– Браво, гражданин Страус.
– Извините, гражданин, но «Страус» – название моей гостиницы, а меня зовут Жавалем.
Пьер нахмурил брови и тряхнул трактирщика за руку.
– Э-э! – сказал он. – Что это значит, любезный? Разве вы забыли, что мы живем во дни царства свободы?
– Да, истинной свободы, – согласился испуганный трактирщик.
И чтоб подтвердить свое мнение перед тем, кого считал господином своей судьбы, он принялся выть:
– Да здравствует свобода!
– Ну так, – продолжал Пьер, – раз мы все пользуемся свободой, почему же вы запрещаете называть вас Страусом, если мне кажется это удобным?
– Это справедливо! – сказал покорно Жаваль.
– Очень хорошо, гражданин Страус. Не бунтуйте же против существующего порядка вещей, потому что мне кажется, что вы им недовольны; а вам, может быть, придется раскаиваться! – сказал молодой человек, грозно вращая глазами и растягивая последние слова.
– Мне! Придется раскаиваться! Он, верно, намекает на свою Гренельскую долину, – сказал про себя Жаваль, чувствовавший, что у него мороз пробегает по коже.
– Плохим патриотам плохо приходится со мной, клянусь вам честью кавалера Бералека! – прибавил Пьер.
«Вот как! Его зовут Бералеком!» – подумал Жаваль.
– Теперь, скажу вам, гражданин Страус, что я позвонил, дабы сказать вам, что хочу снять у вас комнату. Велите же приготовить ее.
– Соседний номер свободен.
– Так я его займу. Теперь ступайте, Страус, и не грешите больше.
Жаваль удалялся, когда Пьер закричал:
– А я забыл сказать вам свое имя.
– Не беспокойтесь. Я знаю, что имею честь видеть под своей кровлей кавалера Бералека. Господин кавалер только что удостоил назвать себя нечаянно.
– Ну, так можете уйти, и с этого дня заботьтесь обо мне… для вашей же выгоды.
– Я из кожи вылезу, чтоб угодить господину кавалеру, – пробормотал Жаваль, пятясь к дверям.
Проходя коридором, трактирщик отирал со лба пот и говорил:
– Какой тигр этот кавалер Бералек! Нужно его приручить, или он без зазрения совести велит меня расстрелять. Другой, гражданин Работен, мне кажется более кротким.
Чтобы дать жильцам доказательство своего жгучего патриотизма, он начал кричать на лестнице во все горло:
– Да здравствуют свобода!.. Республика!.. и Директория.
Эти крики долетели до молодых людей, и они разразились смехом.
– Из-за нашей шутки он разгонит всех других своих жильцов, – сказал, развеселившись, Пьер.
Но Ивон скоро опять стал серьезным.
– А ну, Пьер, – воскликнул он, – ты с ума сошел, что ли?
– Отчего?
– Я тебе говорил, что может возникнуть неприятность, если этот безмозглый узнает мое имя, а ты тотчас же не только поспешил выдать его, но еще и присвоил себе, чем навлек на себя опасности, которые могут возникнуть в будущем.
– Э-э, мой милый! Маленькая неприятность не наскучит мне; она займет мое праздное время в Париже: ведь здесь страшно скучно, когда никого не знаешь.
В эту минуту послышался скромный удар в дверь и покорный голос произнес:
– Это я, ваш Страус, господин кавалер. Я принес вам маленький пакетик, который поручено вручить вам.
– Хорошо, войдите, Страус.
Жаваль почтительно подал Пьеру посылку аббата Монтескью и удалился, все пятясь задом.
– Заботьтесь же обо мне хорошенько, одно говорю вам, – строго повторил ему Пьер.
– Не пожалею себя для вас, господин кавалер, услужу за четверых.
– Четыре – ничтожное число!!!
– Тогда за восьмерых, – поспешил сказать трактирщик, у которого вид нахмуренных бровей Пьера вызвал опять крупные капли пота на лбу.
Только что вышел он за двери, как эхо коридоров громко начало повторять его возбужденный рев:
– Да здравствует Директория!
Пакет аббата содержал, как и предполагал Ивон, кроме двухсот луидоров еще и приглашение на бал.
– Теперь надо постараться преобразиться в Щеголя, так как в этом костюме я отправлюсь к гражданину Баррасу, – сказал кавалер.
Пока он одевается, а Пьер помогает ему, набросаем портрет верного товарища Ивона.
Тот, кого Бералек по-дружески называл Пьером, был граф Кожоль. Оба молодых человека были вскормлены одной кормилицей, отчего часто называли друг друга братьями. Граф Кожоль, будучи одних лет с кавалером, не имел его красоты и геркулесовской силы, но тем не менее был столь же неустрашим и так же сильно жаждал опасностей и приключений. Пьер Кожоль обладал перед своим другом, на которого несчастье первой любви часто наводило грусть, тем преимуществом, что имел в себе неиссякаемый источник веселости, которую не могло заглушить в нем присутствие самой серьезной опасности.
Во время шуанства, когда он командовал толпой своих собственных крестьян, Кожоль сумел воздержаться от тех ужасных жестокостей, которые как у белых, так и у синих, были известны под именем возмездия и навсегда запятнали эту беспощадную войну. Жажда битв заставляла Пьера убивать, чтоб защищаться и побеждать, но как скоро кончалась борьба, его веселость брала верх, и в то время когда другие убивали своих пленников, он довольствовался тем, что заставлял отрезать им длинные волосы, которыми так гордились республиканские солдаты, а потом отсылал их совершенно голыми, оставляя им по платку в руках – закрывать себе лицо, когда им встретятся дамы, говорил он.
За этот способ… одевать враги окрестили его «капитан-портной».
У шуанов, которые любили давать различные прозвища, благодаря наблюдательности и осторожному уму, но особенно исключительному дара идти по следу друга и недруга, – он стал известен под именем Собачьего Носа.
Из того, что Кожоль, как мы сказали, не обладал замечательной красотой Ивона, не следует еще, что он был дурен. Пьер был красивым, хорошо сложенным и весьма добродушным юношей, являвшим всегда женскому взгляду смеющееся и в то же время честное и открытое лицо, на котором глаза в свое время загорались огнем неукротимого мужества и сильной воли.
Пьер имел множество любовниц, и очень хорошеньких, но все они прошли, не оставив и следа в его сердце, полном братской преданной дружбы к товарищу по оружию и другу молодости Ивону Бералеку.
Когда тому напророчили смерть на эшафоте, Пьер, не задумываясь, вскричал: «Дележ пополам!»
Пока мы набрасывали этот портрет, туалет Ивона был окончен. С головы до ног он был одет как истинный щеголь; ничего не было забыто: сапоги, одежда с длинными фалдами, широкий жилет, волосы, висевшие наподобие собачьих ушей; а шея вся уходила в белый кисейный галстук, торчавший в виде воронки.
– Твоя голова похожа на цветы в порт-букете! – вскричал Пьер, заливаясь хохотом.
– Так ты находишь, что я хорошо представляю чудака, красавца невообразимого? – спросил Ивон, подражая жеманному языку Щеголей, которые, как мы сказали, выбрасывали из слов букву «р».
– А, любезный друг, я предсказываю тебе полный успех, какой ты уморительный, честное слово! – отвечал шутник Кожоль.
Кавалер наполнил карманы панталон золотом, в карман же куртки спрятал пистолеты, надел треуголку на голову и, подойдя к Пьеру, сказал уже серьезно:
– Теперь, брат, я иду на завоевание этой женщины. Она, как меня уверяли, окружена опасностями, от которых до меня погибло трое. Очень вероятно, что и я не вернусь. Где буду я? Не знаю. Но я вверяю себя тебе, тебе, которого наши шуаны прозвали Собачьим Носом; ты отыщешь мой след и придешь освободить меня, если я попаду в какую-нибудь засаду, или отомстишь за мою смерть, если я буду убит.
– Решено, – сказал Пьер.
– Если завтра утром меня не будет здесь, то ты отправишься в поход.
– Понимаю.
Друзья обнялись, и Ивон Бералек поехал в Люксембург.
Утомленный путешествием, Пьер Кожоль добрался до соседней комнаты, приготовленной для него Жавалем. Едва успел он войти туда, как крик «Да здравствует Республика» раздался у самой двери, и содержатель гостиницы явился с подносом, на котором красовались холодный цыпленок, пирожки и бутылка бордо.
– Видя, что гражданин Работен уходит, – сказал он застенчиво, – я подумал, что господин кавалер Бералек захочет, может быть, проглотить кусочек перед сном, и осмелился принести ему эту скромную закуску.
– Но, милый Страус, этот ужин будет мне стоить страшно дорого?
– Совсем нет, господин кавалер, ужин включен в плату за комнату.
– А сколько стоит комната?
– Сколько угодно будет назначить господину кавалеру, – вкрадчиво ответил трепещущий содержатель гостиницы, думая в то же время: «Сделаем тигра ручным, иначе я расстрелян!»
– Пусть будет так, я согласен, – сказал Кожоль. – А ну-ка, Страус, я устал и хочу спать; желательно было бы убедиться, что в вашей гостинице спокойно.
Жаваль сделал головой отрицательной знак.
– Как? Нет!.. Ты смеешь говорить нет!
Трактирщик поспешил извиниться.
– Простите, господин кавалер, тысячу извинений, но у меня болят шейные нервы; поэтому часто кажется, что я говорю «нет», когда хочу сказать «да». О, да! В моей гостинице тихо, кроме вас нет никого… вы совершенно одни… все мои постояльцы уехали часа два тому назад.
– Вот как!
– Да, они объявили, что не хотят больше жить в шумном доме, в котором то и дело слышится во всех коридорах и на всех лестницах: «Да здравствует то или это!»
– Сожалеете ли вы, Страус, об отъезде этих фальшивых патриотов? – строго спросил Пьер, которого сильно забавлял страх трактирщика.
– А! Кавалер, мое величайшее счастье состоит в том, чтоб пожертвовать жизнь свою на услужение вам одному, – поспешил с ответом недоверчивый Жаваль.
Выпроводив своего хозяина, Кожоль поужинал с отличным аппетитом, потом лег спать. Перед самым сном молодой человек прошептал:
– В настоящую минуту Ивон танцует менуэт со своей незнакомкой.
Усталость нагнала на него продолжительный сон, и было уже очень поздно, когда он проснулся на другой день. Первой его заботой было поспешить в комнату друга.
Она была пуста и постель не смята. Ивон не возвращался.
При виде этого молодой человек побледнел.
– Вот, – сказал он грустно себе самому, – вот минута, мой бедный Собачий Нос, показать твой талант отыскивать след!
IV
Было около половины десятого, когда кавалер Ивон Бералек приехал в Люксембург. Ночь, опустившаяся на землю, таяла в ярком блеске иллюминации приватного сада, где толпа искала прохлады, в которой ей отказывали залы нижнего этажа. Одни игроки в вист, кропс и фараон оставались в опустевших комнатах.
Да позволит нам читатель совершить маленькую прогулку в это любопытное прошлое, которое зовется эпохой Директории, и показать ему частичку общества, из которого вышла Империя.
В это время, когда вокруг непрочной власти поднималось столько разных политических деятелей, этот официальный бал ясно выставлял напоказ все стремления честолюбцев, которые торопили или оттягивали падение Директории. Глаз наблюдателя легко отличил бы в этой толпе, казавшейся при первом взгляде столь пестрою, три группы: группу Директории, группу бонапартистов и, наконец, республиканцев.
Вокруг госпожи Талльен, которую ее необыкновенная красота делала, бесспорно, царицей этого роя Чудих и модных женщин, составлявших свиту Директории, группировались все те, кто успел прославиться красотой или расточительностью: хорошенькая госпожа Пипелет, разведенная супруга бандажного мастера, позже – принцесса Сальм; прелестная госпожа Рекамье, занимавшая в данное время плохое помещение в улице дю Мель, но некоторое время спустя давшая в отеле, занимаемом впоследствии госпожей Легонь, ряд тех праздников, на которых через несколько лет сокрушительное банкротство ее мужа загасило все свечи; Гамелин, не совсем красивая, но грациозная и добродушная брюнетка, одна из первых танцовщиц того времени, когда танец возведен был в искусство, сходившая с ума от греческих мод и все украсившая à la greque в своем восхитительном отеле на улице Шоша; госпожа Сталь, остроумная дурнушка, о которой Лемерсье выражался так: «Во всей ее наружности хороша одна рука да кисть руки»; госпожа Гингерло, красота несколько дубоватая, которую Буфлер называл десятой музой; госпожа Шато-Рено, кроткая и немного «слишком» рослая дама; госпожа Витт, веселая молодая особа, которую прозвали дочерью народа, потому что народ усыновил ее после убийства ее отца, Лепелетье де Сен-Фаржо и так далее, и так далее.
Вот батальон Чудих, этих знаменитых клиенток госпожи Жермон, великой жрицы моды, этой прославившейся портнихи, талант и достоинство которой заключались единственно в искусстве почти совсем обнажать дам, надевая на них прозрачную кисею, плотно облегавшую стан, так что Чудихи, во избежание складки от кармана, носили носовой платок в ретикюле, небольшом мешочке, который в насмешку впоследствии стали называть ридикюлем[5].
Брошенная в тюрьму во время Террора, госпожа Талльен, думая, что стоит на пороге эшафота, заранее обрезала себе волосы, боясь прикосновения палача. Падение Робеспьера возвратило ей свободу, и она опять появилась в свете с новой прической, состоявшей из коротких полузавитых локонов «à la tirebouchon»[6], введенной ею в моду под названием «à la victime»[7]. Следуя примеру этой знаменитой властитель-ницы «хорошего тона», Чудихи бессмысленно поспешили также укоротить свои волосы.
Вокруг этих дам, цариц танца, порхали знаменитые танцоры того времени, например: Дюпати, писатель, из всего своего литературного хлама известный в наше время лишь этими двумя наивными стихами:
Quand on fut toujour à vertueux,On aime à voir lever l’aurore[8].Лафит, впоследствии знаменитый банкир, тогда же – первый приказчик дома Перрего. Наконец, Тренис, давший свое имя одной фигуре в кадрили, знаменитый Тренис, который так серьезно относился к танцам, что наконец умер, сойдя с ума от них. В пору его славы, когда он с уверенностью говорил: «Я знаю только трех великих людей во всем свете: самого себя, короля Пруссии и Вольтера», – Тренис видел, что его репутации танцора, до того времени неоспоримой, угрожает опасность от Лафита. Поэтому он ходил из дома в дом, везде повторяя эту фразу, получившую историческую известность: «Да, ваш Лафит танцует кадриль недурно, хотя не слишком-то хорошо выделывает ассамбле; но никогда! решительно никогда! слышите ли? никогда не сделать ему настоящего глубокого „реверанса шляпы“ в менуэте! У плута слаба рука!!! Что же касается гавота, то он хорошо выделывает в нем свои первые такты, но я поражаю его в жете. Словом, может быть, он сдавливает меня под коленами, я же душу его между икрами!!!» (Как ясно, что этот человек рехнулся!)
В это время, когда спекуляции упавшими ассигнациями и многочисленными подрядами на припасы неожиданно доставляли невероятные и быстрые обогащения, банк находился в полном процветании. Банкиры – фаты и расточители, примешивались к толпе Чудих, из которых не одна держала в своих руках ключ от упомянутых подрядов, и в конвое этих дам можно было отличить основателей банкирских домов, из которых некоторые известны и теперь: Готтингер, Перрего, Рекамье, Уврар, Сегин, Бастеррем, Пурталес, братья Мишель, Делессерт, братья Анфантин и другие.
Мы сказали выше, что приглашенные Барраса разделялись на три группы. Мы описали первую. Перейдем теперь ко второй.
Группа Бонапартов: в углу сада собралось семейство того, чей подвиг дал повод к торжеству. Рядом со строгой Летицией, госпожой Бонапарт-матерью, стояла ее невестка, супруга победителя Италии, бедная Жозефина. С завистью и сожалением следила она за толпой Чудих, в среде которых сама принимала такое блестящее участие и где царила ее прежняя близкая подруга, госпожа Талльен, с которой, приказ нетерпящего возражений мужа принудил ее разорвать отношения. Воля Наполеона отняла у нее безрассудную роскошь и все эти безумные радости, которые она так любила. Кроме того, она чувствовала себя неловко в кругу родственников мужа, недолюбливавших ее за замужество, служившее, по их мнению, препятствием к блестящей будущности, которой они бредили и которую назначали своему брату и сыну. Несмотря на свои тридцать пять лет, благодаря глубокому знанию искусства одеваться, грациозная и кроткая креолка еще очень хорошо разыгрывала молодую женщину, пока неловкая улыбка не открывала ее испорченных зубов.
Вокруг нее собирались Жозеф Бонапарт и его жена Клари; Люсьен Бонапарт, высокий и сухощавый долгоногий паук в очках и под руку с ним кроткая Христина Буае, впоследствии его первая супруга; Марианна Бакчиоччи, которая после года замужества примчалась в Париж, чтобы блюсти интересы отсутствующего брата. Шумная, бешеная, веселая, окруженная толпой поклонников, Паулина Леклерк, впоследствии называвшаяся принцессой Боргез, поражала той красотой, которая была бы совершенна без ее страшных ушей. В углу болтали трое детей, из которых старшему было не более шестнадцати лет: Гортензия Богарне, грациозная блондинка, воспитанная матерью, Каролина Бонапарт, будущая супруга Мюрата, которая для этого бала была отпущена из пансиона г. Кампан, так же как и Жером Бонапарт из коллегии Жюилли.
Этому семейству недоставало только Людовика, который последовал за Наполеоном в Египет.
К группе присоединились дальнозоркие люди, почуявшие, откуда дует ветер. Хитрый директор Сиеза, чувствуя, что его власть шатается, заготовлял себе прочную будущность; министр Талейран; плут Фуше, собиравшийся захватить полицию; Жубер, вскоре убитый в Нови. Но все ухаживания семейства сосредоточились на Бернадоте, возвратившегося со своего посланнического поста в Вене накануне принятия портфеля военного министерства, этой должности, на которой Бонапарты считали необходимым иметь союзника. Не подозревая цели этих ласкательств, Бернадотт пристал к группе из любви к сестре госпожи Жозеф, другой девицы Клари, на которой собирался жениться.
Третья группа – патриотов, была немногочисленна, потому что истинные республиканцы пренебрегали, как они говорили, сатурналиями Барраса. Назовем Мерлина Дуэ, которого лишение должности заставило недавно выйти из Директории; генерала Моро, генерала Шампионнета, который пять дней тому назад был рассчитан военным Комитетом, Бенжамэна Констана, тогда еще только начинавшего свою карьеру; Фонтан, Ожеро, так называемый генерал Фруктидор, который в полном разгаре бала отпускал свои плоские казарменные прибаутки; Ребвель и горбун Ла Ревелльер, два экс-директора, потом Гойе, Мулен и Роже Дюко, составлявшие до Барраса и Сиеза настоящую Директорию.
Давид, как бы одинокий между всеми республиканцами, ибо его громадный талант не мог заставить забыть отвращение, внушаемого его видом, расхаживал здесь взад и вперед. Безобразной наружности, жестокий характером, экс-рукоплескатель и часто даже советник самых кровавых распоряжений Террора, раб перед всякой возрождающейся властью, всеми отталкиваемый, презираемый, особенно артистами за его высказывание Робеспьеру: «Можно стрелять картечью во всех артистов, не боясь убить патриота!»
Таким образом составились три группы. Если в них и было нечто смешенное, то потому только, что между ними фланировала многочисленная толпа молодых, горячих Щеголей, из которых девять десятых выражали мнения роялистов.
Таковы были партии, цеплявшиеся за власть. Каждый, сам еще не будучи в состоянии объяснить того, чувствовал себя накануне важного события и держался настороже, чтобы лучше им воспользоваться.
Теперь после нашей попытки объяснить различные стремления, волновавшие умы честолюбивых гостей Барраса, возвратимся к нашему герою, кавалеру Ивону Бералеку, который, как помнит читатель, явился на бал в ту минуту, когда часы били половину десятого.
«Ощупаем сначала почву под собой», – подумал Ивон, вступая в первый зал.
Жара, как мы сказали, выгнала всех гостей из залов, где остались лишь игроки, ни один из которых не обратил внимания на новоприбывшего.
Молодой человек обошел все комнаты.
У открытой двери уединенного будуара он остановился.
Мужчина лет тридцати, с красивым еще, хотя несколько помятым, лицом, изящно одетый, стоял перед часами.
«Вот человек, которого мне надо, – подумал Ивон. – Он поможет мне отыскать и женщину».
Это был Баррас, в нетерпении от мучительного ожидания удалившийся в эту комнату, окно которой, выходившее на улицу Вожирар, позволяло ему подстерегать ту, которая сумела обуздать его непостоянство.
Взволнованный и нетерпеливый, он топнул ногой.
– Никогда, однако, не наступят эти десять часов! – прошептал он.
Он стоял спиной к двери. Ивон неожиданно вошел в будуар, крича на щегольской манер:
– Э, да это гажданин Диекто! А, ба! Господин Баас, что за наод вы назвали? Какие-то нищие, честное слово! Ни одного любезного господина, чтоб избавить меня от моих двухсот луидоов в хоть какой-нибудь иге.
Из всех страстей, разорявших Барраса, страсть к картам была самая сильная, превосходившая даже его любовь к женщинам. При виде золота, брошенного Щеголем на игорный стол, подле костей крепса, Барраса моментально загорелся азартом. Он подумал, что время, казавшееся ему вечностью, пройдет скоро в обыгрывании неожиданно встретившегося ему противника.
Поэтому он отвечал, улыбаясь:
– Если вы не нашли между всеми моими приглашенными желанного для вас человека, то разве вы не знаете, что я обязан быть к услугам гостя, когда он в затруднении?
– Вот это хоошо сказано! – вскричал кавалер, усаживаясь за стол.
– Только предупреждаю, что я должен оставить вас через двадцать минут, – сказал Баррас.
– Это больше, нежели нужно, чтоб поигать безделицу, состоящую из двухсот луидоов.
Бросая кости, Ивон думал: «Если я у него выиграю, то он без всякого затруднения оставит меня. Если же, напротив, я ему высыплю свои деньги, то деликатность заставит его вернуться, чтоб дать мне отыграться».
Когда било десять часов, кавалер проиграл сто луидоров.
В эту минуту вошел швейцар и прошептал что-то на ухо Баррасу. Тот поспешно встал.
– Извините, гражданин, я должен встретить одну только что приехавшую даму.
– Пожалуйста, не стесняйтесь, гажданин, я буду тепеливо ждать вашего возващения.
Баррас бросился вон.
«Ты уж отведал приманки, – думал Ивон. – И вернешься снова, чтобы попасться на удочку».
Он с чисто бретонским хладнокровием оставался у стола, на котором лежала ставка еще не доконченной партии. Осматривая будуар, он говорил себе:
– Это, наверно, убежище Барраса, куда он удаляется от шума и толпы; поэтому он вернется в свое логовище и приведет ко мне свою красавицу, когда устанет прогуливаться с ней.
Скоро он догадался по гулу, долетавшему из залов, о приближении Директора, но в сопровождении многочисленной свиты. В зеркале, отражавшем длинную анфиладу комнат, к которым он сидел спиной, Бералек увидал подходившего Барраса, веселого и сияющего и окруженного Чудихами.
– Кто же из всех этих милых созданий – именно та… которую я ищу? – спрашивал себя Ивон.
Толпа прелестниц ворвалась в будуар, не обращая внимания на присутствие молодого человека и продолжая осаждать сластолюбивого Директора просьбами удовлетворить их жадное любопытство.
– Ну, полноте, виконт Баррас, бросьте вашу секретность и скажите нам, откуда у вас эта богиня красоты? – спрашивала госпожа Талльен.
– С Олимпа, на котором вы царствуете, красавица Венера, – отвечал Баррас.
Светский язык описываемой эпохи при обращении с этими дамами, так мало прикрытыми одеждой, требовал употребления древних имен и названий. Если женщины не были богинями Олимпа, то обращались в Аспазий, Лаис или по меньшей мере в обольстительных афинянок.
– Исповедуйтесь, любезный директор, вы еще успеете, пока ваша таинственная красавица танцует менуэт с Тренисом; этот бог танцев употребляет добрую четверть часа только на один свой знаменитый реверанс шляпы, – сказала госпожа Гамелин.
– Да, да, исповедуйтесь-ка! – кричал хор женщин.
– Э, дамы, – возразил со смехом Баррас, – она явилась ко мне в одно прекрасное утро…
– О! Гражданин Баррас, в прекрасное утро! Откровенны ли вы? Не прекрасный ли вечер? – лукаво поправила госпожа Шато-Рено.
– Утром или вечером, не все ли равно? – сказал Директор.
– Очень даже не все равно. Определите точнее.
– Да, точнее, точнее! – восклицал батальон любопытных женщин.
– Ах! Ну так был полдень.
– А! Час вашего отдыха, это кстати… Очень хорошо! Больше мы не спрашиваем, мы узнали главное, – сказала Леклерк.
Паулина Бонапарт, сходившая с ума от удовольствий, шума, гвалта и необыкновенной атмосферы праздника, часто убегала от своей строгой семьи и смешивалась с толпой Чудих, которые ненавидели ее и с лихвой воздавали ей за ее колкий язычок.
– Но виконт не сказал еще, откуда у него эта красота! – настаивала госпожа Гингерло.
Преследование возобновилось.
– Да! да! Откуда она? – подхватила толпа.
– Я вам сказал: из тех же стран, откуда и все вы, mesdames, для блаженства тех, которые восхищаются вами… с неба, – возразил галантный, но скромный Баррас.