Поеживаясь от утренней свежести, Денис шел рядом с Белецким и подтрунивал над Годуном:
– А ты, Васька, зря идешь. Ведь два раза махнешь косой – и дух вон. Знаю я тебя.
– А сам-то ты в прошлом году и до кладбища не дошел, разов пять приседал. Эх, как тебя люди-то обогнали! Стыдобушка! – переходил в контратаку Васька.
– Искусство-с своего рода… – вмешивался в разговор уныло шагавший сзади Гриша Банный. – Я, к примеру, косец плохой. Размаху нужного нет у меня, а ежели размахнусь, то в случае необходимости остановиться не могу… Так в двадцатом году, вследствие этой моей странности, я перекосил пополам-с небольшую индюшку, подвернувшуюся под руку, за что и был основательно наказан.
На лугах косцы быстро разобрались и встали по местам. Белецкий с наслаждением вдыхал холодный, как мята, утренний воздух и весело посматривал по сторонам. Кругом стояла высокая, сочная трава вперемешку с яркими цветами. Пахло ромашкой и диким луком. Луга окаймлял с трех сторон лесок из осин, березок и ольхи. С четвертой стороны луг спускался к Волге. На краю леска виднелось кладбище, там росли высокие старые березы, в тени которых белели кресты и надмогильные камни.
Косьба началась. Первым пошел дед Северьян. Почти не сгибаясь, он широкими взмахами, большой косой, специально сделанной по его росту, резал мокрую, сочную траву и ровным рядом укладывал ее. Выждав, когда дед Северьян отошел шагов пять-шесть, сразу же за ним пошел Илья Ильич Потапов, за Потаповым – пристанщик Ямкин, потом – Ананий Северьяныч, и так, один за другим, косцы двинулись через луг.
Звенели косы. Летели шутки, перебранки и смех. Иногда в общий гул врывался звук бруска, шаркающего по железу – кто-то подтачивал косу.
Денис шел за Манефой. После Троицы они встречались еще несколько раз, и всегда при встрече Денису было как-то не по себе, – он чувствовал себя виноватым. Манефа же молча проходила мимо, не глядя на него. На страдную пору она приехала в Отважное помочь матери управиться с косьбой. Денису было неприятно, что косить им пришлось рядом. Вначале Манефа не обращала на него никакого внимания, только изредка оглядывалась, чтобы проверить ровность бровки скошенной травы, и тогда заодно бросала равнодушный взгляд на соседа. Но чем ближе подходили к лесу, чем горячее становилась работа, тем все веселее и разговорчивее делалась и она. Началось с того, что вдруг она повернулась и задорно бросила:
– Эх, Дениска, отстаешь ты. Это тебе не частушки сочинять на добрых людей… Здесь силу покажи.
И Денис понял, что она простила его. Манефа косила легко и красиво, чуть покачивая круглыми плечами, ровно дыша и полуоткрыв губы. В прищуренных глазах блестели искорки удовольствия.
– Отстаешь, Денис?
– Нет.
Денис в самом деле не отставал. Поймав нужный ритм, он работал легко, следя только за тем, чтобы не ударить косу о камни. При спуске с небольшой горки он удвоил темп и быстро догнал Манефу.
– Смотри, чертенок… здоровый какой! – тихо и восхищенно сказала Манефа, окинув взглядом гибкую фигуру Дениса.
За Денисом шел Годун, за Годуном – Белецкий, за Белецким – спотыкающийся Гриша Банный. Он часто останавливался, с недоумением оглядывал косу и качал дынеобразной головой.
– Тупая-с… непомерно тупая-с…
– А вы ее, Григорий Григорьевич, подточите! – советовал Белецкий.
Гриша уныло шаркал бруском по косе, поплевав на руки, снова принимался за работу, но через несколько минут останавливался и жаловался:
– Харч плохой… Откуда же сил взять?
– Так вы тогда передохните, – предлагал, не останавливаясь, разгоряченный и вспотевший архитектор.
– Пожалуй-с…
Солнце подымалось все выше и выше. Работать становилось трудней. Окашивая бугорок, Манефа не рассчитала взмаха и шаркнула себя острой косой по голой ноге выше щиколотки.
– Ой! – испуганно вскрикнула она, опускаясь на землю.
Денис бросил косу и побежал к ней.
– Ты чего?
– Ногу… Посмотри, Денис, глубоко?
Денис присел на корточки, посмотрел: рана была большая, ручьем хлестала темная кровь. Манефа сорвала с головы белый платок, тряхнула по привычке головой, приводя в порядок короткие черные волосы, и протянула платок Денису.
– На, перевяжи…
Она повалилась на спину и закрыла ладонью глаза. Перевязывая полную загорелую ногу, Денис старался не смотреть на круглое с ямочками колено, высунувшееся из-под клетчатой юбки, оно резало глаза и волновало непонятным горячим чувством.
Подошли люди.
– Одна, стало быть с конца на конец, откосилась… – почесывая спину, спокойно сказал Ананий Северьяныч.
– Идти сможете? – спросил Белецкий.
– Попробую.
Она встала, чуть пошатнулась, припав на больную ногу, и, улыбнувшись через силу, коротко ответила:
– Смогу.
– Гриша, друг! Проводи-ка ты ее в село, все одно толк от тебя небольшой, – посоветовал Ананий Северьяныч.
– Небольшой-с, Ананий Северьяныч, небольшой, – быстро согласился Гриша, – провожу с моим великим удовольствием. Обязанность каждого сознательного человека помогать другому в несчастье… Вот если б все государственные деятели преследовали сию благородную цель, то человечество очень бы скоро пришло к всеобщему ликованию…
– Ну, ступайте, ступайте с Богом, – прервал его Ананий Северьяныч, – да идите только до дороги, а там маленько посидите. Спасские мужики за кирпичом на завод поедут, так попросите их подвезти…
Денису очень хотелось пойти с ними, но попросить отца он не решился. Опираясь рукой на худое плечо Гриши, Манефа тихо побрела к лесу, прихрамывая и опустив голову, – видно было, что рана сильно болела и каждый шаг приносил муки.
Часам к десяти, когда солнце стояло уже высоко и спала совсем роса, косцы стали собираться на обед. Из леса прибежали девочки с корзинками, наполенными пахучей лесной малиной. Прибежала вместе с подругами и Финочка Колосова. Денис и Васька решили сделать налет на частную собственность девочек и выработали для этого специальный план, состоявший в том, чтобы заманить не подозревающих ничего собственниц на берег Волги, подальше от глаз косцов, которые могли помешать налету.
– Девчата! – объявил таинственно Васька, – вы видели утопленника, что к лугам прибило?
– Нет! – хором ответили девочки.
– Пойдемте смотреть! – предложил он.
И вся ватага, предводительствуемая Васькой Годуном, с визгом понеслась на берег. Едва только они оказались за горой в кустах орешника, как Васька первый запустил руку в корзинку Маши Ямкиной. Денис, подражая ему, сунул руку в корзинку четырнадцатилетней Сони и крепко сжал пальцами, захватывая в горсть, мягкие сочные ягоды. Обман был тут же обнаружен, и девочки с писком бросились в отступление.
– Денис! Дурак! Как тебе не стыдно! – возмущенно крикнула Финочка, останавливаясь и загораживая собою заплакавшую Соню.
– Кто дурак? – вскипел сразу, по-бушуевски, Денис.
– Ты, – бледнея, крикнула ему в лицо Финочка.
– Я?!. На вот тебе! – и Денис пнул ногой Финочкину корзинку.
Поломанная корзинка выпала из ее руки и полетела в кусты, красным дождем рассыпались по траве ягоды. Финочка растерянно посмотрела на озорника, замигала ресницами и, сев на землю, горько заплакала. Заплакала не потому, что ей было жалко ягод, а потому, что обидел ее человек, в доброту которого она долго и твердо верила. Денис стоял перед ней, насупившись и неуклюже расставив ноги.
– Так тебе и надо… так и надо, – повторял он, не понимая в то же время, почему, собственно говоря, ей «так и надо».
Спрятав лицо в колени, Финочка всхлипывала, вздрагивая худенькими плечами. Кроме нее и Дениса, никого вокруг не было. Тихо перекликались в кустах орешника синицы, и мягко шелестели вечно подвижными листами лиловые осины. Где-то на реке слышался однообразный всплеск весел.
– Зачем ты это сделал, Денис? А?
Денис вдруг остро и больно почувствовал всю нелепость своего поступка, наигранное равнодушие мигом слетело, он опустился на траву рядом с Финочкой и тронул рукой пушистые косы, уложенные в колечко на ее голове. Услышав его прикосновение, она приподняла лицо, блеснула слезинками на длинных ресницах и еле заметно, уголком пухлых губ, улыбнулась.
– Не будешь больше?
– Не буду… Прости меня, Финочка. Ладно? – попросил Денис дрогнувшим голосом, стараясь удержать навернувшиеся у самого на глаза слезы.
– Ладно… – согласилась девочка, – а корзинку разбил?
Но Денису казалось, что он еще очень мало сделал для того, чтобы его можно было простить, – прощать еще было не за что, требовалось сказать еще что-то, сильное, искреннее, теплое, – и он сказал совсем просто и неожиданно:
– Я тебя очень люблю, Финочка… Очень.
– И я тебя люблю, – опуская глаза, призналась, в свою очередь, девочка.
Денис подвинулся ближе к ней и крепко поцеловал в пухлые губки. Девочка вздохнула, посмотрела искоса на Дениса и, стремительно обвив его шею тоненькой ручкой, прижалась щекой к его плечу. Не зная, что делать дальше и как выйти из неловкого положения, они, смущенные, помолчали, поцеловались еще раз, и оба разом, уже веселые и счастливые, вскочили на ноги, быстро подобрали рассыпанную малину и бегом пустились в гору, сверкая босыми ногами.
Так впервые познал Денис Бушуев горечь зла и радость добра, и долго, всю жизнь, он часто в минуты раздумья видел перед собой вздрагивающие от рыданий хрупкие плечики и счастливые, сияющие любовью глаза прощающей его Финочки.
XVI
Еще находясь под сильным впечатлением истории с Финочкой, Денис, спустя несколько дней, лежал в одних трусиках на большом камне и сочинял стихи о любви. Было легко. Было удивительно легко и на душе, и легким казалось тело. Он и Финочка знали прекрасную тайну, только двое, и никто в мире больше не знал ее; Денис с сожалением и чувством превосходства посматривал на других людей…
Важная ворона косолапо ходила по низкой дощатой лаве, пила, забрасывая голову, теплую волжскую воду, косилась на Дениса и на стаи темных мальков, плавающих вокруг лавы.
Денис горел вдохновением. Щеки его пылали, руки мелко тряслись. Писал он быстро, легко, ерзая от удовольствия голым животом по камню.
Карандаш, попадая в ямки, протыкал бумагу. Денис отыскивал место поровнее и снова продолжал строчить. Никогда еще он не писал так складно и гладко. Он думал только о том, что хотел сказать, а слова приходили сами по себе и светились перед ним огненными буквами, он их видел…
Если раньше он часто спотыкался на рифме, искал ее, то теперь она мгновенно прилетала, да не одна, а сразу несколько: две, три, десять… Это было совершенно новое для него ощущение. Казалось, что он открыл какие-то большие красивые ворота и вошел в цветущий сад, где все сверкало на ослепительном солнце и кто-то играл на чудеснейших мелодичных инструментах, звуки которых плавно и мягко сливались с его строчками, в одно целое, неразрывное… Это были весна его тела и весна его духа, пришедшие одновременно, гармонически и слившиеся воедино в весну его жизни… Человек начинал свой деятельный, скорбный путь.
Солнце жгло ему спину, плечи, руки; внезапно он почувствовал сильное головокружение, и перед глазами заплавали разноцветные искры. Денис свесил голову с камня и окунул ее в воду. Сразу стало легче. Он хотел продолжать работу, но прежнего вдохновенного состояния уже не было, точно он смыл его водой. Тогда он сунул исписанные листки под одежду, лежавшую тут же на камне, и прыгнул в реку, взметнув снопы серебристых брызг.
С горы сошел Белецкий с бамбуковыми удочками на плече, в серых брюках, засученных до колена. Шляпа лихо была сдвинута на затылок, сквозь белую летнюю сетку чернели на груди смоляные волосы. Впереди отца, припрыгивая, с ведерком в руке бежала Варя.
– Как вода, Денис? Теплая? – весело крикнул Белецкий.
– Кипяток! Лезьте и вы за компанию! – предложил Денис, подплывая снова к камню.
– Папа! Можно и мне? – попросила Варя.
– Ну, полезай. Только поскорее. Мигом. Пока я удочки разбираю.
Девочка быстро сбросила через голову платье, осталась в голубеньком купальном костюме и храбро зашла в воду.
– Денис, можете вы меня научить нырять с камня? – морща носик от яркого солнца и повязывая голову косынкой, спросила она.
– А почему же – нет? Дело плевое: раз два и готово! Идите сюда.
– Смотри, Варька, треснешься головой о корягу… – предупредил отец.
– Я-то?
– Да, ты-то…
– Да тут коряг нет, – сообщил Денис, – тут очень глубоко.
Варя забралась к Денису на камень, они сели рядом, и Денис начал разъяснять.
– Лететь надо так: не очень круто и не очень отлого. Если очень круто, то тогда можно треснуться о дно, а если очень отлого, то живот отшибешь. Я один раз так-то прыгнул с пристани, так целых два дня ходил, как рак ошпаренный…
– Денис! – перебил его Белецкий, надевая червя на крючок, – а ты Шиллера прочитал?
– Еще не все, Николай Иванович… Тут мне две других книжки подвернулись, так я их сначала прочитал… Потом еще свадьба да покос помешали… После свадьбы я два дня болел.
– Что так?
– П-простудился… Так вы по́няли, Варя, как надо лететь?.. Теперь смотрите.
Он встал во весь рост, сдвинул ногой в сторону кучу своей одежды, чтобы попросторней было, вытянулся, легко оттолкнулся и плавно полетел в воду. Варе бросился в глаза белый листик бумаги, высунувшийся из-под Денисовой одежды, и, подстрекаемая любопытством, она немедленно взяла его, забыв про учителя плавания.
– «О моей любви к тебе»… – вслух прочитала она заглавие стихотворения. – Папа! Денис стихи про любовь пишет!
– Что такое?
– Честное слово!..
Вынырнувший из воды Денис заметил, к своему ужасу, стихи в руках Вари и сердито закричал:
– Варя! Положите на место!
Но девочка, заливаясь смехом, продолжала громко читать, не обращая внимания на автора.
– Положите, я вам говорю, на место! Это не честно!
– Варя! – строго крикнул отец. – Немедленно положи стихи. Что за мерзость!
Девочка сразу сделалась серьезной, сунула бумагу под одежду и, с обиженной физиономией, сползла на животе с камня.
Ах, как жарко пекло солнце! Как упоительно сверкало бирюзовое небо, как белоснежны были чайки, плавно носившиеся над тихой рекой. Но ни Денис, ни Варя не замечали и не чувствовали больше этой радости земли и неба. Они злобно, искоса поглядывали друг на друга. Денис вылез на берег и молча стал одеваться. Как глупо и нелепо нарушили его светлую тайну, как будто бросили тяжелый камень в тихое лесное озеро, доселе никогда не видевшее возле себя людей. Это был первый камень, брошенный в весну его жизни.
– Денис, кому же стихи предназначаются? – язвительно спросила Варя.
Денис хотел ответить что-то дерзкое, грубое, но вдруг он ясно себе представил Финочку, с ее добрыми глазами, услышал ее голос, и вся его злость сразу прошла. Ах, ведь никто ничего, в сущности, не понимает в том, что в его душе происходит. Ведь тайна-то открыта в ничтожной ее части, а весь золотой клад этой тайны спрятан глубоко в нем, и клад этот невидим и неосязаем для посторонних. Так кто же может отнять его? И Денис тихо и беззлобно рассмеялся.
– Кому предназначаются? – почти весело переспросил он. – Никому. Так… для себя… Мне.
– Во всяком случае, я думаю, что не тебе, Варвара, – приподнимая удочку, предположил Белецкий, заключая этими словами союз с Денисом. – Вылезай-ка, Варя.
Девочка, надув губы, вышла из воды и набросила на тело платье. Вся ее фигура выражала полное пренебрежение к поэту и независимость. Мысленно она призналась себе, что очень хотела бы получить стихи даже и от Дениса, но гордость не позволяла ей сделать хоть один шаг в этом направлении. Она презрительно бросила:
– Вот еще… очень мне нужно от всякого… мужика стихи получать.
Белецкий бросил удочки и вскочил на ноги.
– Варвара! – загремел он и грозно подошел к дочери. – А ну-ка, повтори, что ты сказала!
Девочка не шелохнулась, опустила голову.
Молчание.
– Повтори, я говорю!
Длинные ресницы дрогнули, рука затеребила на груди пуговицу. Ни звука.
– Откуда это у тебя, я не понимаю? – понижая голос, удивился Белецкий. – Разве от меня ты что-нибудь подобное слышала? Или от мамы? И потом – это упрямство. Уж если ты сделала бестактность, то, по крайней мере, извинись, если ты порядочный человек. А ну-ка, сию секунду извинись!
Девочка продолжала молчать.
– Извинись, Варя… – совсем тихо попросил Белецкий, чувствуя, что дочь его победила и что он делает ошибку, переходя на просящий, почти заискивающий тон.
На девочку же, к его радости, это подействовало, ее столбняк прошел, она подняла голову, повернулась к Денису, раскрыла было рот, чтобы извиниться, но Дениса уже не было. Там, где он стоял, качались только потревоженные кусты тальника.
– Денис! Зачем ты ушел? Иди сюда! – закричала Варя. – Денис!
Но кругом было тихо. Где-то далеко слышались голоса купающихся детей.
– Нехорошо, Варя. Стыдно, – сокрушенно проговорил Белецкий и, вздыхая, пошел к удочкам.
Вечером Денис подстерег Финочку в проулке, наспех поцеловал ее в щеку и, сунув ей в руку листки со стихами, умчался домой, унося с собой то же чувство счастья, что и после покоса.
XVII
Из Москвы приехал погостить на неделю к Белецким обожатель Жени – молодой кинорежиссер Ивашев. Высокий, сухощавый, со значительной лысинкой, в белом теннисном костюме – он целый день бродил по окрестностям Отважного и щелкал лейкой. Иногда садился в лодку и переезжал на другую сторону Волги.
В одну из таких прогулок он встретил на выгоне возле Татарской слободы женщину-крестьянку, поразившую его дикой русской красотой. Она шла по пыльной дороге с завязанным белой тряпкой подойником на согнутой руке. Спокойная, уверенная и твердая походка придавала ей ту своеобразную грацию, которая есть только у простых русских женщин. Нигде в мире, кроме глухих русских деревень и сел, нельзя увидеть такую, почти мужскую, но в то же время полную женственности в каждом движении походку. Это какая-то сумма чувств, выраженная в движениях: тут и гордость, и страдание, и уверенность, и стыдливость…
Ивашев, прислонясь к березовым жердочкам выгона, пропустил незнакомку мимо себя, посмотрел ей вслед и, охваченный каким-то странным любопытством, не выдержал – окликнул:
– Одну минутку!
Женщина повернулась, прищурила на него серые, с хитрецой, глаза и улыбнулась по-женски беспричинно, чуть кокетливо.
Это была Манефа.
Ивашев подошел ближе к ней.
– Простите… не разрешите ли глоток молока… Так хочется пить.
– А пейте на здоровье, – мягким грудным голосом ответила Манефа, – только парное, не больно вкусное.
Она с готовностью поставила на землю подойник, быстро развязала тряпку и отступила немного в сторону, поправляя выбившиеся из-под платка черные волосы. Ивашеву совсем не хотелось пить, но надо было выдержать роль до конца, и он, встав на колени, припал губами к жестяному подойнику с теплым, еще пенящимся молоком.
– Спасибо. Ух, как вкусно! Можно на память сфотографировать вас?
Она застенчиво рассмеялась.
– Нет, не надо… Я такая растрепанная… так не сымаются…
– Это ничего, это как раз и хорошо, – говорил Ивашев, суетливо переводя катушку с лентой. Он поставил на глаз метраж и щелкнул два раза затвором.
– Все. Простите, что я вас задержал.
– Ничего, – ответила уже опять с некоторым кокетством Манефа и подняла с земли подойник. – Ну я пошла. Прощайте.
– Всего хорошего. До свиданья!
Ивашев пошел к лодке и несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на удаляющуюся фигуру Манефы.
– Какая женщина! Какая женщина! – восхищенно сказал он вслух и покачал головой.
Вечером, сидя за чаем на веранде Белецких, он вдруг вспомнил:
– Да! Забыл рассказать. Сегодня около Татарской слободы я встретил женщину, крестьянка, очевидно… Поразительной красоты!
Белецкий подносил ко рту в этот момент белый колобок, но, услышав последние слова Ивашева, положил колобок на стол и быстро спросил:
– Ну? Кто же это такая?
Анна Сергеевна, заметив излишнюю торопливость в вопросе мужа, улыбнулась, закусила губу.
– Не знаю. Я не спросил ее имени, растерялся.
Все рассмеялись.
– Блондинка, брюнетка? – поднимая голову от книги, поинтересовалась Женя, сидевшая в углу веранды на камышовом кресле.
– Брюнетка.
Все наперебой, включая и Варю, стали припоминать небольшой круг знакомых женщин в Татарской свободе, но как-то никто не вспомнил о Манефе, которую почти не знали, и разговор на эту тему прекратился. Анна Сергеевна была уверена, что уж и не такой поразительной красоты была встреченная Ивашевым женщина, и сообщить о ней Ивашев нашел нужным только для того, чтобы поинтриговать Женю.
После чая Белецкий и Ивашев вышли в сад и сели на лавочку под яблоней. На мягком черно-синем небе, какое бывает только в августе, сверкали крупные звезды, из-за леса поднимался алюминиевый диск луны. Звенели в траве кузнечики, хрипло кричали под горой коростели.
– Над чем же вы сейчас работаете, Николай Иванович? – спросил Ивашев, поправляя пенсне.
– Да все над «Дворцом пионеров». Надоел мне этот проект до чёртиков. А вы?
– Закончил вместе с писателем Алексеем Родиным литературный сценарий «Воскресения».
– По Толстому?
– Да, инсценировка.
– Что-то вы за классиков взялись. Второй фильм делаете и все инсценировки. То Гоголь, то Толстой. На классиках дорогу себе не пробьете, Алексей Алексеевич. Как бы то ни было, а инсценировка – произведение не оригинальное. Ну, предположим, сделаете хорошо. Ну похвалят вас, как за «Мертвые души» похвалили, а продвинуть – не продвинут и о́рдена не дадут, – добавил Белецкий с легкой усмешкой. – Вы бы взяли какого-нибудь советского автора, того же, скажем, Алексея Родина, вместе с ним махнули бы сценарий на современную героическую тему или на тему Гражданской войны да и поставили бы фильм… ну вы понимаете, одним словом, какой фильм. И все пути открыты! Сколько, например, дадут вам денег на постановку «Воскресения»?
– Тысяч восемьсот, может быть…
– А на такой фильм, о котором я говорю, не поскупятся – миллиончика два отвалят. Тогда таких декораций настроите, что зритель только ахнет! Что ни кадр – новая декорация. На массовые сцены сражений – все силы московского военного округа вам дадут. Пушки надо – и пушки дадут. Самолеты? Сто эскадрилий запустят в поднебесье. Только делай. Делай, что требуется, делай то, что служит укреплению власти, что нужно партии и правительству. О чистом искусстве забудьте… Эх, вы, Алексей Алексеевич, шляпа, простите. Не за то беретесь, что сейчас надо.
Все это было сказано Белецким таким тоном, что Ивашев никак не мог понять: серьезно говорит его собеседник или иронизирует. Они были достаточно хорошо знакомы, чтобы доверять друг другу свои взгляды, не маскируясь друг перед другом.
– Это вы мне серьезно советуете? – недоверчиво спросил Ивашев. – Вы, человек с бездной вкуса и настоящий художник?
– Как хотите понимайте, – уклончиво, с улыбкой, ответил Белецкий.
И, подумав, уже без улыбки добавил:
– А если хотите более подробной расшифровки моей мысли, то послушайте следующее. Я говорю только о том, что надо улавливать темп, дух и запросы нашей эпохи. Нельзя жить вне времени и пространства. Все иллюзии о свободном искусстве пока надо оставить. Надо пытаться делать настоящие произведения хотя бы из того скудного материала, который нам представляется. Мы, русские, от природы талантливые люди! У нас есть сотни имен, которым нет равных в мире, и творили эти люди, зачастую, в положении немного лучшем, а иногда и худшем, чем мы… Я видел в прошлом году в керженских лесах одного резчика по дереву. Потрясающие работы! А живет чёрт знает как! А – режет. Богатых и бедных в нашей стране не предполагается, хотя есть на самом деле и те и другие. Вернее – все нищие, одни материально, другие – духовно. Нас с вами раздели духовно, но взамен этого дали некоторое преимущество в материальном положении. Как это ни мерзко, но мы с вами представители новой советской аристократии. Я говорю «мы», имея в виду не только меня и вас, а всех более или менее заметных писателей, поэтов, композиторов, архитекторов, артистов, режиссеров, художников, скульпторов – словом, тех, кто имеет какое-то отношение к искусству, а искусство, в переводе на большевистский язык, означает пропаганду. Следовательно, мы, эта новая аристократия, мы один из главных винтиков большевистской машины. Мы, если хотите, оформляем в красивые рамки большевистское мировоззрение. Другой вопрос, которого я не хочу сейчас касаться, – преступление это с нашей стороны или нет. Я думаю: и мне и вам это ясно. Правительство великолепно понимает, какую гигантскую роль мы играем и, раздевая нас духовно, всячески поддерживает материально. Посмотрите: кругом нищета. Украина вымирает от голода. Мы же с вами пьем чай с вареньем, на столе у нас белый хлеб, масло, сыр, пирожки… Мы имеем дачи и собственные автомобили. И заметьте, мы ведь беспартийные. Теперь самый сложный вопрос: как и что мы должны творить? Я отвечаю на него просто: творить надо хорошо. Шопенгауэр делит все произведения на две категории: остающиеся и текучие. Так надо стремиться всеми силами к тому, чтобы наши произведения принадлежали к первой категории. Чтобы со временем наши потомки могли помянуть нас добрым словом за помощь, которую мы им окажем в изучении истории и нашей невеселой эпохи, в частности.