Михаил Ишков
Коммод
© Ишков М. Н., 2013
© ООО «Издательство «Вече», 2013
* * *Осенью электропоездом возвращался домой и неожиданно, сразу после Царицына, ужас пробрал до оторопи, до оцепенения, до невозможности выйти на нужной остановке – так и проехал родную станцию, не в силах избавиться от навязчивого жуткого бреда, донимавшего меня в те минуты.
Я размышлял об императоре Цезаре Луции Элии Аврелии Коммоде Антонине Августе – таково его полное коронное имя. (Правда, за время правления он четыре раза менял его, что тоже в некоторой степени характеризует нашего героя.)
О сыне несравненного Марка Аврелия Антонина, о кончине которого, по словам Эрнеста Ренана, до сих пор скорбит всякий живущий на Земле.
Об отпрыске «философа» на троне, столько сделавшего, чтобы все люди наметили тропку к согласию.
Эта книга, заказанная в продолжение предыдущего романа о Марке Аврелии, постоянно ускользала от меня. Уже и договор был подписан, и материал собран, но не лежала душа после деяний великого отца описывать мерзости сына. Пусть имя Коммода и не внесено в список первостепенных исторических мерзавцев, пусть по изобретательности, по расчетливости, по умению оправдывать свои поступки некими «высшими» соображениями, как то «интересы государства», «необходимость сохранения в чистоте отцовских верований» и прочее, ему далеко до подобных «профессионалов», – у знающих людей даже упоминание его имени способно вызвать в душе странное беспокойство, неясную, связанную с неосознанным жутковатым смешком тревогу. Я прикидывал, чем же Коммод отличался от Нерона, Калигулы, Каракалы? Что объединяет его, например, с ассирийскими царями, Цинь Ши Хуанди[1], Иваном Грозным, Гитлером, Тамерланом?.. Другое дело, что в этом ряду вряд ли отыщется более простодушный, даже в каком-то смысле наивный и глуповатый губитель соплеменников, чем Коммод, однако зверства, совершаемые «по недомыслию» или «из простодушия», не становятся менее зверскими. Даже наоборот – в этом случае зло приобретает некий насмешливо-мистический оттенок, неподвластную разуму власть, оборачивающуюся ночными кошмарами и бредом наяву. Тогда и начинаешь всем существом своим, каждым нервом ощущать хохот богов.
Начинал Коммод неплохо – малый был видный. Наружность его благодаря высокому росту, стройному телосложению и красивому, мужественному лицу была привлекательна.
Был он вполне прост и к государству испытывал самый обычный, вполне шкурный интерес, как, впрочем, и многие из нас. К окружающему и окружавшим Коммод относился так, как страдающий привычкой грызть ногти обращается с этими, порой очень красиво оформленными роговыми наростами, – исключительно потребительски.
В тот вечер в поезде меня как раз донимал не дававший покоя вопрос: какое мне дело до Коммода? Какое дело до его убийств и прочих злодеяний моим современникам и читателям?
Что же это за роман? Очередное изложение набора случаев со смертельным исходом, описание их виновника и последовавшего в конце наказания?
Уже дома, переболев подобными видениями, наткнулся на удивительное место у Метерлинка. Последние годы второго века от Рождества Христова, время царствования Коммода Антонина, вмиг оформились в целостную художественную ткань, ценность которой могла бы заключаться в описании самой атмосферы, оценке духовного стандарта римского общества, в своей любви к кесарям все ниже и ниже опускавшегося в бездну.
Как раз описание этого царства ночи, особенно после последних, светлых и ласковых деньков Золотого века, показалось мне весьма злободневной задачей.
Часть I. Бог, царь, герой
– Госпожа Ночь, позвольте задать вам вопрос?
– Сделайте одолжение…
– Куда бежать в случае опасности?
– Бежать некуда. Куда уж бежать?..
Моррис Метерлинк. Синяя птицаЕсли человек упорно отрицает совершенно явное… нелегко найти довод, которым можно было бы переубедить его.
Это происходит не от его силы или бессилия доказывающего.
Если человек окаменел во внушенном ему, на него невозможно воздействовать доводом.
Окаменение двояко: окаменение умственной способности и окаменение способности поддаваться воздействию, когда человек упрямо не желает ни признавать очевидное, ни отказываться от противоречий. Однако мы в большинстве своем страшимся телесного омертвения и на все готовы ради того, чтобы не оказаться в таком состоянии.
Что касается души – до ее омертвения нам нет никакого дела.
Эпиктет[2]Глава 1
Из письма стихотворца, автора популярных комедий-мимов и эпиграмм, Постумия Тертулла, сосланного в Африку, Бебию Корнелию Лонгу Младшему, легату III Августова, Испытанной верности легиона:
«…возможно, мое повествование показалось тебе печальным, но, Бебий, не придавай значения словам погруженного в меланхолию поэта. Это всего лишь распевы чувств, а разум мой ясен и жив и, в отличие от прежних лет, ищет утешение в возвышенном. И, поверишь ли, находит!..
Пишу стихи. Хорошие, мне нравятся… Живу просто. Домик у меня уютный. Невелик, правда, размерами, а садик?..
Ежели в этом саду ты поставишь наземь ведро из колодца,Негде будет стоять тебе самому.Часто вспоминаю тебя и Лета. Теперь вы в больших чинах. Не с руки ли подсобить бывшему заговорщику, присягнувшему, как и вы, на верность Венере, вернуться в Рим? Не пора ли замолвить за меня словечко перед императором?»
Из письма Бебия Корнелия Лонга Младшего, легата III Августова, Испытанной верности легиона Тертуллу, стихотворцу, сосланному в Африку за участие в дерзком похищении рабыни Марции. Похищение затеял бывший хозяин Марции, Бебий Лонг Младший:
«…на шестнадцатый день до апрельских календ, в 933 году от основания Рима (17 марта 180 года), случилось страшное. Император Марк Аврелий Антонин скончался от моровой язвы (чумы), вновь посетившей северные провинции империи.
Все началось, как я тебе уже рассказывал, позапрошлым летом, когда император решил окончательно приструнить поднявших голову варваров[3].
Он прибыл в Сирмий, где на преторий был собраны все члены военного совета Северной армии. Должен признаться, что, увидев наконец императора, все мы были удручены случившейся с ним переменой.
Помнишь ли ты Марка? Конечно, помнишь, ведь с того несчастного дня, когда тебя, Тертулл, Лета и меня разослали в ссылку по разным провинциям, прошло всего семь лет. В ту пору величайший из цезарей представлялся долговязым цветущим мужчиной с хитринкой в глазах. Он был румян (в его-то годы!), без всяких видимых усилий справлялся с делами, власть держал крепко. На этот раз перед нами предстал глубокий, я бы сказал дряхлый, старик. Однако уже через несколько дней мы, его соратники, общаясь с ним запросто, как и прежде без проволочек, обнаружили, что если бремя забот действительно сумело обессилить его плоть, то с его духом оно ничего поделать не смогло. Марк был все так же бодр, разумен, прост. Был склонен к шутке. Только мысль о своем наследнике Коммоде омрачала его думы. Он не скрывал от нас тревоги.
Его, человека очень сведущего, тревожила память о тех, кто в молодости унаследовал царскую власть, – с одной стороны, о Дионисии, тиране сицилийском[4], который вследствие чрезмерной невоздержанности ценой огромных трат гонялся за неслыханными наслаждениями; с другой стороны, о бесчинствах и насилиях преемников Александра Македонского, которыми они опозорили его власть. Птолемей, как тебе известно, дошел до того, что в нарушение македонских и эллинских законов находился в любовной связи с собственной сестрой. Антигон, во всем подражавший Дионису, покрывал свою голову плющом вместо войлочной шляпы. Еще больше огорчали его события недавнего прошлого – дела Нерона, который дошел до матереубийства и сделал себя посмешищем в глазах народов, также наглые поступки Домициана, ничем не уступавшие проявлениям крайней свирепости.
Ночью я постарался в точности, как ты просил, записать его слова. Доверяю их тебе только потому, что знаю тебя, уверен в тебе, а также по совету (считай, разрешению) Публия Пертинакса, который одобрил твое решение изложить историю царствования Марка Аврелия, императора. Правда, он заметил, что начинать следует с деяний Траяна, основоположника династии Антонинов, лучшего из всех существовавших до него правителей и непревзойденного образца для всех последующих.
Итак, привожу слова Марка, относящиеся к молодому цезарю:
«Люди старшего возраста, получившие власть, вследствие опытности в делах владели собой и управляли подданными более заботливо; а совсем молодые, проведя жизнь беспечно, натворили много неслыханного. Как это и естественно при различии возрастов и неодинаковой склонности к произволу, образ действий был неодинаковым. Но, друзья, неужели философия – настолько пустяшная наука, что не в силах вразумить самого бестолкового человека!
Изложи ты ему самые основоположения, на которых строится жизнь, объясни, в чем его выгода, укажи на опасности, подстерегающие безграмотного в вопросах жизнеустройства человека, – и каждый из нас согласится, что жить по природе, по добродетели легче, приятней, выгодней, чем идти наперекор самому себе. По крайней мере единовластие, которое я оставляю своему сыну, будет обставлено рядом ограничений, следить за исполнением которых будете вы, мои ближайшие сподвижники. Надеюсь, вы поможете юнцу не допустить роковых ошибок».
Представь, как огорчились мы, услышав эти слова, заранее делавшие нас заложниками и препятствием на пути нового цезаря. Через несколько дней Пертинакс и Помпеян, нынешний наместник обеих Панноний, собрал нас, и там мы дали волю душившему нас страху. Ведь самый разумный из людей вдруг решил сделать из нас ягнят, которые указывали бы волку, какую добычу можно считать законной, а какую нет. Убеждать императора отказаться от этого намерения послали меня, чему, поверь, Тертулл, я вовсе не был рад, потому что в таком деле выигравших не бывает. Но я солдат, Тертулл, и обязан выполнять приказ. Я попросил спальника императора, Феодота, о личной и тайной аудиенции, которая была предоставлена мне в ту же ночь.
Император выслушал меня и с грустью заметил, что мы его не так поняли. Он и не собирался принимать никаких официальных мер – издания указов, утверждения тайных соглашений, назначения «друзей» царя[5], потому что прекрасно понимает, что после его смерти всем этим бумагам будет асс цена. Речь идет о нравственном влиянии на сына, на непоколебимой верности и мужественном гражданстве, которое обязывает римлянина всегда говорить правду, как бы горька она ни была.
Совсем не обязательно бунтовать, устраивать заговоры – важно, чтобы всем, кому дорога родина, составляли единое, обширное большинство, чье молчание всегда есть и будет куда красноречивее, чем выкрики безумцев, восторгающихся своей любовью к свободе. Главное, чтобы вы, Пертинакс, Клавдий Помпеян, Сальвий Юлиан, префект претория Таррутен Патерн, префект Рима Ауфидий Викторин, наместники Септимий Север, Клодий Альбин и, конечно, мои сторонники в сенате не перегрызлись между собой, ведь на вас будут смотреть армия, сенат, плебс, чиновничество.
После некоторых раздумий нас поразила дальновидность императора, ибо только в согласии мы сможем сохранить все, что было завоевано во времена Марка. Пертинакс заметил, что только от нас зависит, сумеем ли мы пережить трудные времена. Каждый из нас вполне понимал трудность задачи, а я, признаюсь, содрогнулся, почувствовав ее невыполнимость. У меня на плечах семья, мой легион, и, если даже слова «родина», «истина», «добродетель» – для меня не пустой звук, все равно мысль Марка витала слишком высоко в облаках и весила неподъемно тяжко для простого человека.
Теперь плачь, Тертулл, трудные времена наступили. Марка больше нет с нами.
Поверь, Тертулл, я никогда не забывал, что своей незавидной участью ты во многом обязан мне и своей, пусть и немного детской, жажде справедливости. Я сделаю все, что могу, но в нынешних обстоятельствах твое ходатайство будет отложено в долгий ящик. Поверь моему опыту, такое положение долго продолжаться не может. При первом же удобном случае я замолвлю о тебе слово.
Письмо отправляю с нарочным, спешащим в Африку с государственной почтой. Человек этот из моего легиона, надежен и проверен. Письмо он вручит тебе из рук в руки наедине».
* * *На девятый после окончания похоронных церемоний день, после поминок и перед раздачей денежных подарков легионерам, скорбящий сын по совету назначенных ему отцом наставников выступил перед войском, собранным возле Виндобоны (Вены) для похода к Свевскому (Балтийскому) морю и исполнения задуманного Марком Аврелием Антонином плана организации двух новых провинций.
День с утра выдался пасмурный, но небеса поостереглись мешать жертвоприношению наследника проливным дождем. Слезы небожителей расплескались легкой невесомой изморосью, которая с полудня сыпалась из низких туч. После полудня солдаты и горожане Виндобоны и всех прилегающих поселений собрались на обширной луговине, где был выстроен помост. Легионерам заранее было роздано жалованье за первую треть года, и все равно пьяных было мало. Плачущих много, угрюмых много, сквернословия и дерзостей не было вовсе. Все ждали выхода наследника и раздачи денег по случаю вступления нового принцепса в должность.
Он появился на закате. В тот самый момент в разрыв туч вывалилось по-весеннему блеклое, еще не набравшее летней силы солнце. Легкие облачка то и дело затмевали лик дневного светила – тогда по земле пробегали легкие тени. В один из таких моментов Луций Аврелий Коммод и выступил вперед. Был он в полной воинской форме, пурпурный императорский плащ покрывал его плечи. Грудь защищал давленный, украшенный гравировкой панцирь, из-под которого выглядывала воинская юбка. На голенях – поножи, на ступнях – легкие калиги[6].
Император поднял руку и громко возвестил:
– Приветствую вас, сограждане! Верю, у нас общая скорбь!
Многоголосая толпа вмиг примолкла. Расставленным между рядами для наведения порядка преторианцам не пришлось пускать в ход выданные для соблюдения всех правил церемонии палки. Тишина установилась такая, что слышно было, как скрипит проезжавшая неподалеку повозка.
Коммод ткнул в ту сторону указательным пальцем. Крайний в ряду сингуляриев, выстроенных у помоста, тотчас развернул коня и галопом помчался в направлении повозки. Сбросил наземь возницу.
Молодой император одобрительно кивнул и продолжил, обращаясь к солдатам:
– Уверен, что вы не меньше моего страдаете из-за постигшего всех нас горя. При жизни отца я не требовал для себя никакого преимущества перед вами. Он любил вас всех, все мы были его детьми. С бо́льшей радостью он называл меня соратником, чем сыном; второе, по его мнению, означало общность природную, а первое – общность доблести. Держа меня на руках, он часто препоручал меня, еще младенца, вашей верности. Поэтому я вправе полагать, что мне будет легко пользоваться вашим расположением, так как со стороны старших это по отношению ко мне долг пестунов, а сверстников я справедливо назвал соучениками в военных делах; ведь отец любил нас всех как одного и воспитывал нас во всякой доблести.
Теперь судьба дала вам государем меня.
Вспомните, что я не со стороны пришел сюда, на подиум, как некоторые из тех, кто до меня гордился властью. Нет, я единственный из вас был зачат в императорском дворце, и императорская порфира приняла меня, никогда не знавшего обыкновенных пеленок, сразу по выходе из материнского чрева. Солнце увидело меня одновременно и человеком, и государем. Принимая все это во внимание, было бы естественно, если вы сразу полюбите не дарованного вам, а урожденного, полноправного императора. Отец, вознесшись на небо, теперь является спутником богов и участником их советов. Успешно же завершать и упрочивать его план – ваше дело. Если вы со всяческим мужеством закончите войну и продвинете Римскую державу до Океана, это принесет вам славу, тем самым вы воздадите достойную благодарность памяти общего отца. Нашей молодости вы придадите достоинство благодаря доблести ваших дел. Варвары же, обузданные в самом начале молодого правления, и в настоящее время не дерзнут презирать наш возраст и впредь будут испытывать страх, опасаясь того, что они уже испытали.
После чего Луций Коммод приказал приступить к донативам – денежным раздачам. Они оказались на удивление щедрыми, чем молодой цезарь вконец расположил к себе войско.
Тем же вечером Коммод, вернувшись в Виндобону, в походный дворец отца, отказался участвовать в обсуждении плана дальнейшего наступления на север, которое было разработано Марком на зимних преториях. В ответ на просьбу своего зятя Помпеяна, которого Коммод с детства привык называть дядюшкой, император зевнул и сказал:
– Обсудите без меня. Чем я, человек, неопытный в военных делах, могу помочь вам. Ты, дядюшка, утром доложишь, как идет подготовка к походу.
– Прости, Луций, но мы не вправе решать наисложнейшие вопросы в отсутствие цезаря.
– Вправе, – перебил его Коммод. – Я доверяю вашей мудрости и опыту. Мне надо разобрать почту. Подданные Рима не должны подолгу ждать распоряжений правителя. Ступай.
– Слушаюсь, цезарь.
Некоторое время молодой человек оставался в атриуме один. Обошел водоем-имплювий, куда во время дождей собиралась вода с покатой внутрь двора крыши. В прогале были видны тучи, второй день висевшие над этой поганой Виндобоной. Ночью пойдет дождь, в доме опять станет мерзко, зябко и уныло. Разве это логово можно назвать жилищем, подобающим тому, кому судьба вручила судьбу империи?
Судьбу, а не решение каких-то частных вопросов, связанных с подвозом продовольствия для легионов, поиском дезертиров, беглых рабов, ссорами из-за наследства, из-за земли и другой собственности. Отец любил заниматься этой мелочовкой. Он не понимал, что в то время, как он решал одну или несколько единичных судеб, вся остальная часть империи оставалась без надзора. Оно, может, и к лучшему, ведь все должно свершаться по принуждению… как его… мирового разума, а также по воле конкретных людишек, приставленных к той или иной области управления империей. Его предназначение – следить, чтобы механизм работал бесперебойно, наказывать провинившихся и награждать усердных. Но этого можно добиться только в том случае, если сам принцепс, а если точнее, царь, – будет находиться в добром расположении духа. Ничто не должно давать ему повода для раздражения, гнева, излишнего колебания… как ее… пневмы.
Разве не так?
Эти мысли несколько приободрили его, и он наконец решился войти в кабинет отца. Теперь, выходит, в собственный кабинет?..
Он на мгновение замер. Что-то действительно кувырнулось в этом мире, если место, которое он более всего ненавидел, вдруг превратилось в его рабочее место. С раннего детства помещение, где обычно отец вершил государственные дела, вызывало у него жуткий страх. Где бы ни жила императорская семья, везде существовал сей Аид, или, как его называли придворные, «таблиний», куда его таскали за любую детскую шалость, за любую провинность. Неважно, где он был расположен – в просторном ли зале во дворце Тиберия в Риме, на их вилле в Пренесте, или, как здесь, в Виндобоне, в тесноватом, открытом с двух сторон помещении, по бокам которого располагались проходы, ведущие из атриума на задний двор-перистиль.
Сколько Коммод помнил себя, столько и трепетал от страха. До отвращения выпукло вспомнилось, как отец, оторвавшись от свитка или бумаг, внимательно выслушивал жалобу воспитателя, затем объяснения самого маленького Луция Коммода. Тот, шмыгая носом, сначала дерзил, затем после увещеваний начинал каяться, просить прощения.
Его прощали, но только после того, как дядька, затем специальный раб бил его гибким прутом по заднице. В более зрелом возрасте дело ограничивалось выговором, предупреждением, и все равно одна только рожа этого мерзкого Феодота, его слова: «Цезарь, отец просит вас в “таблиний”, – рождали у наследника озноб и испарину. Словесные же увещевания императора или, что случалось чаще, предостережения вести себя достойно, не передразнивать взрослых, не показывать язык в окно всякому встречному и поперечному, не выть по ночам в компании таких же сорванцов под окнами у достойных граждан, не наряжаться женщиной, тем более наездником на колесницах или гладиатором, не буйствовать, не гонять гражданок на улицах Рима, не улюлюкать им вслед – вызывали броскую красноту на лице. Отец полагал эту пунцовость признаком раскаяния, а Коммод просто злился на себя, ненавидел себя за то, что не обладает римской непоколебимостью и мужеством, чтобы показать отцу язык.
Воспоминания детства добавили молодому императору доблести – он приказал принести свет, затем принял из рук раба масляную лампу и решительно вошел в таблиний.
Здесь стояло несколько столов, стульев. Он медленно прошелся вдоль капитальной стены, возле которой располагались шкафы со свитками, книгами, писчими принадлежностями, перебрал нарезанную листами чистую бумагу – от прикосновения к запылившимся листам испытал омерзение и вытер руку о курчавую голову раба. Постоял возле кресла, в котором работал Марк, – сесть не решился, да и незачем, наказания можно распределять и лежа на удобном ложе. Дело нехитрое. Затем подошел к обширному столу, измерил взглядом гору бумаг – свитков с печатями, нераспечатанных посланий, накопившихся за время болезни и после смерти отца. Эта гора привела его в замешательство – он на мгновение впал в оцепенение, потом решительно заявил про себя и себе: «Завтра, завтра!..»
Справившись с прошибшей его испариной, Коммод припомнил, что какое-то важное дело не давало ему покоя с самого утра. Была какая-то мыслишка, какую он дал обет исполнить в первую очередь, без чего он не сможет заснуть до утра. И вот на тебе – забыл! Охрана? Нет. Какие-то распоряжения по армии, по государству, по личному составу. Вот-вот – по личному составу. Только не по составу, а по штату.
Вспомнил!
Тут же отыскал на столе колокольчик, позвонил в него, и в таблиний заглянул старик, спальник прежнего императора Феодот, за ним секретарь Марка Аврелия Александр Платоник.
Первым император обратился в Феодоту:
– Раб, – спросил он, – ты получил вольную?
– Да, господин, – Феодот низко поклонился.
– И наградные?
Феодот поклонился еще раз.
– Ты доволен?
Еще поклон.
– Тогда чтобы через два часа духа твоего в доме не было!
Феодот с поклоном начал отступать.
– Подожди.
– Да, господин.
– Кто еще получил свободу?
Старик перечислил.
– А Клеандр?
– Он же приписан к вашей милости.
– Хорошо. Уходи и напоследок позови сюда Клеандра.
Когда спальник удалился, Коммод обратился к секретарю Марка Аврелия:
– Есть какие-нибудь неотложные дела?
– Касающиеся чего, господин?
– Касающиеся меня. Какие-нибудь распоряжения отца, выражения недовольства, доносы на злоумышляющих на мою власть.
– Что вы, господин! Римский народ в подавляющем большинстве возлагает на вас великие надежды. Позволите быть откровенным, господин?
– Да.
– Я тоже.
Он сделал паузу. Коммод неожиданно почувствовал, как прежнее напряжение, придавившее его при входе в таблиний, отступило. Он повел себя вольнее, расправил плечи, решился наконец взять в руки верхний из наваленных на столе свитков. В этот момент Александр Платоник подал голос:
– Общее мнение императорского окружения в широком смысле этого слова, высших сословий, плебса, армии и провинциалов можно выразить одной фразой: лучшего нам не надо, пусть все остается по-прежнему.
– Ты хочешь сказать, что, если я сумею сохранить то, что создал отец, от меня более ничего не потребуется?
– Примерно так. Но это нелегко, господин.
– Без тебя знаю. Пока останешься при мне. Поможешь разобраться с этим… – он кивнул на гору присланных со всех концов империи бумаг.
– Почту за великую честь.
– Ступай.
Клеандр – молодой, прекрасно сложенный раб, разве что неумеренно упитанный, одногодок нового правителя – появился сразу, как только укутанный в тогу Александр вышел из таблиния. Коммод было сделал поспешный шаг в сторону атриума, более ему трудно было оставаться в этом пыльном, темном месте, но появление раба вернуло ему уже обретенную уверенность. С чарами прошлого следует расправляться безжалостно и сразу. Не оставлять на потом.
Между тем Клеандр выжидательно посматривал на Коммода – точно так, как в детстве, когда они играли в орехи.
– Теперь ты главный спальник. Служи верно, дошло?
Клеандр кивнул.
– А теперь я хочу спать. И женщину!
Глава 2
Утром, гневно глянув на доставленную ему Клеандром красотку, Луций пинками прогнал ее с кровати, велел убираться на кухню. Негодование душило его – Клеандр всегда отличался ленностью и туповатостью, но чтобы вновь прислать ему на ночь повариху из обслуги, это было чересчур.