– нет, никогда
– всего один раз
– естественно, это бывает
– в моих обстоятельствах это нормально.
Или еще, по-другому. Расставание с родным, может быть, даже самым родным человеком не было бы, не казалось ли вам, хоть на мгновенье, освобождением?
– Да
– нет
– нет, нет и нет.
Любовь к своему ребенку должна быть слепой? Это ее обязательное качество?
– конечно, только будучи слепой, она полноценна
– скорее да, она такова в большинстве случаев
– нет
– прозрение наступает потом, когда они выросли.
Почему вы так ответили? Вас слепо любили в семье или вы хотели, чтобы вас так вот именно любили – безоглядно, безотчетно. Любили в детстве, а потом так же должны любить в жизни?
Но оставим это пока.
Еще некорректный вопрос: если вы слепо любите своего ребенка, на что, прежде всего, приходится закрывать глаза?
– на его внешность – уродства, физические изъяны
– на его душевные качества
– на интеллект, ум
– на гены отца или матери, которые такие, что…
– на другое_______________________________________________
– на все, слепота на то и слепота.
Вы хотели бы любить вслепую, теряя рассудок, но вы просто так не можете и завидуете тем, кто умеет так любить?
– Да
– нет
– я уже так не могу любить, но вначале получалось.
Почему мы так держимся за нашу любовь к детям? Что нам в ней? Почему кощунственно звучат вопросы о родительском праве не любить? Чем это продиктовано?
– нашей биологией, природой
– общественным мнением, привычкой
– мы не можем сказать правду даже сами себе
– мы не знаем правды об этом, мы просто ее не знаем.
Когда братья и сестры, родители и дети делят имущество, ссорятся из-за наследства, когда ненависть к родным, единокровным людям находит самые обидные, злые формы и, соответственно, слова, не есть ли здесь больше правды, чем в мирном существовании под одной крышей разных людей? Где правды больше – в неподдельной ненависти или в деланой доброте?
– ненависть точнее передает реальное положение дел
– ненависть исключение из правил
– доброта – это только форма приличия
– доброта – естественная форма взаимоотношений супругов, родителей и детей
– доброта переходит в ненависть и наоборот.
Как Он и Она – два чужих, ранее даже не встречавшихся человека – становятся родными, отчего это происходит?
– это просто форма речи, они никогда не становятся родными
– только через общих детей
– только через совместный быт
– это результат неформального соглашения, договора
– никакого родства нет ни с кем, даже с детьми
– есть еще любовь, она соединяет
– тут можно разобраться, только говоря о Боге.
Крупская и Ленин любили друг друга?
– Да
– нет
– она любила, а он нет
– он любил, а она нет
– это была сделка
– они не люди, они – миф, что о них говорить.
Вы согласны, что любовь – это только мгновение, короткий период мнимого родства, некая иллюзия родного, возникающая между разнополыми людьми?
– Да
– нет
– похоже на правду.
Почему слепая любовь между мужчиной и женщиной поэтизирована, вдохновляет нас, а слепая любовь к детям имеет сомнительную репутацию?
– взрослый требует, чтобы его любили безотчетно, как ребенка, это условие, которое нельзя выполнить
– любовь должна быть слепой, любая
– ребенка надо учить, а учитель не может быть слепым, с взрослым надо смириться, принять и любить таким, каков он есть.
Если представить такую меру, единицу измерения силы любви, назовем ее, скажем, «детлюб» или «любдет». Вы смогли бы сказать о ваших любимых мужчинах или женщинах: я люблю (любил) его (ее) в четверть или в пол «детлюба» или в целый «детлюб», вы могли бы измерить ваши любовные истории такой единицей?
– Да
– нет.
Если «да», то был ли у вас хотя бы один роман, который вы оценили бы в целый «детлюб», а вдруг и больше?
– нет
– Да
– такого быть не может.
Теперь к черту детей, забудем о них! Что является самым родным, что невозможно оторвать от себя, что не предаст и не покинет, не обманет? Думайте! У вас есть какие-то варианты ответа?
P.S. Я не знаю, что ты ответишь, Ту, на последний вопрос. Но мой ответ – рукопись, записанные на бумаге ноты, или слова, или музыка, даже просто мысли, вернее, просто вопросы, преследующие всю жизнь, оставленные на салфетке или в головах у тех, с кем говорил когда-то.
P.P.S. Если ты захочешь добавить к этому самодопросу свой вопрос – напиши. Я задавал вопросы про любовь к детям, потому что многим кажется, что это самый безоговорочный вариант любви. Самый. Но даже к нему возникает столько вопросов! Что уж говорить о нашей… я не хочу употреблять это слово, но о наших с тобой, скажем так, попытках родства. Чужие. Как?! Мужчине и женщине – стать родными? Вот что меня волнует. Это вообще возможно?»
4
Татьяна Ульянова старательно затушевала шариковой ручкой все слова. Из текста «Дорогой Сергей Себастьянович…» получились разной длины синие прямоугольники, из которых вылезали прописные «д», «р», «з» и «у». Опять навернулись слезы, но, сдавливая их, слегка прикусывая губу, Ульянова взяла чистый лист бумаги, написала школьным почерком – объяснительная. Подчеркнула. Попыталась сконцентрироваться. Что можно рассказать и как? Почему она должна объясняться, что могут понять себастьянычи, которым нужны только факты. Три последних дня и предыдущая ночь выдались такими густыми на мысли и чувства, но фактов нет, и неизвестно, что можно и надо писать следователю, чтобы выйти из полицейского участка на свободу, спуститься, в конце концов, в метро, оказаться дома и там спокойно заплакать.
«Я, Ульянова Татьяна Михайловна, ехала на машине – красной, легковой иномарке своего друга Васильева Александра Ароновича. Он сказал, что подвезет меня к любой станции метро, с тем чтобы я поехала дальше домой. Уже близко подъезжая к Новокузнецкой, около набережной, мы чуть было не столкнулись с машиной, по-моему, это „Москвич“, их еще называют „каблучок“, маленькая грузовая машинка. Номер я не запомнила. Вообще, в машинах не разбираюсь. Васильев выругался, когда мы чуть не столкнулись с этим „Москвичом“. Он просигналил даже. Дальше мы проехали в небольшой пробке еще, но к метро подъехать было невозможно, потому что там висел кирпич. Дорожный знак. Под кирпич я не советовала Васильеву ехать и вышла, чтобы одной дойти до метро пешком. Мы расстались, но потом я раздумала садиться в метро и повернула в другую сторону – настроение такое. Я видело, как машина Васильева поехала по трамвайным путям, я как бы тоже шла в ту же сторону, захотела пройтись, может быть, вдоль реки, по набережной, когда-то в этом районе жила, хорошо его знаю. Я пошла. Услышала хлопки, как будто выстрел или что-то такое. Народ с противоположной стороны побежал. Впереди я увидела, Сашина машина стоит посреди дороги, уже на мосту через Яузу. Я предчувствовала что-то нехорошее и побежала вперед. Прибежала, а там Саша лежит, окровавленный, и в нескольких метрах еще какой-то мужчина. Рядом с Сашей, можно сказать, в руках он как будто ее держал, лежала синяя попка. Он говорил мне, что напишет необычную книгу, там будут одни вопросы, но что-то в этом духе. Он распечатал это специально для меня, а я забыла в машине. Я взяла папку, поцеловала его в лоб и пошла. А одна женщина из прохожих крикнула милиционеру, который подбегал: „Держите ее, она убийца, вон та с синей попкой“. Меня задержали. И все. Больше мне добавить нечего».
Под объяснительной Ульянова поставила дату «18 сентября 2011 года» и расписалась.
Зобов, как будто стоял под дверью, вошел в комнату дознания в тот момент, когда Татьяна отодвинула от себя исписанный лист и посмотрела на три светофорных яблока, лежащих перед ней, – какое из них съесть?
– Написали? – спросил он вздрогнувшую от неожиданности женщину.
Она протянула бумагу.
– Почерк хороший, – взглянув на текст, заметил Зобов. – Читать приятно. – Прочитав короткий текст, добавил: – И слог хороший. Но вопросы остались.
– Какие? – почти всхлипнула Татьяна.
– Откуда вы ехали, где сели? Или как это было? Кто он вам, этот, Васильев Александр Аронович?
– Знакомый.
– Мы все знакомые в этом мире, что значит знакомый? Не муж…
– Я разведена.
– Не муж. Товарищ по работе? Друг? Любовник?
– Можно и так сказать.
– Непонятно. Убивают вашего любовника прямо, можно сказать, на глазах, а вы берете папку с бумагами и уходите с места преступления. Мне непонятно ваше поведение в данной ситуации… Согласитесь, оно странное. Противоестественное даже. Другая бы разрыдалась, что ли, а вы взяли и пошли?
– Вы знаете, что такое естественное и противоестественное? Знаете, когда я должна разрыдаться?
– Знаю, – уверенно отрезал Зобов. – Я? – Он кивнул головой. – Знаю.
– Извините, запомнила только ваше отчество, Себастьяныч… подскажите.
– Майор Зобов! Следователь. Сергей Себастьянович. – Его стала раздражать эта пренебрежительная забывчивость подследственной.
Он бы ей уж сказал так, чтобы запомнила на оставшуюся жизнь, как его зовут, но на днях жена точно так же забывала и переспрашивала, записала на бумажку, но с собой не взяла, в карман не положила. Он повторял ей по телефону сто раз, а «эта коза» опять перезванивала, потому что не могла удержать «в своей дырявой голове» улицу, номер дома и название организации, куда должна доехать, чтобы подписать договор и начать наконец этот проклятый ремонт в квартире. «Это ты специально звонишь, чтобы только не сделать, или притворяешься?» – «Нет, не специально. Просто ты меня сегодня… за ночь сколько раз – память отбил».
Зобов посмотрел на Ульянову и про себя: «Блондинка».
– Сергей Себастьянович…
Он, кажется, уже знал, что она ему скажет.
– Если вы не верите, отведите меня в камеру, я так устала, что… Я больше не могу.
– Вы хотите, чтоб я вас посадил?
Она промолчала и впервые посмотрела в лицо следователя – как многозначное число, его невозможно было запомнить. Серые глаза, с коротким правильным разрезом, тонкие, будто выщипанные брови, средний гладкий лоб с тремя наметившимися длинными линиями морщин, четко обрисованные азиатские скулы, в целом что-то боксерское, боевое, темное и закрытое. В боксе, если, конечно, они одной расы, противников различают по трусам, цвету перчаток, его тоже, казалось, можно было распознать только по черной майке с галочкой от «Найк».
– И на сколько лет хотите сесть?
Она промолчала.
– Поймите, произошло двойное убийство. Помимо вашего любовника или друга или товарища по работе, это уж как хотите называйте, убит еще… – Зобов не знал, говорить ей или нет, кто конкретно, – еще один человек. Вас это не пугает?
– Я знала только Васильева.
– Вы, вообще, подозрительно мало знаете, судя по этой бумажке. – Зобов показал на написанную только что объяснительную. – Здесь не написано ничего! Все выглядит странно. Убивают человека! Близкого вам. Вы – оказываетесь с папкой. Вы хоть «скорую помощь» вызвали бы!
– Зачем? Он был мертв – все было ясно.
– Какой вы специалист! А папка-то вам зачем?!
– Он просил, чтобы я это читала, он распечатал для меня. Он говорил, что если умрет, чтобы его похоронили вместе с этим текстом, он должен лежать в ногах. Я взяла, чтобы папка не потерялась.
– То есть он просил, чтоб его убили, и вы…
– Нет, он не просил…
– Так просил или нет, я чего-то не понял, конкретно!
– Он просил, чтобы его похоронили вместе с этими вопросами. Он был уверен, что это интересно только ему и должно остаться с ним. Даже потом… он об этом так говорил.
– Да уж, я посмотрел, одни вопросы без ответов, кто это будет читать… такое. Бред… кому он нужен… Ну, черт с ними, он готовился к смерти? Может, Васильев готовился к смерти?
– Нет. Но он об этом думал… как все нормальные люди.
– Понятно. Вам нечего добавить?
– Нечего, я все написала, – ответила Ульянова, внутренне все еще надеясь, что это только неприятный разговор с представителем власти.
– Боюсь, вам сегодня придется ночевать у нас. Вы не хотите давать правдивые показания. – Зобов приоткрыл дверь и крикнул вглубь коридора: – Стеклов! Стеклов! Забирай! Эта дама хочет у нас остаться надолго!
Ульянова услышала, что о ней говорят, как о вещи, которую теперь или перенесут, или передвинут, или переправят, или переместят, или произойдет еще одно неизвестное ей «или», но от нее дальше ничего зависеть не будет. И она закричала:
– Зобов! Майор! Что вы себе позволяете! Я никого не убивала. Ни-ко-го! У вас есть свидетели, отпечатки пальцев, что я не знаю… что вам от меня надо?! Я вам все сказала!
– Не убивали. Допустим, – спокойно ответил Зобов.
– Что значит «допустим»?
– Тогда мы применим другую статью.
– Какую? Какую еще статью! Я ничего, вы понимаете, ничего не совершала!
– Вы ограбили убитого человека. Это – кража, мародерство. Завладели его рукописью… или как вы там говорите – текстом.
– Ну, это…
– Да. Это так называется. Мародерство! Если бы вы с него часы сняли, кошелек вынули – здесь есть состав преступления? Есть? Как вы считаете, Татьяна Михайловна?
– Вы – Бах, Сергей Себастьяныч. Бах. Вы такую музыку сейчас сочинили! Просто!.. Уму не подвластно!
Подошедший к комнате для допросов Стеклов у входной двери равнодушно, даже не вникая в слова, смотрел на перепалку и ждал, когда он сможет увести Ульянову в камеру. Он видел – силы не равны, Зобов не таких обламывал, как эта дамочка.
«Бах какой-то. При чем тут Бах?»
– Уводи, – кивнув в сторону Ульяновой, приказал Зобов дежурному полицейскому. – Уводи. – И через паузу добавил: – Я бы вам советовал подумать над тем, что вы можете еще рассказать следствию. Хотите, чтоб вас посадили? Поверьте, это несложно.
5
Зобов проводил глазами странную фигуру Татьяны Ульяновой, женщину, как он определил для себя, когда-то красивую.
Теперь он четко знал, уже несколько лет, равных однозначному числу своей семейной жизни, что весь мир окружающих его особ противоположного пола делится для него только на две части. Одна – это стареющая жена, которую он будет желать до конца своих дней, потому что она «Его», и это произносится с большой буквы. В это увеличение он вкладывал благородную верность и преданность однажды сделанному выбору, их прошлое, их романтическую историю: знакомство на теплоходе «Лев Толстой», идущем по Волге из Москвы в Астрахань, соблазнение и то, что она мать его ребенка. И далее, конечно, дети, которые еще, он надеялся, появятся. И вторая часть – женщины до тридцати, даже до двадцати семи, он называл их нараспев: «красотки». С ними позволительно отвлечься, они созданы специально для того, чтоб мир вращался, не застаивался – его мир, мужской. Все остальные женщины, выбывшие за границы схемы, переставали существовать, были просто гражданки – потерпевшие и подозреваемые. Зобов всегда радовался, когда под следствием оказывалась молоденькая блондинка, худенькая, нагловатая, задиристая, желающая нравиться, и неважно, какое преступление она совершила – украла, убила, – он всегда после допроса становился бодрым, подтянутым, какая-то пружина распрямлялась в нем, придавала силы и блеск глазу.
Ульянова давно перешла возрастную черту его интереса к противоположному полу, и именно это он увидел в когда-то хрупкой, но теперь несуразной фигуре, под присмотром мешковатого Стеклова бредущей по коридору в камеру.
«Что скрывает? Сказала бы все и ушла».
Зобов прошел в кабинет следователей, в комнату шестнадцать – двадцать квадратных метров, с зарешетчатым окном, с тремя рабочими столами, с компьютерами и огромным принтером в единственном свободном углу. Все это – на троих «следаков» и одного помощника, только календари на стенах рядом со столами обозначали личное пространство каждого.
Сегодня никого, пусто; он любил воскресную тишину кабинета, она позволяла понять, как он на самом деле устал от людей, от вопросов и допросов. Зобов сел на свое рабочее место, положил перед собой бумагу, которую написала Татьяна Ульянова, и еще раз бегло перечитал ее, выделяя для себя имеющие значение детали. Получилось так:
«…ехала на машине – красной, иномарке друга Васильева Александра Ароновича… подвезет к метро… поехала… домой… чуть было не столкнулись с машиной, „Москвич“, „каблучок“… номер не запомнила… он гуднул даже… там висел кирпич… потом я раздумала садиться в метро… в этом районе жила… знаю хорошо… услышала хлопки… машина стоит посреди дороги, прибежала, в нескольких метрах еще какой-то мужчина… синяя папка… взяла папку, поцеловала его в лоб и пошла…»
Она чувствовала, что не может удержать равновесие, как в детстве, когда отец на дорожках военного гарнизона учил ее кататься на велике – поддерживал ее за седло велосипеда с советским названием «Орленок». Название шло от популярной песни про детей-героев – орлят, а не от птицы. Таня вертела рулем со страха как сумасшедшая, а отец подсказывал: крути педали, ты должна ехать быстрее, тогда будет легче, скорость будет держать. Но поверить в «держащую скорость» было невозможно. Так и сейчас – вошла в камеру, увидела знакомую фигуру в засаленной черной куртке… невозможно представить, что это происходит с ней.
– Раскололась?
– Во всем, – бросила она в ответ.
– Как тебя звать?
– Ту.
– Что – Ту? – не поняла сокамерница.
– Меня зовут.
– А меня – жопа! – зло отреагировала женщина, а потом добавила, когда Ульянова села на скамью: – Ту так Ту. Мне все равно. Долго он тебе мозги трахал! – Через мучительную паузу мошенница примиряющее назвала себя: – А меня – Эмма. Тоже хорошее имя. Никогда не спутаешь.
В голове пронеслось: зачем ей знать имя этой женщины, выросшей в темном советском бараке, в дальнем углу, как говорили раньше, «необъятной Родины»? Ульянова не знала, что девочку специально назвали Эммой, необычным заморским именем, чтобы в том бараке с удобствами на улице стало чуть светлее, чтобы поселилась надежда в доме: барак снесут, им выделят новую квартиру – именно для счастья родившейся Эммы. Но неожиданно Татьяне вдруг стало ясно: она сама сейчас не так далеко от этого затерянного в просторах некрашеного барака, и теперь с ней может быть все. Много раз слышала в разговорах на кухне, что живет в стране, в которой может произойти все – все что угодно, но теперь она прочувствовала, что это означает: именно с ней может произойти все что угодно. С ней! Она часть этой страны, этого длинного коридора, этой решетки, замка и прорези для огромного доисторического ключа, которым отпирается и закрывается теперь ее свобода. А эта грязная, много лет ночующая где придется и с кем придется женщина, Эмма, не получившая ничего от жизни, кроме пинка под зад, больше знает про устройство этой решетки, этого замка и ключа от него.
– Эмма, а почему у меня салфеткой протирали руки и рукава кофты, не знаешь?
– Не-а, у меня такого никогда не было.
Зобов просмотрел пришедшие результаты экспертизы – «смывка на порох». Как он и предполагал, на руках и одежде «следов пороха не обнаружено». Ульянову можно было отпускать, но почему-то он был по-прежнему уверен, что она что-то знает, но молчит – нити по делу все-таки у нее. Зобов по закону мог задержать ее не более двух суток без предъявления обвинения и про себя решил, что вопрос о ее освобождении отложит до «после обеда», теперь, судя по времени, правильнее было бы сказать после ужина.
Когда в женскую камеру изолятора временного содержания принесли две белые одноразовые пластмассовые тарелки с китайской лапшой и тут же, при задержанных, залили кипятком из чайника, Зобов вышел на залитую вечерним закатом улицу и направился в свою любимую «Чебуречную № 1». Она находилась в трех кварталах, здесь всегда было то, что обозначалось двумя наконец-то примирившимися словами – «цена и качество». И самое важное, Зобова здесь уважали. Это не сулило никаких особенных привилегий, кроме разве что при длинной очереди женщина за барной стойкой обращалась к нему напрямую: «Подходите, что будете заказывать?» Сегодня народу не было вовсе – двое мужчин в противоположных углах небольшого зала уныло ели чебуреки и пили пиво. Он заплатил за обычный для себя обед – два чебурека с бараниной, томатный сок и стакан чая. Здесь его подавали в стаканах с подстаканниками, как на железной дороге. Кстати, ему это тоже очень нравилось.
Он сел за столик возле стены, ел и обдумывал картину сегодняшнего преступления. Больше двух часов Зобов с криминалистом и операми из районного отдела рассматривал трупы мужчин: Александр Аронович Васильев, русский, 1959 года рождения, и Ренат Ахметович Дадасаев, 1970 года, татарин. Документы обоих были обнаружены при осмотре – никого опознавать не пришлось. Почти сразу к месту убийства подошел водитель Дадасаева и объяснил, что из-за пробки «хозяин» не стал дожидаться разворота, иначе они могли подъехать к входу, а выскочил из машины, чтобы быстрее оказаться на рабочем месте, где, как президент закрытого акционерного общества, проводил в воскресенье заседание владельцев «Renatus Group». Офис был рядом. Дадасаев человек оказался известный – раньше заместитель председателя комиссии по рынкам и ценным бумагам при Совете Федерации, до того помощник депутата Госдумы, а теперь основной акционер «Renatus Group». Зобову сразу все не понравилось в этом трупе, и его изысканная одежда, и кричащий дороговизной галстук, теперь украшенный несколькими каплями крови, но более всего его нерусская фамилия, его связи, его богатство, и без расследования понятно, каким образом нажитое. Стопроцентный интерес прессы, давление со всех сторон, деньги будут совать, будут просить молчать, бесконечные совещания и бумаги – все понятно уже сейчас, в самом начале. Фамилию имя и отчество Васильева Зобов набрал в Интернете уже позже. У нигде постоянно не работающего пятидесятитрехлетнего музыканта, джазиста, оказалась своя страничка в «Facebook», и на ней много ссылок о концертах и фестивалях, на которых выступал, в общем, тоже получалось человек известный, даже легендарный в своем роде. Так о нем писали.
«Все будет по полной программе», – вздохнул Зобов и даже представил, что уже завтра с утра начнется беготня по кабинетам начальников, составление планов расследования, отчетов по делу.
Его взгляд упал на два стакана рядом – с томатным соком, из которого он уже сделал несколько глотков, и чаем – они стояли недалеко друг от друга, точно так, как лежали два трупа на асфальте; нож, он им не пользовался, блестел между ними, как трамвайные пути. Зобов поправил рельсы прямее. Картина получалась верной. Он откусил от чебурека и уставился на стаканы, будто они могли что-то рассказать. Человек-чай и человек-сок, двое разных, ничем не связанных между собой людей, мужчин с разницей в возрасте в тринадцать лет, лежали, нет, теперь стояли перед ним, как бы отрезанные дешевым столовским ножом.
«Что общего между чаем и томатным соком, между двумя жидкостями, кроме того, что они оказались на одном столе – теперь, видимо, уже в морге? Да, человек состоит из воды. Только разной. Это была встреча или случай? Может быть, один из них что-то хотел передать другому, а их тут поджидали?»
Зобов доел чебурек, но не торопился разрушить получившуюся инсталляцию. Он вспомнил об Ульяновой, сидевшей в камере, о синей папке, что осталась лежать у него на столе, и не мог внятно, как требовала профессия, сформулировать версию, даже предположить, что соединило этих людей в один день, в одно время, в одной точке. Предстояла нудная, кропотливая работа по сбору информации, чтобы понять то, что сегодня знал только убийца или тот, кто его нанял. То, что это убийство организовано и совершено профессионалом, сомнений у Зобова не вызывало.
Звонок мобильного телефона прервал его мысли.
– Тут парень какой-то пришел, вас дожидается, – сказал дежурный.
– Какой?
– Думаю, этой, которая объяснение писала, сынок.
– Скажи, пусть ждет – я сейчас приду. На обеде, скажи.
Дежурный полицейский повесил трубку и передал кудрявому высокому, довольно рыхлому парню:
– Жди. Он с обеда придет. Сказал, чтоб ждал, никуда не уходил.
Потом вдруг дежурному почему-то стало интересно, действительно ли сын, вроде похож, и он спросил:
– Фамилия твоя как?
– Ульянов.
– Ленин, – пошутил дежурный.
Борис Ульянов привык, что в России всегда, когда он представлялся по фамилии, присказывали – Ленин, про себя или вслух. В раннем детстве он этого не понимал: почему если Ульянов, то Ленин? Перед поступлением в обычную русскую школу ему объяснили про вождя мирового пролетариата, и он перестал реагировать на устойчивую связку двух слов. Потом, в Англии, где он учился с двенадцати лет, его называли Боб Ульянов, и никто ни разу не вспоминал, что у Ленина была настоящая, довольно распространенная фамилия Ульянов. За годы учебы в закрытой частной школе в Уэльсе, в трех часах электричкой от Лондона, и потом в университете Кардиф (Cardiff University) он даже забыл о существовании своего знаменитого однофамильца, но теперь, приехав в Россию и начав работать в компании отца, вынужден был вспомнить. Конечно, в кабинете коммерческого директора – должность, куда его определил отец, никто так не смел бы сказать – Ленин. Но гаишники, останавливавшие его машину, заглядывающие в права, или случайные пожилые люди в банке, рядом с которыми приходилось заполнять анкеты, платежные документы, или юристы, часто взглянув на его гладкое розовощекое, все еще младенческое лицо, искали очертания ленинской бородки, татарских скул и пробивающейся лысины на голове. Но Боб – теперь ему было привычней думать о себе так – уже не обращал на это внимания, даже улыбку не вызывало: «Что тут сделаешь, пигмеи, что бы ни делали, всегда вспоминают своих богов».