Книга Денис Бушуев - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Сергеевич Максимов
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Денис Бушуев
Денис Бушуев
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Денис Бушуев

Сергей Максимов

Денис Бушуев

За содействие в подготовке книги к изданию выражаем искреннюю благодарность Редлиху Андрею Романовичу, литературному критику, художнику, общественному деятелю, редактору издательства «Посев» (Франкфурт-на-Майне, Германия).

Текст печатается по изданию: Денис Бушуев: Роман / Сергей Максимов. – Посев: Франкфурт-на-Майне, 1974. – 472 с.

© Оформление, составление. Издательство РИМИС, 2016

Часть I

– Ты́, Маня, вчера Дениску из воды вытащила? – наконец глухо спросил он, подергивая губой. Она молчала.

I

Всю ночь шел дождь. На рассвете же точно языком слизало тучи, и жидкий туман заклубился над Волгой. Солнце поднималось, и белые стены домов розовели. На Молочной горе звонко застучали колеса телег о булыжник мостовой; широко, басисто, с утренней хрипотцой заголосили пароходы. Высоко в небе, возле нелепых бескрестных куполов Ипатьевского монастыря черными хлопьями закружились галки. Сверкая голыми икрами, быстро зашагали на базар по выщербленным тротуарам неряшливые, нечесаные женщины с корзинками и бидонами в руках; на ходу здоровались, на ходу переругивались окающим волжским говорком. Голодные собаки уже бегали по берегу, рылись в помойках под откосами, обнюхивали ящики с кладью, уложенные на хрустком гравии возле пристаней. Грязные, невыспавшиеся грузчики, наскоро ополоснув в реке лицо и руки, лениво натягивали на плечи ремни «подушек» и, мрачные, вялые, позевывая, спускались по мокрым трапам в трюмы пароходов. Пахло смолой, дымом и прохладной речной свежестью…

Мустафа Ахтыров, приказчик из Татарской слободы, стоял на широком трапе, шедшем с берега на пристань, и наблюдал за погрузкой товаров. Высокая фигура его, кожаный портфель, до блеска начищенные сапоги и брюки-галифе внушали грузчикам уважение – проходя мимо приказчика, они ускоряли шаг, покрякивали и молодцевато встряхивали грузом на спине. Но Мустафа мало обращал на них внимания. Черные глаза на горбоносом лице смотрели тускло и безразлично поверх голов грузчиков куда-то за Волгу, в белесую дымку тумана. Странное чувство, появившееся еще вчера днем, когда он бесцельно бродил по городу, ожидая накладной на товар, не проходило, а, наоборот, – все больше и больше беспокоило. И он никак не мог понять, что это было за чувство. То нарастая, то пропадая, это странное чувство накатывалось, как волна, тяжело, мучительно, захлестывая и голову и сердце. Если это происходило на улице, Мустафа ускорял шаг, вздрагивал всем телом и вдруг быстро оборачивался. Но взгляд его встречал равнодушные лица прохожих, пыльные тополя и серые заборы провинциального городка.

– Раз-два! вз-зяли!

– Еще разик! Вз-зяли! – весело вздыхали грузчики, вкатывая на трап тяжелую бочку.

Как день постепенно входил в свои права, так и они постепенно загорались работой и входили в привычный, ладный темп. Синие, красные, серые рубахи их, заплатанные, разорванные на локтях и плечах, уже взмокли от пота и становились хрупкими и ломкими от тонкой человеческой соли. Голые плоские ступни босых ног твердо и тяжело шаркали по занозистым доскам трапа и мягко, ласково шлепали по гладкой шпаклеванной палубе маленького пароходика «Товарищ». Двадцать копеек с тонны! Двадцать копеек за тысячи шагов вниз и вверх по трапу с тяжелым грузом на спине! На карнизе дебаркадера – выцветший от времени плакат: «Досрочно выполним план грузоперевозок!»

– О-ох! О-ох! Еще раз – взяли! – неслось по берегу.

– Мустафа Алимыч! Посторонитесь! Как бы того… ноги вам не отдавить! – крикнул Ахтырову молодой веснушчатый грузчик с колечками волос, прилипших к мокрому лбу.

Ахтыров поднялся по трапу на пристань, прошел на корму и сел там на деревянный толстый кнехт возле кучи канатов и тросов. Парная зеленоватая вода с радужными кругами нефти тихо плескалась о борт дебаркадера, качала на приплеске щепочки и набухшую сосновую кору. Две трясогузки, взмахивая хвостиками, прыгали по лавкам затонувшей завозни, привязанной к пристани. Белокурый мальчишка, сидевший, свесив ноги, на борту с удочкой в одной руке и с воблой – в другой, покосился на Ахтырова и негромко попросил:

– Ты, дяденька, не больно шуми… вишь, я рыбу ловлю. Рыба – она шум не любит, она все слышит…

– Не-е… я тихо буду сидеть, – улыбнулся Мустафа и осторожно поставил ногу на кучу цепей, стараясь не звякнуть ими.

Наблюдая за мальчиком и за поплавком, он как-то отвлекся, и странное, беспокоящее чувство снова отхлынуло, уступив место мыслям о брате и о его жене. Последний разговор с Манефой убедил его окончательно, что Манефа Алима не любит, что брат напрасно надеется на то, что когда-нибудь она полюбит его. Ах, как права была их покойная мать, предупреждая Алима не жениться на русской, татарин должен жениться на татарке. Разве мало хорошеньких девушек-татарок в слободе? Разве свет клином сошелся на русской? Но, с другой стороны, Мустафа понимал брата: в этой русской было что-то такое притягательно-красивое, что, увидев ее раз, трудно было не думать о ней, не желать ее… Два года жизни бок о бок с ней, вернее, возле нее и брата привели к тому, что Мустафа последнее время стал ловить себя на нехороших мыслях, на том, что он подолгу следит за Манефой, когда она одна, что в большую, искреннюю любовь к брату стало вклиниваться какое-то другое, темное, нехорошее, ревнивое чувство. Это было страшно. Страшно было и то, что Манефа, кажется, перехватила несколько его взглядов и разгадала его мысли. И с тех пор стало ему казаться, что в каждом движении, в каждом взгляде Манефы сквозило одно и то же, презрительно-насмешливое: «Ты меня тоже любишь, а я ни тебя, ни брата твоего не люблю». Это тянулось долго, мучительно долго. Мустафа не мог даже себе признаться в том, что он ее любит. Он старался реже бывать дома и наконец, под разными предлогами, стал ночевать то в одном месте, то в другом. И это-то его и убедило, что он ее любит. Так дальше продолжаться не могло, надо было что-то предпринимать срочное, сильное, что бы положило разом конец всему. И он решил уехать из Татарской слободы куда-нибудь подальше, в Казань или Астрахань. Но в тот день, когда было принято это решение, одно маленькое обстоятельство дало совершенно другой оборот событиям. Обедали вдвоем: он и Манефа, Алим задержался в поле. Не глядя на Манефу, он сказал, что встретил приятеля в городе и тот ему предложил выгодную работу в Астрахани. Через неделю он, Мустафа, вероятно, уедет. Она положила ложку на стол и тихо сказала: «Это неправда. Никакого приятеля ты не встречал и никуда ты не уедешь». «Нет, я уеду», – повторил он. – «А я не хочу, чтобы ты уехал. Слышишь? – твердо сказала она и, встав, вышла из кухни, на ходу бросив: Мне страшно… одной». Он долго смотрел на неплотно прикрытую дверь, прислушиваясь к шагам и шелесту платья в горнице. «Маня!» – позвал он. Она не ответила, и он понял, что ему надо остаться, он понял, что нужен, что с этого момента он навсегда и крепко связан с Манефой какими-то неуловимыми, тонкими и жгучими нитями.

Внезапно знакомое, острое, беспокоящее чувство новой горячей волной захлестнуло его. Он вздрогнул, дернул локтем, как бы инстинктивно защищаясь от кого-то, нога скользнула по куче цепей и гулко стукнула о палубу. Мустафа резко повернулся.

Все так же сновали по трапу грузчики, но быстрее, ловче, все ускоряя ритм работы. Все так же кружились черными хлопьями галки над бескрестными куполами собора, и только на берегу, на самом приплеске появилось новое лицо. Это была Любка, гулящая девка с Молочной горы, утеха грузчиков и матросов. Она шла по хрустящему гравию в стоптанных парусиновых ботинках, в драной черной юбке и, высоко вскидывая острые колени, хрипло пела:

…Ах, вот сижу я в одиночке,В тюрьме встречаю я зарю.И с рук батистовым платочкомЕще не стерла кровь твою…

Молодой грузчик, тот самый, что крикнул Мустафе «посторонитесь» зацепил проволочным крюком Любку за плечо и, под дружный хохот, притянул ее к себе.

– Любаша! Радость ты моя! Иди ко мне, я тя погрею…

Появление Любки почему-то неприятно подействовало на Мустафу, точно она чем-то подтверждала основательность его беспокойства. Он схватил портфель и шумно поднялся.

– Дяденька… я же просил не стучать, – захныкал мальчик.

– А ну тебя к дьяволу! – обругал его Мустафа и торопливо зашагал на пароход.

А за спиной его хохотали грузчики, потешаясь над Любкой с Молочной горы.

II

Когда Манефа внесла в горницу огромный букет жасмина и поставила его в простую глиняную крынку на стол, то показалось, что в комнате стало светлее и чище. Несколько розово-белых лепестков упало на скатерть, и Манефа не убрала их, оставила на месте. Она подошла к окну и настежь распахнула рамы.

За садом, круто спускавшимся к берегу, катилась Волга. Окрашенная мягким красновато-желтым закатом, она была тиха и спокойна. Противоположный «горный» берег с березовой рощей, крутыми глинистыми обрывами, с красивым, утопающим в зелени и сверкающим красными железными крышами селом Отважным точно повторялся в воде, сливаясь со своим отображением в одну стройную, симметричную, узорчатую ленту. Курлыкая, пролетали редкие чайки, шумели грачи на березах и ровно и громко шлепал плицами пассажирский пароход.

Манефа облокотилась на подоконник. Серые глаза с какой-то трогательной нежностью смотрели на Волгу. Ах, как она любила свою реку! Всегда любила: и тихую, и ветреную, и бурную, и в солнце, и в дождь… Слушая в детстве рассказы отца о Туркестане, она спросила один раз: «А Волга там шире, чем у нас?» И когда услышала в ответ, что Волга там не протекает, она была так удивлена, что невольно воскликнула: «А как же там люди-то живут? Как же они без Волги-то живут?» Это было в детстве. Теперь же, когда ей было без малого двадцать лет, из которых два года тяжелой супружеской жизни с нелюбимым человеком притупили многое в ней, любовь к Волге не только не ослабела, а наоборот, стала проникновеннее, глубже и теплее. То, что не додавала жизнь, восполняла великая река.

Замуж вышла она нелепо, и виной этому был ее пылкий и противоречивый характер. Семнадцати лет она влюбилась в сына волжского капитана Сенечку Груздева, молодого паренька из села Отважного, человека доброго, мягкого и слабовольного. Говорят, что любовь иногда рождается не там, где ее больше всего ожидают, то есть в сходстве душ и характеров, а там, где нужно дополнение одного характера другим. Может быть, именно потому, что Сенечка являлся полной противоположностью Манефы, девушки сильной, твердой и далеко не доброй, – она и полюбила его. Овдовевшая к этому времени тетка Таисия – мать Манефы – была не прочь сбыть дочь с рук и ничего не имела против ее брака с Сенечкой, но капитан Груздев поднялся на дыбы и ни за что не хотел дать согласия на женитьбу сына, ссылаясь на то, что Сенечке «надо еще малость подучиться». Сенечка же боялся идти против воли отца и мучался в догадках, как ему поступить. В это время за Манефой стал усиленно ухаживать Алим Ахтыров, председатель только что созданного колхоза в Татарской слободе. Он подстерегал Манефу где только мог и не давал ступить шагу, надоедал своей любовью.

Однажды, измученная нерешительностью своего возлюбленного, она приказала Сенечке ответить ей определенно: будут они мужем и женой или нет? и дала срок для ответа – неделю, угрожая, что в случае отказа она выйдет замуж за Алима Ахтырова. Бедный Сенечка попробовал еще раз поговорить с отцом, но капитан, вместо ответа, предложил ему немедленно собраться в дорогу – ехать в Рыбинск и держать экзамен в речной техникум на судоводительское отделение. Когда Сенечка, заикаясь и путаясь в словах, передал Манефе окончательное решение отца, она, сдерживая гнев, довольно спокойно сказала, делая последнюю попытку пробудить в своем возлюбленном мужчину: «Ну что ж, Сеня, поженимся без отцовской воли…» Сенечка покраснел, опустил глаза и забормотал что-то насчет того, что можно было бы еще повременить. Тогда Манефа пришла в бешенство и крикнула: «Тряпка ты! Размазня ты, а не человек… Я же тебе сказала, что выйду за Алима!» – «Так ты же его не любишь!» – чуть не плача, запротестовал Сенечка. – «Ну и что ж, что не люблю, а все равно выйду, тебе назло!»

Возможно, что эта угроза осталась бы только угрозой, если бы Манефа успела остыть до встречи с Алимом, но случилось так, что, возвращаясь со свидания с Сенечкой, она встретила на улице Алима и, под горячую руку, брякнула ему, что согласна стать его женой. Обезумевший от счастья, Алим помчался к тетке Таисии и торжественно объявил ей решение дочери. Настала очередь прийти в бешенство матери. Она прогнала Алима и, топая на дочь ногами, заголосила: «За татарина не разрешу замуж идти! Хоть ты лопни! Бога побойся! Я староверка и Бога чту! Это ты, безбожница, забыла про него!..» Но бес противоречия уже крепко засел в сердце Манефы, и протест матери только еще больше подогрел ее и упрочил взбалмошное решение. Свадьбу она назначила скоропалительную – через десять дней, все еще втайне надеясь, что Сенечка пренебрежет отцом и появится в решительную минуту, как спаситель. Пошумев дня три, тетка Таисия вдруг притихла, и совершилось нечто странное: она перестала перечить дочери и дала свое согласие на брак с Алимом. Впрочем, необъяснимого в этом ничего и не было, ибо религиозность тетки Таисии как-то легко уживалась с лицемерием и расчетливостью – отличительными чертами ее злобного и неуравновешенного характера, – и, сообразив, что из брака дочери с председателем колхоза можно, при известной обстановке, извлечь пользу, она стала усердно готовиться к предстоящей свадьбе. Сенечка же как в воду канул.

При таком положении дел отступать уже было поздно, свадьба состоялась, и Манефа переехала из Отважного в Татарскую слободу, в дом мужа. Вскоре пришла и расплата за буйный нрав: жизнь с нелюбимым человеком превратилась для Манефы в муку. Зато тетка Таисия души не чаяла в зяте и не знала, чем угодить ему. Алим же угодил ей сразу, на другой день после свадьбы подарив прекрасную вологодскую корову. Осенью, сырым туманным утром умер Сенечка, схватив воспаление легких. Алиму стало спокойнее жить…

– Маня!

Это был его голос.

Она не обернулась. Яркие, как сурик, губы крупного рта чуть дрогнули. Полная загорелая рука поднялась и откинула прядь курчавых темных волос, упавших на лоб.

– Чего тебе?

– Чаю бы пора испить… Поставь самовар.

Он стоял за ее спиной, и она слышала его сильное прерывистое дыхание. Она знала, что он волнуется, как волнуется всегда, когда начинает с ней говорить.

– Я очень устал сегодня… За весь день не присел ни разу.

– Ты-то что: ты не сеешь и не пашешь, только командуешь. А мужики, наверно, еще шибче устали, – не удержалась Манефа.

Он помолчал и тихо попросил:

– Оставь, Маня… Чего ты меня колешь?

Он постоял, вздохнул и тяжело пошел в кухню, скрипя половицами. Манефе вдруг сделалось жалко мужа. Она резко оторвала от подоконника полное крепкое тело и повернулась.

– Ты куда?

– Пойду… сам поставлю…

Он стоял в дверях, расставив ноги в кожаных сапогах и поглаживая короткими пухлыми пальцами бритую желтоватую голову. Черные смородинные глаза смотрели на Манефу робко, просяще.

Манефа прошла мимо него в кухню, поставила на маленькую скамеечку возле русской печи самовар и стала насыпать угли.

– Наколи, Алим, лучину… – сказала она мягко, примирительно.

Алим сверкнул в улыбке белыми зубами, быстро взял с шестка косарь, достал из-под печки сухое березовое полено, уселся на полу и принялся колоть лучину. Тонкие щепочки под сильными руками ленточками падали на крашенные масляной краской доски пола. Как чуткий человек, он уловил в голосе жены теплые нотки и, искоса поглядывая на нее, старался определить, надолго ли хватит ее расположения.

– Знаешь, – сказал он деланно весело, – я сегодня встретил деда Северьяна из Отважного, у него есть дрова. Я заказал ему две сажени – завтра привезет.

– Почем же он просит?

– Двадцать три рубля с сажени.

– Дороговато.

– Шут с ним. За лето высохнут, к осени как порох будут… Тяжелая жизнь, – добавил он неожиданно для самого себя и тут же понял, что добавление это не к месту и вовсе было не нужно. И он решил объяснить:

– Комсорг рассказывал сегодня, что под Нерехтой, в каком-то селе, председателя колхоза сожгли со всей семьей… Так и сгорели все в доме. Ночью. Кулачье, наверно.

– Коль наганами будете в колхозы людей загонять, так и всех вас пожгут, – предупредила Манефа и подумала, что Алим не зря ей это рассказал, что вот-де какая наша работа опасная, а ты меня не жалеешь, не любишь…

– Ничего, всех не пожгут и не перережут. Дай-ка, Маня, спички.

Алим понял, что сделал ошибку, и переменил разговор.

– Мустафу скоро завом сделаем. Маковкин ворует сильно, жалуются колхозники.

– Это ты мне к чему рассказываешь? – насторожилась Манефа.

– Да что ты все – «к чему, к чему»? – улыбнулся Алим. – Захотелось, и рассказываю. Иль тебе и про Мустафу слушать не интересно?

– Оставь ты его. Мустафа славный, хороший человек.

– А я что – говорю, что он плохой?

Манефа опустила в самовар зажженную лучину, пристроила трубу и стала собирать на стол.

– Чего он не идет? Пора бы уж, вечер, – сказала она.

– Придет. Никуда не денется.

Алим положил косарь, сел на табуретку и не спускал глаз с Манефы, двигавшейся от горки с посудой к столу. Не выдержал, встал, подошел к ней сзади, обнял.

– Маня…

– Пусти, Алим!

– Опять гонишь?

Манефа нахмурилась.

– Пусти, Алим. Не время обниматься.

– У тебя всегда не время… Когда же время-то будет? Когда же время-то для меня придет? Я тебе муж – или кто?.. – дрогнувшим голосом горячо проговорил он.

– Может, придет, а может, и вовсе не придет, – усмехнувшись, сказала она, чувствуя, как поднимается знакомая беспричинная ненависть к мужу.

– Не придет? Говоришь, – не придет? – тихо пробормотал он, заводя ее руки за спину и стараясь поцеловать в шею.

Она рванулась.

– Пусти, Алим!

Он впился пухлыми губами в ее шею и еще крепче сжал руки.

– Пусти, дьявол! Я тебя ненавижу! – не помня себя, крикнула Манефа и вырвалась из его рук. Он схватил было ее за плечи, но она опять увернулась. С треском разорвалась кофточка, покатились на пол пуговицы. Покрасневшие глаза Алима сверкнули тяжелой злобой, он нагнулся, поднял косарь и взмахнул им над головой жены. Она тихо вскрикнула, присела и зажмурила глаза.

Но косарь не успел опуститься на голову Манефы. Кто-то стрелой метнулся с порога и схватил Алима за руку, повиснув на ней. Это был Мустафа.

– Ты… с ума сошел… – прерывисто проговорил он, вырвав косарь и швырнув его в угол к рукомойнику.

Алим схватил брата за ворот зеленой гимнастерки.

– Чего тебе надо, Мустафа?

– Не тронь ее!..

– Ты кто? Кто ты такой? – загремел Алим и, встряхнув руками, ударил брата головой о кирпичную печь. Он был ниже Мустафы и, сверкая глазами, смотрел на него снизу вверх. Горячая татарская кровь забила ключом в жилах обоих братьев. Мустафа замахнулся увесистым кулаком, чтобы сокрушить брата, но вдруг тихо опустил руку, обмяк весь как-то, оттолкнул Алима и подошел к Манефе.

Она сидела на полу, обняв колени. Черные короткие волосы, растрепавшись, закрывали лицо. Мустафа тронул ее за плечо. Она быстро вскочила на ноги, огляделась. Прищуренные серые глаза смотрели без всякого испуга, чуть насмешливо. Правой рукой она старалась прикрыть обнаженную грудь – кофточка была разорвана до живота. Она совсем не испытывала испуга, его не было даже и тогда, когда косарь взвился над ее головой. Она ощущала лишь удивление. Таким она видела Алима первый раз в жизни, и первый раз за два года супружества Алим занес на нее руку. И в то же время она сознавала свою вину и понимала Алима. Как ни сыро дерево, но если под ним раскладывать каждый день костер, то оно, в конце концов, загорится. Она не могла не видеть, что с каждым днем Алим, прежде мягкий и тихий, все больше и больше превращался в нервного, злобного и неудовлетворенного человека. Огонек, который она же медленно и настойчиво разжигала, вспыхнул ярким пламенем, чуть не стоившим ей жизни. И удивление сменилось ясным и четким осознанием своей вины. Но не в том смысле, что она виновата, а в том, что она не могла поступать иначе, не любя мужа. Война велась с первого дня свадьбы, но носила скрытый характер, теперь же Алим объявил ее, но заставила его объявить она. А раз так, раз война объявлена им, то пусть он, как явный зачинщик, и понесет всю тяжесть вины и будет за все ответчиком. И, ох, как дорого обойдется ему необдуманное, торопливое объявление этой войны!

– Что же вы не добили друг друга? – тихо спросила Манефа и вышла в горницу.

Мустафа провел ладонью по затылку – на руке заалела кровь.

– Как ты меня крепко саданул… – сказал он брату и примирительно улыбнулся.

Алим вздохнул и отвернулся к окну.

III

Полдень. Над Татарской слободой по голубому блюду неба расплескались мыльные хлопья облаков. Увязая в буром суглинке, лениво бредет по берегу Волги стадо коров. Танцуют волны зноя; вьются, тихо жужжат оводы. Бесконечно медленно плывет по стеклянной зеленоватой воде длинный плот; слышно, как негромко переругиваются на нем люди.

Алим Ахтыров неторопливо опрокидывает в рот рюмку водки, корчит гримасу, – не то удовольствия, не то отвращения, – щелкает пальцами и закусывает селедкой. Жарко. Нестерпимо жарко. И от палящего нещадно солнца, и от выпитой водки. Широкое, гладко выбритое лицо Ахтырова раскраснелось и покрылось мелкими капельками пота. Ворот защитной гимнастерки расстегнут, хромовые сапоги сняты и аккуратно поставлены на траву возле бочки с тепловатой и грязной водой. Напротив Ахтырова сидит, согнувшись, в глубокомысленном созерцании прозрачной влаги в рюмке Гриша Банный. Он очень худ и тощ, голова его напоминает желтую дыню со странным нежно-красным хвостиком внизу – бородкой. Оба сидят уже два часа под широколистым кленом в саду Ахтырова, и оба выпили уже по восьмой. Гриша Банный с удовольствием бы уснул, но мешают мухи и сознание, что неудобно спать, когда хозяин дома еще бодрствует…

Гриша Банный и Алим ровесники, более того – они родились в один день.

– Поздравляю вас, Алим Алимыч, с сорокалетием, так сказать, жизненной деятельности… – в девятый раз поздравляет приятеля Гриша Банный и поднимает большую рюмку.

– Пей на здоровье, Гриша, – рассеянно отвечает Алим, – и тебя, друг, с сорокалетием… Молодость-то прошла, друг Гриша, прошла.

– Оптический обман-с…

– Чего?

– Н-нет, это я так… на свои туманные мысли…

Помолчали. Над садом пролетела стайка диких уток. Гриша сладко сощурился на бочку с водой, скривил бескровные губы маленького рта и вдруг во все горло хриплым тенорком запел:

О Боже, Боже, согреши-илаДочь благородного-о отца-а-а…

– Тише, Гриша, тише… – поморщился Алим. – Скажут, у председателя колхоза с утра пьянство… Помолчи.

Гриша покрутил головой и замолк.

– М-мухи, чёрт бы их драл… – вяло заметил он через некоторое время.

Алим погладил ладонью круглый побритый затылок и тихо, неожиданно сообщил:

– Одиночество чувствую, Гриша… Одиночество.

– Почему? – удивился Гриша, приподнимая нежно-красную бородку. – А жена? Манефа?

Алим не ответил, кусая белыми зубами травинку.

– Оч-чаровательная жена у вас, Алим Алимыч… Не жена, а весенний рассвет, лунный блик на черном фоне современной жизни, оптический обман-с… Обладать такой женщиной – да ведь это неземное счастье! А вот я, при моей весьма легкомысленной и пустяшной жизни, всегда как-то на своем пути встречал женщин с весьма сомнительными достоинствами…

Он откинулся на спинку тонконогого венского стула, достал из грязной помятой пачки дешевую папироску и продолжал:

– При наличии нормальной нравственно-моральной жизни… гм… такая женщина может безусловно составить счастье мужу. Философ-самородок Отроков говорил насчет супружеской жизни так… гм… как это он говорил?.. – Но позабыв сентенцию философа-самородка, Гриша безнадежно махнул рукой и чуть не съехал со стула. С огромными усилиями он выпрямился и закурил.

Алим наблюдал за ним долгим пристальным взглядом.

– Вот смотрю я на тебя, Гриша, и не пойму: что ты за человек? А ведь знаю тебя давненько… Говоришь ровно бы по-ученому, много знаешь, много видел, а человек так себе: ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

– Верно-с, Алим Алимыч. Странный я человек, даже сам на себя иногда удивляюсь, до чего я странный. А ведь был я, доложу вам, и в учении… Физику изучал… Но ранняя склонность к разного рода порокам-с помешала мне сделаться, так сказать, полным человеком. Теперь все уже давно утрачено, и есть только пародия, так сказать, на человека, без фамилии… Фамилия заменена кличкой Банный-с… есть только Гриша Банный.