– Вот это да! Они что, грызут тебя? – Николай вдруг отчётливо разглядел сколы на тех самых деревяшках, происхождение которых не вызывало теперь никаких сомнений. Это были отпечатки волчьих зубищ.
– А то! Пока он зубами вцепится в бок или в руку, я его ножичком, чтоб не кусался, потом следующего. И так, пока им не надоест. Глядишь, двое, глядишь, десяток, когда как подвезёт.
Говоря об этом, Степан медленно поворачивал перед своим лицом лезвие огромного обоюдоострого кинжала, который выглядел устрашающе – прямо меч спартанского воина. Длина лезвия у этого оружия не меньше тридцати сантиметров, шириной с пол‑ладони, из прочной стали, с точёной роговой рукоятью и ремнём с торца этой
рукояти. Тот ремень на запястье наматывался, чтоб случайно кинжал из рук не выпустить. Достоинства кинжала Николай разглядел сразу, как знаток охотничьего оружия, и заворожённым взглядом смотрел на эту колдовскую сцену, на глаза непримиримого бойца‑волколова. Слушал он вдохновенную назидательную речь своего наставника, и ощущения реальности происходящего были настолько велики, что дрожь пробирала бывалого охотника. Перед глазами сами собой вырисовывались оживающие кадры этапов этой схватки – человек один на один с разъярённой волчьей стаей.
– Дядя Степан, это же волки, они ведь рвут всё, во что своими клыками вцепятся.
– Рвут, Коля! Ещё как рвут. Так ведь они всё время боя опрокинуть меня пытаются. Повалить хотят, чтобы до глотки добраться. У волка привычка такая есть – завалить жертву на бок и полоснуть её по шее зубами, по главной артерии, значится, пока та барахтается и на ноги встать пытается. Вот тут и есть вся их натура кровожадная. Остальные отойдут в сторонку, усядутся и упиваются зрелищем, как жертва кончается. А уж потом всё остальное – «рожки да ножки».
– Послушай! Их ведь много, как они тебя с ног не валят?
– Как, как, а вот так! Я же не со всей стаей дерусь. Я их подразню сначала, камнями пошвыряюсь, палками, фонариком своё место обозначу, а как только они за мной кинутся, один или пара, так я на боярышник шасть на ствол, что посерьёзнее. Вспорхну на толстые ветки, пару метров, не более, и завожу серых, чтобы позлились. Они ворчат, на меня кидаются, шебуршатся подо мной и остальных сволочей скликают. Так собирается до двух десятков под моим кустом. У волков нынче свадьбы, они все собой заняты и отвлекаются от главного занятия неохотно, поэтому приходится попотеть, пока уговоришь их подраться.
Николай продолжал слушать, раскрыв от изумления рот, пытался не упускать ни единого слова, к тому же всё происходящее, а также сказанное казалось нереальным. Разум говорил: неправда, не верь, он насмехается над тобой, шутит и вот‑вот рассмеётся тебе в лицо. Только чувствовал он и другое – не было фальши в серьёзном голосе уважаемого им человека. Реальность всего сказанного Степаном была настолько ощутима, что Николая судорожная дрожь так и не отпускала. Он вновь вживую ощущал на себе дикие взгляды озверевшей от азарта волчьей стаи.
Степан же, увлёкшись своим собственным красноречием, продолжал, ведь впервой пришлось ему рассказывать всё это собеседнику, да ещё понимающему тонкости событий, почти что родственнику, если не по крови, то по духу точно.
– Пока они, то есть стая, злятся подо мной, нервничают, я верёвку им опущу, дам погрызть, на зуб попробовать, тут их уже не остановить. Пройдёт не один час, пока некоторые отступятся и от кустов отойдут. Тут и я с ножичком, с ветки вниз спрыгиваю. Верёвку перед тем привяжу к толстому суку, а конец – вокруг грудной клетки. Это чтобы меня волки на землю не повалили. В этот момент свара и начинается. Я их пяток, а то и больше успокоить успеваю, пока остальные спохватятся и по‑настоящему за меня возьмутся.
Николай слушал, а его воображение все рисовало и показывало ему
продолжение схватки, кадр за кадром.
Вот матёрый, оскалившись, кидается на Степана, вгрызается в него, тот не в силах оторвать его зубы от своей левой руки, и рука слабеет под тяжестью туши зверя. В это же время второй вцепляется в правое бедро и тянет его, пытаясь повалить на бок. Всё это про самого Степана, но Николай инстинктивно прикасается к своей ноге и прячет свою руку, непроизвольно вытирая со лба крупные капли солёного пота. В это мгновение ему становится понятно и очевидно, что смерть Волколова от волчьих зубов сейчас реальнее, чем утренний рассвет. И геройские нотки в его голосе нисколько не умаляют этой уверенности. От остроты ощущений у слушателя в который раз по позвоночнику побежали мурашки и от волнения взмокли ладони. Вся боль и весь страх, испытанные Степаном, сейчас стали страхом и болью самого Николая, и он в очередной раз ёжится после слов охотника‑волколова.
– Опомнятся они, отойдут в сторонку и смотрят на меня, ничего понять не в силах, языки набок, как у псов шелудивых, устали, значит. Да и я в этот момент дыхание перевести успеваю. Потом следующая волна: приблизится какой‑нибудь шибко смелый или шибко голодный и прыжком на меня, я ему навстречу вот это.
Степан вновь шевельнул в воздухе клинком смертоносного оружия.
– Он мешком в кучу и валится. Кровью в воздухе пахнет, волки дуреют, они, небось, считают, что это моя кровь, и ждут, пока я рухну, чтобы меня по самые валенки слопать. А я следующего натиска жду. Позади у меня куст боярышника, со спины не сунутся, а спереди я продолжаю их встречать как надо.
Этот, что справа, подкрался и попробовал проползти под ветками, так я его валенком в челюсть, а он как щенок заскулил и на спину опрокинулся, скрючило его и перекосило как-то, даже смешно стало – веришь.
Вот только серый, что сначала на меня кинулся и получил «кирку» в бок, плечо мне порвал сильно, прямо невмочь стало. Пришлось кончать комедию и нож на восьмом волке вперёд выставлять, а планировал десяток взять, не случилось, жаль…
Вот ведь ещё штука какая – пока нож за спиной прячу, они всё кидаются, а напоказ «жало» выставлю, ты не поверишь, они как чувствуют силу стального клинка, может, за зуб его принимают и быстрёхонько убираются восвояси, вот тут уже я свободен. Волк честен бывает, если он ушёл, то ушёл насовсем, назад не жди. Отдышусь и домой помалу. Верёвкой связываю их в паровозик, по снегу да с гор вниз легко тащить, в общем, терпимо. А иду по посёлку, собаки как почуют запах волка, ни одна сука не пикнет, тишина такая, аж жуть берёт. Потом в подвал этих побросаю и поочередно в оборот пускаю, вот такая история моя.
Николай заслушался, не в силах проронить хотя бы слово. Когда Степан закончил говорить, в комнате воцарилась полная тишина. Оратор молча ожидал реакции на завершённый трактат, а у Николая в ушах всё ещё звучали слова Степана‑волколова: «Свалят, загрызут, ножичком, отдышусь и домой».
И словно эхом по новому кругу, в голове то же самое прокручивается: «…отдышусь и домой».
– Вот это да! – произнёс поражённый услышанным, опешивший вконец ученик и спросил Степана: – Послушай, дядя Степан, мне интересно, а откуда ты узнаёшь, когда стая пришла? Они что, телеграммой сообщают тебе? – пересохшим ртом сглотнув слюну и преодолевая непривычную, гадкую сухость во рту, спросил Николай.
– Тут, Коля, просто всё, никаких телеграмм нет. Псину мою, Найду, знаешь небось?
– Чего её знать‑то, вон она во дворе расселась, при чём тут твоя Найда?
– Очень даже при чём. Щенков от неё сколько я продал, тебе известно? А почему покупали, знаешь?
– Нет, а что за секрет такой?
– Секрет в том, что они полукровки, я с волками её вязал. За этим в горы уводил течную и в волчьей щели привязывал. Волки таких сук не рвут. Наперёд накормлю её до отвала, дней на несколько хватает, да каши в конуре оставлю миску, проголодается – погрызёт. А вот как следы вокруг замечу – знать, пришли. Такая вот «телеграмма», значит. Найду я в дом вчера привёл, а сам в доспехи да за добычей собрался. Тут ты на мою голову со своей корзиной, чтоб ей неладно было. «Больно‑о‑ой», – передразнивая своего друга, Деда Серикова, забурчал Степан, в обиде на недоразумение, в котором он сам и был главным виновником. Помолчал и с хитрецой в голосе продолжил: – А по весне, как есть, щенки будут, слышишь, Коль. Все один к одному красавцы, пять‑шесть рыл, не меньше. По пятёрке за каждого платят, а первый кобель, обещаю, твой будет, Палканом назовёшь, на охоту водить станешь. Они, эти полукровки, дюже умными бывают. Спасибо ещё говорить будешь.
Вкрадчиво, заискивающим тоном, как будто выгодную взятку предлагал, закончил своё объяснение Степан. Замолк, задумался и сквозь зубы процедил:
– Коль, не сказывай деду про всё это, ну, про то, что я в горы пошёл. Дед обо мне печётся, запрещает. Я вроде обещался забросить энто дело, но деньжат надо подкопить. Если расскажешь, позора мне тогда не стерпеть. В глаза ему взглянуть не смогу. Прошу, не сказывай, а?
Такого повинного взгляда от Степана Николай не смог припомнить за всю свою жизнь. Нашкодивший сорванец и тот так виновато себя не чувствует, а тут старый, огромный, умудрённый сединами человек. Николаю самому стало не по себе ещё и оттого, что стал невольным свидетелем его лукавства. Разве сможет он подвести такого человека, как его Степан, разве ослушается своего мудрого учителя? Как на такое решиться?
– Не скажу, так уж и быть, – пробурчал поставленный перед неожиданным фактом Николай. – Только страшно, а если случится что, как я потом объяснить смогу, почему не сдержал тебя?
– А вот врежу в лоб сейчас – и поймёшь тогда как, – повысив голос, напирал старик, таким манером показывая, кто есть кто из присутствующих. Резко надвинулся на более скромную фигуру Николая, как чёрная градовая туча на беззащитную былинку. Навис над ним, взял за плечи и вновь мягким, спокойным голосом попросил: – Ты погляди на него, мямля какой, прекрасно знаешь, о чём прошу, и не шутки ради. Не сказывай про меня Михалычу, и всё тут.
Николай молча кивнул, снял его тяжеленную ладонь со своего плеча и добавил:
– Завтра зайду. Может, помочь чем?
– Ну, вот и ладно, заходь, а там поглядим. Да, вот и корзинку заберёшь, заодно.
Заслушался Николай, засиделся, под впечатлением и перевозбуждённый поздно вернулся домой. Хорошо, что никому ничего не пришлось объяснять, улёгся спать, но никак не мог уснуть почти до рассвета. Утром быстренько, разбитый, расстроенный, собрался и по‑деловому ушёл на работу, также никому не сказав ни слова.
Вот так, неожиданно для себя, Николай прикоснулся к чужой тайне, хранимой столько лет этим странным охотником‑волколовом и его старым другом Дмитрием Михайловичем Сериковым.
Пообещал не говорить и сдержал слово, так никто и не узнал об этой последней Степановой охоте. Была она по обычаю удачной, вот волкам этой ночью не повезло. Сколько их было, Степан не сказал, да ещё и зубы скалил, когда Николай зашёл за корзинкой и спросил про вчерашнюю охоту.
– Какая охота, Коль, да ты сказывся никак, чи шо? Стар я стал чудеса творить‑то. Да и слепну на глазах. Прямо беда.
Настолько достоверно притворщик играл роль, что в какой‑то момент Николай засомневался: «А не во сне ли всё это случилось?» Поведение Степана стало своеобразным сигналом, что эта тема полностью закрыта и возврата к ней более не будет.
– Ладно, ладно. Нет, значит, нет.
На том и порешили, больше он Степану вопросов не задавал. После работы принёс корзинку домой, передал деду спасибо от больного и засвидетельствовал, что болезнь Степана‑хитрого отступила.
4
Уважали Степана в посёлке, по-настоящему уважали. За спокойный нрав, рассудительные речи, силу несокрушимую. Уважали все без исключения за то, что он всех уважал, слова плохого никому не сказал. Но вот состарился Степан, на восьмой десяток жизнь пошла, присмирел, а раньше с ним случались казусы. Бывало, разбуянится, сдадут у старого солдата нервы – сладу с ним нет, мужики с дороги кто куда, только один Михалыч с ним совладать и мог. Но правду сказать, здесь хватало одного только слова Дмитрия Михайловича. Это было целое зрелище – говаривали мужики.
Вставал Михалыч на пути буяна и, медленно поднимая взор, смотрел на Степана – прямо ему в глаза.
– Кончай, сказано! – произносил он то ли тихо, то ли громко, не поймёшь, но те, которые видели эту сцену, объясняли всё происходящее исключительно гипнозом.
Потому как ничем другим это чудо простой крестьянский ум объяснить не мог. Так и говорили мужики:
– Гипнотическая магия!!! Мессинг – хрыч его раздери.
Замечали мужики и другое. Что‑то было особенное во взглядах друг на друга двух этих гигантов, оба были под два метра ростом, да и физическая сила их стариковские тела ещё не покинула. Видно было, что эти люди очень крепко стоят на ногах, одного того хватало, что оба числились на работе. Во время сцены умиротворения Степан прятал взгляд, смотрел так, как будто готов повиниться, сознаться в чём‑то, как нашкодивший пацан. Дед Сериков, напротив, смотрел, как командир на своего подчинённого бойца, с напором и укоризной. И тогда Степан покладисто усмирял свой пыл, становился спокойным, рассудительным, как ни в чём не бывало. Заканчивалось обычно всё это дружеской чаркой и воспоминаниями. Воспоминания! Да. Воспоминания этих двоих друзей – это нечто особенное, необычное, огромное, всеобъемлющее. Представьте себе – они знают друг друга столько, сколько помнят себя, родом из одного алтайского села. Серикову Дмитрию Михайловичу исполнилось девяносто семь, а Степану шёл семьдесят восьмой год. Вы скажете: «Большая разница в возрасте, какая дружба?»
А вот бывает же, самая настоящая, со стародавних времён. Поначалу как старшего брата с молодчиком. Потом в Первую мировую скрепила их дружбу боевая среда. А к старости разница в возрасте почти исчезла, при этом суть отношений не изменилась. Вот и выходит более семи десятков лет друг подле друга. Дед Сериков, как его называли, работал на правах бригадира в совхозном фруктовом саду. Поначалу, лет так пятнадцать назад, сам его и сажал, а теперь здесь же руководил женской бригадой. Женщины ухаживали за садом, собирали урожаи и сажали новые молодые саженцы. Своего Деда Серикова воспринимали не иначе за генерала. Генерал Сериков – как гордо это звучало бы, но и настоящее воинское звание этого героя было из числа незаурядных. Первую мировую войну он завершил с отречением Николая II в марте 1918 года. Тогда уже полгода как состоял в звании подполковника и георгиевского кавалера. Потом в Гражданскую воевал против адмирала Колчака. Уберегал свои родные алтайские места от продовольственных реквизиций и мобилизации в его армию. И всегда рядом с ним служил Степан, который был рядовым солдатом, верным другом и боевым товарищем подполковника Серикова. Так и длилась их дружба со старых времен. Есть знаменитая бриллиантовая свадьба – это если супруги прожили вместе семьдесят пять лет, так вот их дружба тоже была бриллиантовой, потому что истинно бриллиантового в этой дружбе было очень много, настолько много, насколько человек может себе представить. И, уезжая навсегда из ставшего второй родиной села, никак не мог Степан не проститься с близким другом – Дедом Сериковым. Не мог он обойти его дом и при этом боялся этой последней в их жизни встречи. Причина его страха была «маленькой‑маленькой», она, эта причина, помещалась во внутреннем кармане пиджака Степана. Скрывалась эта причина из виду, долго‑долго пряталась по пыльным полкам, в потёмках сундука таилась, и так всю долгую жизнь. Пыталась она, зараза, зарыться в землю, ещё утопиться в реке хотела, даже в топке печи сгореть, подлая, порывалась. Но оказалась всё же страсть какой живучей и вот теперь жжёт грудь, не даёт спокойно дышать, и нести её к другу тяжелее, чем ту самую тонну хлеба, которую он, почитай, каждый день на своих руках перетаскивал. Все это было его страшной тайной – тайной длиною во всю жизнь.
– Чем моложе человек, тем дальше он от того времени, когда придётся всерьёз раскаяться, – так любил поучать своих взрослых внуков Дед Сериков, а их у него четверо. Все уже с семьями и детишками обзавелись. Степану почему‑то вспоминались эти его слова и уже много времени не давали покоя: «Уеду на Алтай, там и помирать буду». Так решил Степан уже давно. Там покоились его родители, два брата, Иван да Илья, другая родня и ещё… Одна женщина, нет – это была не просто женщина, а та, которую так и не забыл Степан за долгие годы жизни, после стольких пережитых потрясений. Много раз, никому не счесть сколько, он вспоминал её имя и произносил тихо‑тихо, про себя «моя…», и дальше дыхание его срывалось, имя произнести уже не хватало сил, получался глубокий вздох, который, кроме него самого, никто не в состоянии был понять. Утрата всей жизни, не сравнимая ни с чем, боль из болей, вселенские страдания души. Только так воспринимал эту потерю Степан, и не иначе.
Остановился Степан у своей пекарни, задумался.
– Ну что, Палкан, вот и отскакалися мы с тобой на своей досточке.
Скакать на качающейся доске приходилось Степану каждый день, за исключением редких выходных, поскольку это часть его технологии замешивания теста. Именно доска помогала без гигантских усилий в два замеса приготовить тонну теста.
Палкану хорошо была знакома эта дорожка к пекарне, и запах свежего хлеба, и всё вокруг этого места, да и казалось ему, что идут они с хозяином по привычке именно сюда, к пекарне, где тепло и сытно. Приготовился Палкан ждать хозяина до темноты у порога пекарни, пока при свете луны и звёзд выйдет он, пахнущий свежей опарой, на порог и скажет:
– Скучаешь! Да чего там – пошли.
И побежит он впереди своего доброго хозяина по строго заученному маршруту: пекарня – дом – пекарня, а Степан двинется за Палканом, как за поводырём, обходя ухабы сельских тропинок.
Никогда прежде Палкана не водили в ошейнике, да ещё и на поводке. Он не знал таких слов, не мог терпеть этаких штучек на своей шее и поначалу даже взбрыкнул, потянулся что было сил, потом зарычал, потом укусил поводок и затряс головой. Посмотрел на него Степан, вздохнул и тихо приказал:
– Ить! Неззя!
Ну, тут Палкану всё сразу стало ясно. Неззя!!! Этот человеческий приказ маленький зверь понял правильно и перестал сопротивляться. Вот только сейчас ничего не может взять в толк. Как, скажите, ещё можно такое понять?
– Стоим у пекарни, но на работу не идём? Выходной у нас, что ли?
Этот самый Палкан рос весьма понятливым щенком, Степан даже часто разговаривал с ним как с соседом по комнате. Когда Палкан чего‑то не понимал, он низко наклонял голову, почти касаясь подбородком земли, его хвост повисал вниз почти вертикально и, задевая кончиком, слегка шевелил траву у края тропинки. Степан то ли заметил его замешательство, то ли просто в раздумье произнёс:
– Да чего там – пошли, што‑ли. В пекарне теперяча Пашка, да и вообще, дирехтор машины отправил в город, зараз оборудование привезёт. Говорит, что к концу уборочной новую столовую отстроят, хлеб там теперь станут печь. Вот так, братишка, не отведать теперь тебе теста свеженького.
Палкан из всех слов понял главное:
– Пошли, – и, первым натянув поводок, дёрнул поводыря дальше по дороге мимо пекарни.
Не несли сегодня Степана ноги, прямо подкашивались, как на казнь шёл. Все нутро его противилось, да и внутренний голос опять нашёптывал: «Сожги ты её, эту тайну, выброси подальше её и поезжай спокойно к себе на Алтай. Если тебе так тяжело её нести, плюнь ты на всё, ведь никто не дознается. Чего бояться‑то?»
– Тьфу ты, вот нечистая!
Плевался от всего этого Степан. Знал он точно и для себя уяснил, что его час раскаяния наступил! Как в тяжёлом рукопашном бою, если солдат принял решение и рванул в атаку, то обратного пути нет. Не отказался он от задуманного и в этот раз, решил, в день прощания с Михалычем всё ему расскажет и во что бы то ни было попросит у него прощения за всё прошлое, от чего душа его, старого солдата, не имела покоя много лет, и за то, что ещё может произойти. В общем, надежда его была такой: «Только бы Михалыч меня простил, только бы не прогнал, а там и помирать не страшно, а там хоть и в тартарары провалиться нипочём будет».
Вот дошли они с Палканом до середины каменного забора машинного двора. За забором редкими коричневыми пятнами виднелась не готовая к уборке зерна техника. Все исправные комбайны нынче были в поле. Работа на полях предгорья в эту пору кипит. Шутка ли, на дворе уборочная страда, даже школьники подрабатывают, кто на зерновом току, кто помощником комбайнёра, и посёлок днями пустеет.
– Чего помалкиваешь, Палкан? Скажи, может, со мной поехать хочешь?
Палкан вслушивался в голос хозяина, но вывод сделал только один: «Никаких команд не поступало».
По этой причине он находился в полном непонимании.
«Чего это хозяин много говорит и ничего не приказывает? Странно».
Гонит от себя Степан дурные мысли и бредёт по пыльной дороге, глядя себе под ноги. Вот через мосток на правый берег речушки, спустился к воде, зачерпнул пригоршню воды, выпил её и лицо смочил. Чиста водица горной речки: ледники дальних вершин да горные родники её породили. Утром вода в ней холодная, пальцы рук сводит, а к полудню как молоко парное, тёплая, солнечными лучами прогретая. Когда по улицам водопровода не было, весь посёлок воду из реки черпал, да и нынче, по нужде, речной водой никто не брезгует.
Теперь метров сто вдоль берега и направо, четвёртый дом от реки:
– Ну что, Палкан, вот мы и пришли. Ежели хозяйва нас с тобой не попруть, тут и дом твой будет теперь. Пошли, что ли.
Чуть запершило горло у Степана, и он прокашлялся, не поднимая взгляда, шагнул за ворота, входя в небольшой двор обычного крестьянского подворья, за ним и Палкан. Простенькие незамысловатые ворота, прямо за ними – вход в дом через светлую веранду. Справа перед домом тенистый палисадник с густыми кустами сирени, которые пышно отцвели в мае. Во время своего цветения они своим пьянящим ароматом переполняют всю улицу. Много раз Степан бывал в этом дворе, в этом доме ему был знаком каждый угол, здесь его принимали как самого близкого родственника, и даже дворовая шавка по кличке Кнопка крутилась сейчас под ногами, не давая ступить и шагу, скакала вприпрыжку, повизгивала и виляла пушистым хвостом. Размер этого создания был таков, что полностью соответствовал её кличке. Эта псовая мелочь таким образом выказывала Степану свои собачьи почести. Шустрая, как воробей, она всё время пыталась лизнуть Палкана в нос, а тот с огромным трудом от неё уворачивался и, задрав повыше лапу, треснул назойливую по голове – на удивление помогло.
– Кнопка! Пусти гостей, хватит бодаться.
Дед Сериков в ожидании прихода старинного друга вышел на порог своего крыльца встретить его. Ещё утром Настенька, соседка Степана, передала деду его просьбу. А просил он передать: «Собрался я уезжать, Настёна! Передай Митричу, что зайду сегодня попрощаться пред отъездом». Вот и зашёл…
– Проходи, Стёпа, чего застыл. Кнопка напугала нешто, старого‑то вояку?
Степан постепенно выходил из оцепенения, в которое он сам себя загнал тяжёлыми раздумьями, но, повинуясь словам Михалыча или соглашаясь с ними, сперва отпустил Палкана с поводка и затем смиренно прошёл к дому.
Палкан наконец обрёл вожделенную свободу – свобода тут же вскружила ему голову, и он, не успев даже секунду взвесить свои планы, с места рванул за шустрой Кнопкой. А ведь сначала он что подумал: «Раз надели ошейник с поводком и запретили его снимать, значит, теперь так всегда и будет».
Но, к счастью для маленького сорванца, всё оказалось совершенно не так. Оказалось, что поводок – это не навсегда, это только чтобы дойти до места, это совсем не страшно, и Палкан решил не бояться поводков больше никогда, не то что час тому назад. Он так возненавидел ошейник и пресловутый поводок, что задумал раскрошить его на кусочки, как только подвернётся случай. Надо признаться, он точно смог бы. Зубы у него были необычные для пса, истинно волчьи, и клыки слегка кривились внутрь пасти – страшный инструмент для крошения поводков.
Деды, не обращая внимания на шкодливых собак, обнялись, похлопав друг дружку по плечам, и вошли в дом. Палкан к тому времени уже десятый круг нарезал вокруг углов дома за Кнопкиным хвостом. И было похоже, что такая забава его вполне устраивала.
В деревнях издавна встречали гостя за накрытым столом, провожали в дальнюю дорогу так же. Не стал исключением и этот день. Оба они прошли в дом, привычно уселись за стол, за которым уже много раз сидели вдвоём, предаваясь своим воспоминаниям. Только сегодня день был особенный, не было у них ещё таких дней. Друзья готовились расстаться навсегда. Как ни странно это может показаться, прощались они впервые. Нет, конечно же, расставания случались, чего только в жизни не бывает, тем более за столько долгих лет, но эти расставания были, так сказать, «До встречи!», а нынче – не то. В этот раз они прощались навсегда! Сколько кому годков Господь отпустил, неизвестно.