Поселенческий колониализм и сопутствующие ему трагедии, как правило, рассматриваются на примерах Северной Америки, Африки, Австралии и некоторых регионов Азии. Между тем и Европа XX века знала грандиозный колониально-поселенческий проект, который был отчасти вдохновлён всеми предшествующими, но, в отличие от них, остался неосуществлённым. Речь идёт о завоевании Lebensraum, «жизненного пространства», которое гитлеровский Третий рейх планировал обрести на Востоке в результате разгрома Советского Союза. Естественно, что нацистское руководство никогда не использовало термин «поселенческий колониализм», но его планы захвата советских земель и постепенной замены коренного населения на германских фермеров целиком соответствуют этой модели.
Интересоваться историей освоения и подчинения территорий Гитлер начал задолго до прихода к власти. В 1923 году он познакомился с профессором Мюнхенского университета Карлом Хаусхофером, ассистентом которого работал его ближайший соратник по партии Рудольф Гесс. Когда оба лидера нацистов оказались в заключении после «пивного путча», Хаусхофер периодически навещал своего помощника в стенах Ландсбергской тюрьмы. Там и состоялась первая встреча учёного с будущим фюрером.
Хаусхофер ознакомил Гитлера с учением о жизненном пространстве, которое восходило к работам одного из крупнейших политических мыслителей Германии рубежа XIX и XX столетий Фридриха Ратцеля. Именно этот учёный ввёл в широкий научный обиход термин Lebensraum, впервые употреблённый германским географом первой половины XIX века Карлом Риттером.
Под жизненным пространством Ратцель понимал территорию, необходимую для размещения и пропитания конкретного народа. «Если любое живое существо претендует на некое пространство, в котором оно находится, то ему нужно ещё более широкое пространство, в котором оно питается, а наивысшая необходимость в пространстве появляется у него в процессе размножения, – рассуждал географ. – Соответственно возрастает потребность в пище, а затем и стремление к дальнейшему расширению пищевого пространства…»[56] Исследователь перенёс на отношения между государствами идеи Дарвина и уподобил каждую державу биологическому организму, для которого захват нового пространства в процессе размножения является вполне естественным свойством. По мнению Ратцеля, «выражение “борьба за существование”, которым так часто злоупотребляют и которое ещё чаще неправильно понимают, вообще-то означает в первую очередь борьбу за пространство. Потому что пространство является первейшим условием жизни, и именно пространство обуславливает другие условия жизни, прежде всего [возможности] питания»[57].
Учёный сформулировал семь законов экспансии, согласно которым территориальное расширение государства происходит по мере развития его культуры; оно всегда имеет синергический эффект и даёт толчок развитию производства и торговли; государство поглощает образования меньшего размера; граница государства должна находиться на естественной географической периферии; при расширении государство стремится охватить «богатейшие в политическом отношении» области, такие как морские побережья, долины рек или земли с залежами полезных ископаемых; импульсы к расширению приходят извне, их создаёт само существование по соседству низшей цивилизации; государство ассимилирует малые нации и тем самым создаёт новые импульсы к расширению[58].
Концепция Ратцеля во многих отношениях примечательна. Своим размышлениям философ придал вид закона мироздания, который доминирует над человеческим правом. В политическом смысле принятие данных выводов означало, что следование международным договорам и конвенциям противоестественно и ведёт к государственному упадку, в то время как их нарушение, наоборот, вытекает из законов природы и сулит процветание. По сути, это была программа легализации агрессии, причём вину за нападение с природой разделял не захватчик, а жертва, ведь это она «провоцировала» соседа низким уровнем культуры и цивилизации.
Именно Ратцель был для своего времени ведущим теоретиком того, что современные антропологи назвали поселенческим колониализмом. В своём главном труде «Политическая география» он выделил несколько типов колоний: земледельческие, где народ-колонизатор сам селится на захваченной земле и возделывает её (Ackerbaukolonien); экономические, к которым относятся плантаторские и торговые (Pflanzungskolonien и Handels- und Verkehrskolonien), где военная сила колонизаторов заставляет местных жителей работать на себя или навязывает им условия торговли, выгодные метрополии; и наконец, военные, захваченные из стратегических соображений в качестве плацдарма или опорного пункта (Eroberungskolonien и Feste Plätze), где колонизатор не слишком вмешивается в жизнь коренного населения. Из этих типов, заключал Ратцель, только земледельческие колонии являются долговечными и прочными, так как лишь они привязывают пришельцев к земле. При этом расселение на новом пространстве, по его мнению, неизбежно связано с вытеснением коренного народа[59].
Согласно рассуждениям мыслителя, ныне в мире осталось совсем немного свободных земель, а значит, будущее расширение lebensraum какой-либо нации тем более будет органически связано именно с вытеснением местных жителей. Впрочем, подобное вытеснение или обезлюживание (Entvölkerung) неоднократно происходило в истории. Так, «депопуляция целых земель была средством, к которому часто и последовательно прибегала политика Рима»[60], например, во время Альпийских походов Августа. Чтобы не содержать многочисленные гарнизоны в провинции Реция, император принудительно выгнал большинство местных жителей на равнины. Ещё более жестоко он обошёлся с другими обитателями Альп: «Весь народ салассов – 8000 мужчин, способных носить оружие, – был привезён в Иврею и продан там в рабство», после чего фактически перестал существовать[61]. В других местах Ратцель упоминал осознанные «войны на уничтожение» против туземцев Антильских островов и Тасмании[62]. Ещё в одном пассаже он называл блестящими примерами обезлюживания Северную Америку, Южную Бразилию, Тасманию и Новую Зеландию[63]. О событиях в Новом свете учёный писал, что с 1640 года история взаимоотношений между пуританами и индейцами была не чем иным, как войной на уничтожение, прерывавшейся мирными периодами[64]. Ратцель сухо констатировал, что именно депопуляция индейцев привела к прочному овладению землёй и укоренению британских, а затем американских колонизаторов на заокеанских просторах:
«Политическое поражение французской колонизации в Северной Америке во многом обусловлено тем, что она зиждилась на постоянном перемещении по территории ради торговли, особенно мехами, и это не позволяло французам прочно укорениться на земле. Вследствие такого подхода индейцев щадили, их охотничьи территории уважали и не трогали. В итоге отношения французов с индейцами по большей части складывались… лучше, чем у англичан, и поначалу французы имели над ними бо́льшую власть, чем очень гордились. Преимущество было у них и в торговле, потому что французские деревенщины считались более честными купцами, чем англичане. Но именно то, что делало их приятными соседями индейцев, одновременно превращало их в гораздо менее успешных поселенцев, неспособных закрепиться на земле. Это заметил ещё Шамплен[65]. Прочие французы уяснили это лишь тогда, когда потеряли землю»[66].
Под влиянием Ратцеля и Хаусхофера необходимость жизненного пространства для немцев стала императивом гитлеровского мышления. При этом лидер нацистов категорически отвергал перспективу приобретения далёких заморских колоний, cвязь с которыми легко перерезать. Он иронизировал, что современные европейские державы похожи на перевёрнутые пирамиды: их метрополии до смешного малы, а огромные ресурсные базы расположены за тридевять земель, что обусловливает непрочность их положения.
При этом уже в «Майн кампф» фюрер указал образец государства, в котором «германец» сумел обрести огромное континентальное пространство, не прерывающееся никакими природными преградами и богатое разнообразными ресурсами. Этим образцом, согласно Гитлеру, были США:
«У САСШ вся база находится в пределах собственного континента, и лишь остриё их соприкасается с остальными частями света. Отсюда-то и вытекает невиданная внутренняя сила Америки в сравнении со слабостью большинства европейских колониальных держав»[67].
Это привело Гитлера к мысли, что ему нужна своя «Америка» – огромная территориально-ресурсная база, которая наделила бы рейх той же «невиданной внутренней силой», что уже была у Соединённых Штатов. Какие же пространства предполагалось присоединить к Германии для достижения этой цели? Уже в «Майн кампф» будущий фюрер ясно заявил, что, говоря о новых территориях, он имеет в виду лишь расположенную неподалёку Россию и подчинённые ей окраинные государства[68].
«Гитлер рассматривал чернозёмный регион Восточной Европы как потенциальную житницу для своего тысячелетнего рейха, страну изобилия, которая… приносила бы невиданный урожай для всего германского народа, – отмечает профессор Эдвард Вестерман, автор одного из свежих компаративных исследований нацистской войны на Востоке и завоевания американского Запада. – И точно так же видение “райского сада” с его девственной и щедрой природой существовало в умах трапперов, золотоискателей, джентльменов удачи, охотников за бизонами и в конечном итоге фермеров, которые, когда настал их черёд, присвоили территорию и её ресурсы с чувством естественного права»[69].
Едва придя к власти, 3 февраля 1933 года Гитлер заявил немецкому генералитету на квартире генерала Хаммерштайна-Экворда, что наиболее желанной перспективой применения политической власти является завоевание Lebensraum на Востоке и его «безжалостная германизация»[70]. 18 августа 1935 года министр пропаганды Йозеф Геббельс отметил в дневнике, что фюрер настроен на вечный союз с Англией, и сделал многозначительную приписку: «Зато расширение на Востоке»[71]. Насколько широко Гитлер трактовал понятие «Восток», видно из его публичного заявления 1936 года о том, что «если Урал с его неизмеримыми сырьевыми ресурсами, Сибирь с её богатыми лесами и Украина с её необъятными полями окажется в руках Германии, то Германия, ведомая национал-социалистами, ни в чём не будет знать недостатка»[72].
Максимально красноречивым стало выступление фюрера 23 ноября 1939 года, когда к его ногам уже упала разгромленная Польша. В этой речи Гитлер откровенно объяснил войну тем, что «рост численности нации требовал большего жизненного пространства». Добиться этого можно только путём борьбы, утверждал диктатор: «Этому учит история». Альтернативой войне было бы снижение рождаемости, но это привело бы к гибели нации. «Получается, что люди отказываются от применения насилия вовне и обращают его против самих себя, убивая ребёнка. Это величайшая трусость, истребление нации, её обесценивание, – негодовал Гитлер. – Я решил идти по другому пути – по пути приведения жизненного пространства в соответствие с численностью нации… Никакое умничанье здесь не поможет, решение возможно лишь с помощью меча. Народ, который не найдёт в себе сил для борьбы, должен уйти со сцены. Борьба сегодня будет иной, нежели 100 лет тому назад. Сегодня мы можем говорить о расовой борьбе. Сегодня мы ведём борьбу за нефтяные источники, за каучук, полезные ископаемые и т.д.»[73].
Пассаж, объединяющий расовую борьбу и борьбу за ресурсы, немецкий историк Дитрих Айххольц назвал «идейной чепухой»[74]. Таким образом он перенёс на это конкретное заявление общую характеристику гитлеровской риторики, данную первым президентом ФРГ Теодором Хойсом. Между тем это заявление фюрера в высшей степени симптоматично, поскольку агрессия ради захвата земли и её богатств часто имела в своём арсенале самый радикальный расизм. Такое условие было необходимо, чтобы столкнуть со сцены народы, владеющие «нефтью и полезными ископаемыми».
Интересно, что в том же 1939-м, чуть больше чем за год до того, как Гитлер отдал приказ о подготовке операции «Барбаросса», военное командование Германии уже прорабатывало вопрос о продвижении вглубь восточного пространства. В частности, историки располагают малоизвестным планом командующего группой ВМС «Восток» генерал-адмирала Конрада Альбрехта, составленным в апреле 1939 года. Хотя этот документ в основной части касался боевых действий против СССР лишь на Балтике, в его преамбуле развёрнуто говорилось о целях будущей войны:
«Наивысшая цель германской политики видится в том, чтобы охватить всю Европу от западных границ Германии до европейской части России включительно и подчинить её военному и экономическому руководству держав Оси. Такая Центральная и Восточная Европа будет достаточно сильной, чтобы в ходе войны полностью обеспечить себя продовольствием и обороняться собственными силами и средствами, отказавшись от сырьевых ресурсов других континентов… Постановка политической цели с направлением главного удара на Восток может быть реализована только в отношении России; будет ли она большевистской или авторитарной, не играет никакой роли, так как от неё Германии нужны только территория и сырье»[75].
Таким образом, ликвидация большевизма, при всей ненависти к нему, рассматривалась берлинским руководством как задача более низкого порядка по сравнению с захватом восточных земель. В свете этого становятся более понятны предвоенные документы нацистов, которые рисуют русских исторически чужеродным и опасным для немцев сообществом – вне зависимости от их политических пристрастий. Это констатирует, например, меморандум хозяйственного штаба «Ольденбург» от 23 мая 1941 года: «Великороссы, всё равно при царе или при большевиках, всегда остаются главным врагом не только Германии, но и Европы»[76].
Что же делать с этим извечным главным врагом, который «незаслуженно» занимает столь богатые и обширные пространства? При ответе на этот вопрос глава нацистской Германии также вдохновлялся американским опытом или во всяком случае своими представлениями о нём. Хороший знакомый молодого Гитлера нацистский публицист Ганс Северус Циглер отмечал, что история Америки особенно интересовала лидера нацистов[77]. Правда, авторитетный биограф фюрера Вернер Мазер скептически оценивает осведомлённость диктатора в этом вопросе[78]. Но одно не исключает другого: пусть знания Гитлера не отличались глубиной, зато он ловко схватывал то, что лежало на поверхности. Больше всего в истории США его привлекали индейские войны. Как говорилось выше, на них заострял внимание Ратцель, но в библиотеке фюрера был и более увлекательный источник по этой теме – с юных лет вожак национал-социалистов обожал литературные вестерны писателя Карла Мая. Именно они лежали в основе его представлений о покорении американского Запада.
В начале XX века романы Мая о дружбе охотника Старины Шеттерхенда (Разящей Руки) и вождя апачей Виннету запоем читали едва ли не все немецкоязычные подростки. К примеру, великий физик Альберт Эйнштейн обожал эти книги и на склоне лет произнёс трогательные слова благодарности в адрес их автора: «Он помог мне пережить множество часов отчаяния. Так было всегда и остаётся сейчас»[79]. О масштабах популярности Мая можно судить по красноречивому факту: когда произведения Роберта Льюиса Стивенсона и Джека Лондона перевели на немецкий, обложки их романов в рекламных целях стилизовали под обложки книг про Виннету.
Май, бесспорно, был крупным мастером и, по отзывам классика Германа Гессе, представителем того рода литературы, которая является воплощённой мечтой[80]. Однако на Гитлера его романы оказали своеобразное воздействие. Осведомлённый Альберт Шпеер, занимавший в 1942–1945 годах пост рейхсминистра вооружений, был уверен, что нередко «Гитлер в своих суждениях опирался на опыт Карла Мая, который, по его мнению, доказал, что для принятия решения достаточно одного воображения… Не нужно знать пустыню, чтобы ввести войска в Африку; ты можешь не знать людей, как Карл Май не знал бедуинов или индейцев, однако с помощью воображения и умения поставить себя на место другого ты узнаешь о них, их душе, их обычаях и привычках больше, чем какие-нибудь антропологи или географы, изучавшие их в полевых условиях. Карл Май убедил Гитлера: чтобы узнать мир, необязательно путешествовать»[81].
Май действительно никогда не был на Диком Западе, что не сильно выделяло его из числа собратьев по перу. Эдгар Райс Берроуз тоже не ступал на землю Африки, где жил его Тарзан, а Жюль Верн не посещал берегов ангольской Кванзы, ярко описанной им в «Пятнадцатилетнем капитане». Но одно дело беллетристика и совсем другое – реальная политика, в которой отсутствие крепких знаний и вера в личные фантазии превращаются в самоубийственный авантюризм. Примером такого авантюризма могут служить суждения фюрера о будущей войне с СССР. Так, 28 июня 1940 года Гитлер безапелляционно заявил главе ОКВ: «Теперь мы показали, на что способны. Поверьте мне, Кейтель, война против России была бы в противоположность войне с Францией похожа только на игру в куличики»[82]. Истоки такого воинствующего дилетантизма, когда воображение, а не наука, двигало действиями нацистского лидера, Шпеер видел именно в неверно понятом примере Карла Мая.
Но этим влияние книг «немецкого Купера» на Гитлера не исчерпывалось. Связь между гитлеровским прочтением Мая и самой практикой национал-социализма попробовал определить Клаус Манн, cын литературного нобелиата Томаса Манна и сам первостатейный прозаик. В 1940 году Клаус, уехавший из нацистской Германии в США, написал статью «Карл Май. Литературный ментор Гитлера», в которой попытался пояснить, чему именно фюрер научился на книгах о Шеттерхенде и Виннету.
«Одним из самых ярых поклонников Карла Мая был некий бездельник из австрийского Брунау, которому предстояло подняться до впечатляющих высот. Юного Адольфа невиданно поразили эти книги: они стали любимым, а может, и единственным его чтением, даже в последующие годы. Всё его воображение, все его представления о жизни пропитаны этими остросюжетными вестернами. Дешёвые и поддельные понятия о героизме, представленные Маем, очаровали будущего фюрера… Что более всего привлекало неудачливого художника и потенциального диктатора в Старине Шеттерхенде, так это смесь брутальности и лицемерия: этот герой мог с величайшей лёгкостью цитировать Библию и в то же время убивать; совершать чудовищные злодеяния с чистой совестью; он принял как должное, что его враги – это низшая раса и дикари, в то время как он, Старина Шеттерхенд – сверхчеловек, призванный Богом побеждать зло и сеять благо»[83]. В конце своего текста Манн назвал Третий рейх абсолютным триумфом Карла Мая.
Была ли эта оценка точна и объективна?
Думается, что не до конца. Если бы всё было так, как описал Манн, у Карла Мая не осталось бы шансов сохранить своё место в пантеоне классиков приключенческих романов после падения нацистов. Между тем он не только не канул в литературную Лету, но западногерманские экранизации с Пьером Брисом и Лексом Баркером возвели его книги на новую ступень популярности. Особенно парадоксальная ситуация сложилась в СССР: здесь Мая не издавали из-за гитлеровского шлейфа, но фильмы о Виннету шли в советском прокате и были всенародно любимы[84].
С чем же можно поспорить в категоричной оценке Манна? В первую очередь с идеей о примитивном разделении героев Мая на сверхчеловека и «низшую расу». Индейцы, как и белые, наделены у него разными – привлекательными и отвратительными – чертами; благородный вождь апачей Виннету, изображённый наиболее ярко, вызывает большую симпатию, а его друг Олд Шеттерхенд совсем не выглядит белокурой бестией, лишённой «химеры совести». Герой регулярно обращается к врагам и соратникам с нравоучительными, но искренними призывами оставаться человеком. Так, в первой книге трилогии Шеттерхенд упрашивал Виннету не подвергать страшным индейским пыткам бледнолицего негодяя Рэттлера, убившего духовного наставника племени. Вождь нехотя соглашался при условии, что преступник попросит прощения у Разящей Руки, но тот с проклятьем отверг предложение. Поэтому убийцу, привязанного к пыточному столбу, должны были подвергнуть истязаниям, и он истошно выл, страшась своей участи. Уступая просьбам друга, Виннету объявил жертву трусом, недостойным, чтобы к нему прикасалась рука индейца. Бандита швырнули в озеро и добили выстрелом из ружья. Гуманность, проявленная Стариной в этом и других эпизодах, отнюдь не принадлежит к «добродетелям» нацистского сверхчеловека. Явно предвзято и обвинение Разящей Руки в лицемерии.
Таким образом, в отношении главного героя Манн, очевидно, ошибался. И всё же представляется, что общую линию он уловил верно, только шла она не от главных, а от второстепенных персонажей цикла. В книгах Мая все морализаторские призывы Шеттерхенда, как правило, пропадают впустую. Силач-охотник постоянно сталкивается с героями, у которых «своя правда» и которые объясняют жестокость тем, что на Диком Западе «иначе нельзя». Иллюстрирует это, например, беседа Шеттерхенда с юным Гарри, у которого бандит Финнети в союзе с индейцами племени черноногих убил семью. Охотник говорит юноше, что он отдал бы убийцу своей матери в руки правосудия, а «между местью и наказанием есть существенная разница. Месть лишает человека тех качеств, которые и отличают его от животного». Но собеседника это не убеждает: «Если человек добровольно отрекается от разума и жалости к ближнему и становится диким зверем, то с ним и надо обращаться как с диким зверем и преследовать до тех пор, пока смертоносная пуля не убьёт его»[85].
То же самое слышит Шеттерхенд от приятеля Сэма Хокенса, который не просто убивает, но обязательно скальпирует индейцев из числа своих противников. Главный герой шокирован тем, что его товарищ пристрастился к варварскому обычаю, но тот объясняет: «“У меня есть на то свои причины, сэр. Мне пришлось воевать с такими краснокожими, что у меня не осталось ни капли жалости к ним, да и они меня не жалели. Смотрите!”
Он сорвал с головы свою потрёпанную временем шляпу, а вместе с ней и длинноволосый парик, под которым скрывался багровый, ужасного вида скальпированный череп. Однако это зрелище было для меня не новым, поэтому и не произвело должного впечатления.
– Что вы скажете на это, сэр? – продолжал оправдываться Сэм. – Я носил собственную шевелюру с раннего детства, привык к ней и имел на неё полное право, чтоб мне лопнуть! И вдруг появляется дюжина индейцев пауни и отнимает у меня моё естественное украшение. Пришлось идти в город, выкладывать три связки бобровых шкур и приобретать накладные волосы. Не спорю, парик – штука удобная, особенно летом, его можно снять, если вспотеешь; за него поплатился жизнью не один краснокожий, так что теперь содрать скальп – для меня большее удовольствие, чем поймать бобра»[86].
Голоса оппонентов Разящей Руки – это хор, поющий о том, что они находятся на особой территории, где не действуют ни законы государства, ни нормы христианской морали. В риторике нацистского фюрера, призывавшего своих солдат помнить, что все страдания немцев в межвоенный период были вызваны кознями жидобольшевиков и в войне на Востоке незачем жалеть или судить их, явственно различимы аргументы Гарри и Сэма; увещевания Шеттерхенда со ссылками на Евангелие в сознание Гитлера не проникли, их он легко отбросил. Обращаться с врагом «как с диким зверем» – именно в этом контексте встречаем мы упоминание Карла Мая в заявлении командира 707-й пехотной дивизии вермахта Густава фон Маухенхайм-Бехтольдшайма. На исходе октября 1941 года этот военный чин убеждал генерал-майора Ханса Нагеля, что «в России они имеют дело с преступниками самого худшего пошиба… В качестве инструкции могут быть использованы только Карл Май или Эдгар Уоллес[87]»[88].
Но, пожалуй, самая важная тема, которая никак не могла ускользнуть от будущего фюрера, – это покорение Америки европейцами. В альманахе за 1931 год, посвящённом Карлу Маю, было дано весьма точное определение его творческого наследия: «…Май в знаменитых на весь мир рассказах про индейцев… хотел посредством поэтичного и в то же время правдивого повествования сохранить и спасти для потомков душу великого индейского народа, которая всё больше и больше разрушалась в результате войны на уничтожение со стороны “цивилизаторов”»[89].
Каким бы привлекательным персонажем ни был Виннету, из текстов Мая видно, что индейский народ обречён. Это понимает и сам вождь апачей.
«Ты знаешь, кто убил их? Ты видел их? – говорит он Шеттерхенду над трупами своего отца и сестры. – Это были бледнолицые, которым мы не сделали ничего плохого. Так было и так будет всегда, пока они не уничтожат последнего краснокожего. На собственной земле индеец всегда будет жертвой белых… Любим ли мы вас или ненавидим – всё равно там, где ступает нога бледнолицего, нас ждёт гибель»[90]. И Разящая Рука, восхищаясь мужеством друга, понимает, что это правда.
Яркий литературный образ исчезновения целого народа, соединившись в сознании нацистского вождя с научными теориями Ратцеля и Хаусхофера, убедил его в возможности повторить то, что в современной западной историографии получило название «североамериканский прецедент»[91]. Именно эту конечную цель преследовал фюрер, когда отдал приказ вторгнуться в СССР. Именно под этой оптикой следует рассматривать хлёсткие сравнения коренного населения Восточной Европы с индейцами, а войны на Востоке – с покорением американского Запада, которые отличали риторику нацистов после нападения на Советский Союз.