[37], и он не пошел в ход, так как Манин, вокруг которого сгруппировались тогда все передовые люди Венеции, объявил тут же, что еще не время\ Замечательнее всего, что этот его отказ не повредил ему нимало в глазах народа, и эта слепая к нему доверенность ничем не объясняется из его прошедшего.
В то же самое время Манин, по примеру миланских депутатов, представил в муниципальное правление Венеции прошение на имя императора, в котором излагал настоящие потребности и желания народонаселения. Содержание этого прошения было всякому известно и не содержало в себе ничего особенного, так что даже робкий муниципальный совет решился подать его императору и от своего имени. Манин открыто протестовал против этого воровства и протестом этим приобрел несравненно большую известность в Венеции, чем самым прошением. В один день он получил более тысячи визитных карточек.
С другой стороны Томмазео, не удовольствовавшийся лаконическим объяснением Манина на конгрессе по поводу прошения о послаблении цензуры, собрал очень большое количество подписей, отправил его министру народного просвещения Кюбеку.
Италия была тогда в страшном волнении. Движение, начатое в Риме Пием IX, очень скоро перешло в Тоскану и распространилось по остальным провинциям с баснословной быстротой. В Ломбардии начались серьезные тревоги и Надзари[38] выбивался из сил, чтобы удержать тамошнее движение «в пределах законности». В Венеции народ тоже не был совершенно спокоен, но не отваживался на открытое сопротивление правительству. Однако всякого рода шумные демонстрации становились все чаще и чаще. Стены домов были испещрены всякого рода надписями: Evviva Pio IX! Morte ai Tedeschi![39] и пр.
Ненависть к австрийцам, которую низшие классы народонаселения и прежде не считали долгом скрывать особенно тщательно, стала высказываться резче и определеннее, часто в довольно пустых, по-видимому, и ребяческих формах. Так например, сначала появились прокламации, которыми запрещалось курить табак или сигары, так как с табачного откупа правительство получало большой доход; и на улицах никто не смел показаться с сигарой во рту. Потом стали курить в большом количестве контрабандный табак, доставляемый лодочниками Канарреджо[40], пользующимися и теперь репутацией самых ловких контрабандистов и отчаянных плутов – прямых наследников венецианских браво старых времен. Завели особенной формы пеньковые трубки, по преимуществу в виде сапога, раскрашенного национальными красками (сапог – вульгарная эмблема Итальянского полуострова). Полиция напрасно старалась прекратить контрабанду и уличную журналистику, т. е. расписывание стен.
Прошения Манина и Томмазео показывают, однако же, что в высших классах народонаселения не было и помину о восстании. Оба они требуют или, правильнее, просят у венского кабинета только уничтожения некоторых особенно стеснительных строгостей и возобновления статута 1815 г.
В числе прочих нововведений централизационного австрийского правительства было одно, отнимавшее у венецианцев право подавать прошения на высочайшее имя; на этом основании прошения Манина и Томмазео должны бы были быть возвращены им, как незаконные. Однако же полиция, занятая гонением на революционные сигарные мундштучки и трубки, не отважилась на такую решительную меру. Прошение Томмазео было возвращено ему только потому, что не было подписано достаточным числом лиц, и вместе с тем автору предоставлено было право открыть новую подписку. Директор полиции Каль надеялся запугать тем временем все народонаселение и потом схватить самого Томмазео, когда у него не будет уже достаточного числа приверженцев. В несколько дней, однако же, набралось до тысячи имен и оба прошения были представлены военному генерал-губернатору. Он обещал обоим просителям исполнить их требование, с тем только, чтобы они, пользуясь своим влиянием, успокоили народное волнение. По приказанию генерал-губернатора, действительно, была назначена комиссия для рассмотрения этих двух прошений. Через месяц с небольшим, комиссия объявила, что провинция совершенно довольна настоящим своим положением, ничего не желает и не просит, и что прошения Манина и Томмазео – просто дерзкая выходка с их стороны и вполне плод их собственных кичливых умов.
Манин по поводу этого написал губернатору, что если провинция действительно довольна настоящим управлением, то всякое посредничество между правительством и народом совершенно лишнее, и что со своей стороны он не считает возможным успокоить волнение, когда просьба его не уважена. Вместе с тем он составил новый проект прошения, в котором требовалась совершенно отдельная администрация для Ломбардо-Венецианской области, с тем, однако же, чтобы область эта по-прежнему составляла часть империи. Этот проект он представил в областное правление, которого председателем был тот же генерал-губернатор; он передал прошение к директору полиции. Полиция в это время была занята войной против падуанских студентов, авторов стенных надписей и курильщиков контрабандного табаку, и обращалась с теми из них, которые попадались в ее руки, с возмутительной строгостью. Напуганный новым проектом Манина, Каль объявил всю область в очень опасном положении, из которого было поручено вывести ее фельдмаршалу Радецкому[41]. Этот рассчитал, «что 30-ю часами осадного положения он добьется 30-тилетнего спокойствия в целой области» и наводнил всю Венецию и Милан своими солдатами (9 января 1848 г.). В Милане новые гости встречены были свистками и всякого рода оскорблениями, на которые австрийцы отвечали штыками и ружейными выстрелами. Началась резня.
Едва узнали в Венеции о случившемся в Милане, народное волнение усилилось и стало понемногу принимать грозный характер. Дамы в траурных платьях ходили по городу, собирая вспомоществование «для раненых братьев». В несколько дней собраны были значительные суммы и посланы в Милан, при адресе, подписанном более тысячи венецианских граждан. Удинский епископ издал прокламацию к своей пастве, в которой от имени религии увещевал их держаться спокойно и принимал открыто сторону Радецкого. Несколько экземпляров этой прокламации попали и в Венецию. Томмазео отвечал на нее очень энергическим письмом, которое было тайно отпечатано, и разошлось в громадном количестве экземпляров.
Революция не могла уже удержаться в «пределах законности», в которых держали ее до сих пор Манин и Томмазео. Оба они очень хорошо понимали свое положение.
– Мы с вами прямо идем по дороге в Шпильберг[42], – говорил он Томмазео.
– Мне все равно, – отвечал тот: – берегитесь вы, у вас семейство.
Итальянские дела шли очень быстро и всеобщая революция почти в несколько дней вспыхнула на всем полуострове. Венеция по-прежнему не изъявляла особенного сочувствия ни пьемонтскому королю, ни идеям Мадзини, но и в ней дело шло к развязке. Манин был в каком-то туманном и нерешительном положении, не зная сам, на что решиться. Нужно, однако же, отдать ему полную справедливость – он ни разу даже и не подумал принять сторону Австрии.
17 января, в театре «Apollo», давалась какая-то драма из истории Венецианской республики. Известный венецианский актер, теперь уже покойник, Густав Модена[43], друг Мадзини, один из первых собратий «Молодой Италии», долгое время проживший в изгнании, играл в ней главную роль. Модена обладал очень редкой способностью – вдохновлять всех своих многочисленных слушателей, доводить их до электрического восторга и настроить на тот или на другой лад, сообразно собственному расположению духа. Представления, в которых он принимал участие, обыкновенно оканчивались шумной демонстрацией против Австрии, и актер не раз прямо с подмостков отправлялся в тюрьму. Представления 17 января ожидали с большим нетерпением, караулы были усилены и задние ряды партера заняты военной силой. Перед поднятием занавеса Манин отправился в уборную Модены, где нашел уже Томмазео. Происшествие это, не имеющее по-видимому никакой важности, осталось, однако же, не без последствий. Когда Манин и Томмазео выходили из уборной, навстречу им попался полицейский комиссар… Представление началось обыкновенным порядком, а окончилось сперва громкими рукоплесканиями главному актеру, потом торжественными viva! в его честь; среди этого шума несколько голосов закричали: «Viva l’Italia!» скоро все слилось в один крик: «Viva S. Marco! Morte ai Tedeschi….»
На следующее утро, при восходе солнца, полицейский комиссар вошел в спальную Манина с несколькими жандармами, но не застал его врасплох. Манин оканчивал приводить в порядок свои бумаги; сдал их с рук на руки комиссару, пригласил его выпить чашку кофе с ним и с хозяйкой дома, и затем в сообществе его и жандармов сел в полицейскую гондолу, где был уже и Томмазео… Гондола пристала у дворца Борджа, где помещалось главное полицейское управление. Там тотчас же приступили к допросу двух арестантов. Допрос этот не открыл ничего, что могло бы послужить поводом к осуждению Манина, и замечательно то, что сам он гордился тем, что постоянно удерживался в пределах законности. Это, однако же, помогло ему немного, и вечером того же дня его заперли в старой зале нижнего этажа Дворца дожей, служившей во времена республики сборным местом для судей над уголовными и государственными преступниками.
Все это случилось так тихо, что даже ближайшие друзья арестованных узнали только через несколько времени об их участи. Совершенно незнакомые Манину семейства являлись по очереди ухаживать за его больной женой; портной Тофоли, которого Манин никогда не видал в глаза, взял на свой счет все домашние его издержки, лучшие доктора бесплатно посещали по нескольку раз в день больную, и аптекари точно также даром отпускали ей лекарства. Адвокаты, бывшие товарищи Манина по университету и по трибуналу, взяли на себя начатые им процессы. Представлено было прошение за подписью членов муниципального правления и нескольких десятков граждан, в котором требовали освобождения обоих арестантов на их поруки. Им было отказано. Директор полиции писал председателю уголовного суда, чтобы их не выпускать ни по какому случаю, ни во все время процесса, ни даже после. Процесс тянулся очень долго, и сперва бог знает почему в миланском уголовном суде, и когда тот положительно отказался признать подсудимых виновными в измене и в оскорблении особы императора – дело перешло в венецианский уголовный же суд, наперекор всем существующим законным постановлениям. Там тоже оно решено было (5 марта) в пользу арестованных; тем не менее их продолжали держать в тюрьме и в строгом секрете, с запрещением писать к кому бы то ни было…
Все сословие венецианских адвокатов поднялось тогда против этого незаконного тюремного заключения, началась снова законная революция, бомбардировка циркулярами, прошениями, ссылками на прежние судейские постановления, которых австрийское правительство никогда и не имело в виду сдерживать не на шутку. Но пришло наконец время, что революция эта перешла на площадь и получила совершенно иной характер. Полиция по обыкновению сама вызвала наконец катастрофу. События в Пьемонте, в Тоскане и в Неаполе слишком напугали австрийских полициоттов[44]; строгости в Ломбардии и в Венеции усилились. Демонстрации становились все чаще и принимали более грозный характер. В Милане повторились кровопролития, в Венеции тюрьмы наполнились новыми арестантами… Народ, однако, же не унывал. В театре Сан-Самуэле Фанни Черрито[45] танцевала тарантеллу с трехцветным букетом на груди; по этому поводу повторилось то же, что было в «Apollo» 17 января. Наконец в Падуе произошла кровавая стычка между студентами и солдатами Радецкого. Закрыли университет. Большая часть студентов отправились оттуда в Милан и в Венецию; израненные, в карбонарских шляпах, с усами all’italiana, бродили они по площадям и набережным каналов, просвещая народ, и десятками отправляясь оттуда прямо в тюрьму. Кофейные обратились в революционные клубы. Известия о Французской революции жадно читались и комментировались вслух, несмотря на то, что весь город был наводнен солдатами и шпионами Радецкого. Благодаря услужливым студентам, известия эти тотчас же переходили оттуда на площади. В честь Манина устроено было несколько шумных демонстраций, и он из своей тюрьмы, которой окна, выходящие на площадь св. Марка, были закрашены, неоднократно слышал отчаянные крики: «Evviva Manin!» Наконец 17 марта в Венеции разнеслись слухи об обещанной в Вене конституции. Вечером того же дня большие толпы собрались на площади св. Марка, при криках: «Evviva Manin!», «Tommaseo!», «Evviva la Costituzione!», «Evviva la liberta!».
Губернатор Пальффи[46], напуганный венскими делами, настрого приказал полиции и солдатам не трогать народ. Странно сказать, – однако же, правда, – первое употребление, которое сделал венецианский народ из новой свободы, было освистать и обругать жену губернатора, гулявшую по площади с адъютантом мужа. Многочисленная толпа лодочников и факинов[47] отправилась к генерал-губернатору требовать освобождения Манина и Томмазео. Он обещал, что требование это будет исполнено в самом непродолжительном времени. Недовольная его ответом, толпа отправилась во Дворец дожей и, разломав несколько дверей, добралась до тюрьмы героев законной революции.
Манин между тем сидел, довольный собственным сознанием того, что он ни разу не вышел из-за пределов законности, и не зная, как понимать доходившие до него с площади крики. Вдруг дверь его тюрьмы с треском падает на землю, вся зала наполняется ладзаронами св. Марка, в их живописных костюмах, с разгоревшимися лицами и сверкающими глазами – со всеми наружными признаками того ненормального положения, в котором они действительно находились. Узникам объявлено было, что они свободны. Манин, находя подобное освобождение вовсе незаконным, объявил в свою очередь, что он не выйдет. Тогда один отчаянный popolano[48] схватил его и посадил верхом себе на плечи; какой-то народный поэт с Канарреджо подхватил таким же образом Томмазео, и вся процессия отправилась церемониальным маршем на маленькую площадь Сан-Патерньяно, где жил Манин и, сдав его домашним, отправились освобождать других заключенных. Покончивши и эту трудную задачу, толпа возвратилась на площадь св. Марка. Из трех разноцветных лоскутков – зеленого, белого и красного – сделано было итальянское народное знамя и поднято на одном из флагштоков против базилики; веревки, служащие к тому, чтобы поднимать и опускать эти флаги, были обрезаны и знамя это оставалось на месте до нового занятия Венеции австрийцами. Тогда один из юнг военного парохода, за приличное вознаграждение, решился взобраться на самый верх флагштока и снять оттуда трехцветную тряпку, которой вид был очень неприятен немцам, известным любителям порядка…