Шекспир
(за королеву)
И здравый смысл подсказывает мне:Покинуть должен он скорее землю,Чтоб страх пред ним скорей покинул нас.Марло. Можно и так! Вот женщины! Никогда им не верил! Злей их нет на свете! Густо пишешь. Кто это будет слушать? А кто понимать? Ты представляешь себе своего зрителя? Ладно. Мне нравится! Если б ты знал, какую я задумал пьесу, Уилл!..
– Про парижскую резню?
– Про Фауста. Доктор Фауст! Старинная легенда. Слышал такую?
– Нет.
– А «Резню» пока оставил! Пусть полежит. А про Фауста молчу. Это еще рано! У нас стоит разболтать – подхватят. Новое время – значит, время воров! Да ты и не поймешь… Зачем тебе?
Он рассеянно и не без раздражения оглядел лысый стол хозяина и приметил нечто новое. Там прибавился Плутарх в переводе Мора и еще, отдельно, несколько листков, чем-то аккуратно скрепленных. Сверху значилось: Les Essais по-французски, но дальше шел английский текст…
– Монтень? Ты откуда это взял?
– У Флорио. Он теперь переводит. Только начал…
– Ты знаешь и его? Ты успел со многими познакомиться здесь! – то ли с одобрением, то ли ревниво. – А тебе нравится Монтень?
– Пожалуй! Пожалуй, да, нравится!
– А мне – так нет. Я читал по-французски! – добавил небрежно.
Странно, но он сам как-то привязался к Шекспиру – или начинал привязываться. Внешне казалось, он никого не любил. И в лондонских труппах (а их было много) его не жаловали – даже в тех, где ставились его пьесы. О нем шла дурная слава, начала которой неизвестны, а хвосты терялись. Да и он демонстрировал всегда почти откровенное презрение к актерам и театру.
Давенант вошел в дом, в котором вырос и не бывал лет двадцать. Здесь когда-то помещалась известная не только в Оксфорде, но на всем пути от Лондона в Уорикширское графство, хотя и небольшая, таверна «Корона». В доме никто не жил давно… Братья, сестра и он сам со смертью родителей долго не хотели расставаться с домом. Но когда он, Уильям, в своем поколении семьи остался один, племянники, как все молодые, у которых пристрастия к этой памяти вовсе нет или почти нет, стали поторапливать с продажей. И он сдерживал их рвение, как мог, ибо с приходом новой власти – так уж вышло – дела его нежданно пошли в гору, и он надеялся вот-вот выкупить их доли и в итоге оставить дом за собой. У него-то не сложилась судьба, и он тянулся к прошлому – не хотел распродавать его. За домом ухаживала соседка (Давенант ей платил), и к его приезду все было прибрано. Так что он мог лечь в чистую, когда-то его собственную постель. Все равно что утонуть в мечтах своей юности! Для человека с проваленным носом это чего-то стоит. Ну да, не удалось, но ведь мечтал когда-то!.. И как хорошо это было, когда еще никто не мог ничего предвидеть!
В общем… он поднялся поздно, отдохнувший и свежий. Умылся, надел сравнительно новый халат, который, разумеется, взял с собой, и спустился в семейную столовую (была еще зала таверны, где когда-то толпились посетители, но туда он пока заглядывать не стал). Сюда прислуживавшая ему женщина принесла завтрак: омлет с беконом и эля немного. Эль был недурен, но как-то сладковат.
Он сидел один за столом, где некогда сбиралась его семья, и чувствовал себя будто среди мертвых. Только это было вовсе не какое-то огорчительное ощущение или болезненное… Просто они все сидели сейчас вместе с ним за столом, и он озирал пустые стулья, встречался глазами с одним, с другим и слышал голоса, он даже обонял ушедших своим проваленным носом. Место отца, место матери, брата Ричарда (старшего), сестры, другого брата. И два стула для гостей, куда обычно усаживали не посетителей таверны, а близких и друзей семьи. Мать с отцом сидели всегда напротив друг друга, по разные стороны стола: мать имела привычку вставать во время трапезы и отправляться на кухню с распоряжениями…
Отец был старше матери – немного, всего на несколько лет, но это было почему-то заметно. Ее часто принимали за его дочь. Тогда он улыбался, что бывало редко. Отец по природе был раздумчив и мрачен, а мать – красива и необыкновенно легка: возраст очень долго не сказывался на ней, хотя семья до переезда в Оксфорд схоронила уже четверых детей. Но дети в то время чаще являлись на свет только затем, чтоб успеть едва оглядеться в нем… А те дети, кто сейчас (то есть тогда) сидел за столом, родились уже здесь, в Оксфорде. В таверне «Корона», которая сперва звалась просто «Таверной».
Уилл Давенант тогда был младшим и особенно любимым матерью и был привязан к ней необыкновенно. И иногда ревниво следил за ней – за её общением с другими детьми, с братьями, сестрой. Отличал, как взирают на нее мужчины в таверне – даже друзья семьи, не только гости. Наблюдал за тем, как глядит на нее отец. И раза два или три он, еще совсем маленьким, увидел при этом в глазах отца слезы.
Давенант помолился прилежно и принялся за еду.
– Мама, прости меня! – сказал он про себя в очередной раз без всякой связи и смысла. – Прости!
Когда он это сказал, в глазах отца вновь блеснули слезы, будто отец тоже с ним сей момент глядел на мать. Давенант эти слезы ни раньше, ни позже не мог ни отереть, ни объяснить.
Однажды на его глазах в совсем не обеденное время она вышла из задней комнаты на втором этаже, где порой останавливались гости, и у нее было странное лицо. Полное гордости – будто отметавшей все вокруг и совсем не связанной ни с ним, маленьким Уиллом (ему было всего шесть), ни с кем другим из ближних. Такое чуждое всем счастье и не зависевшее ни от кого. Она прошла мимо сына, слегка задев его щеку шуршащими юбками, пахнущими духами, и он опять охмелился этими запахами, как охмелялся всегда… А она даже не заметила его, чего не бывало прежде.
Он взглянул на еще один гостевой стул за семейным столом. И стул на сей раз был занят. Его крестным отцом, иногда навещавшим их. Тот жил в Лондоне. Лица его Давенант почти не помнил – только то, что он был весьма нежен с ними, с детьми, особенно со старшим – Ричардом.
– Он меня обцеловывает! – хвастался Ричард, ибо вообще любил похваляться.
– Почему именно его, – спрашивал себя маленький Уилл, – когда он – мой крестный, не его?
На такие вопросы в детстве уж точно не знают ответа! Однажды, когда он был чуть старше и шел из школы (он, как все дети более или менее состоятельных родителей, сперва посещал грамматическую, а потом уж университет, если кому удавалось), навстречу попался сосед, живший на той же улице через несколько домов и частенько как посетитель заглядывавший к ним в «Таверну».
– Куда ты так спешишь? – спросил сосед, считавший долгом, как все соседи, знать все, что вокруг, и более того.
– Домой! – ответил мальчик весело. – Хочу повидать моего крестного отца. Он должен сегодня приехать!
Сосед – нет, не покачал головой, хотя и промямлил невнятное. Но после (говорят) все же сказал наставительно:
– Ах, Уилл, Уилл! Ты – хороший мальчик! Зачем употреблять имя Господа всуе?
Почему слово «крестный» звучало «всуе»? Он не понял. Тупо помолчал, глядя вслед соседу – тот уже уходил, а потом вприпрыжку помчался домой. Только лужи чавкали под ногами, и чулки были совсем заляпаны. Там он встретился с крестным.
Крестного звали Уильям Шекспир…
Работа с Марло шла смешно и лихо. Это было как игра. Своебразная.
Лежа на кровати, Марло бросал с королевским жестом:
Все это пустяки в сравненье с тем,Что время обнаружит в тихом Хемфри!..Шекспир подхватывал:
Вот что, милорды: ваше побужденьеУбрать все тернии с дороги нашейПохвально, но…Марло. И что-нибудь дальше. Твои метафоры! (Небрежный жест: мол, давай!)
Шекспир
(за короля):
Наш дядя Глостер столь же неповиненВ измене нашей царственной особе,Как голубь или безобидный агнец!Он слишком добродетелен и кроток,Чтоб мыслить зло, готовить гибель мне!..Марло
Тут королева Маргарита встревает, естественно!
(Изобразил.)
Ах, что вредней безумного доверья?На голубя похож он?.. Перья занял?..Шекспир
(тоже за нее):
Он агнец? Шкуру он надел ягнячью?На деле ж он по праву хищный волк,Обманщику надеть личину трудно ль?Супруг мой, берегитесь! Наше благоВелит вам козни Глостера пресечь!..– Прекрасно! – ободрял Марло и, свесившись с кровати, выдвигал из-под нее хозяйский ночной горшок. Потом слезал с кровати, шел в угол и делал стойку – помочиться. Отвернувшись, конечно, но не слишком стесняясь. Время было такое, не слишком стыдливое. А после толчком задвигал горшок под кровать, так что аккуратный хозяин, который писал за столом, наблюдал, насупясь, боясь, чтоб гость не расплескал горшок. Впрочем, он был тоже не очень смущен.
«Наверно, я не художник!» – думал он. Он ощущал себя в чужой, незнакомой стране. И если честно, завидовал тем, кто чувствовал себя в ней свободно.
Однажды после такой сцены, Кристофер вдруг спросил его:
– Ты никогда не пробовал это… с мужчиной?
– Что? – спросил Уилл. Он не сразу понял и растерялся. – Нет… – сказал он в итоге.
– Брезгуешь, стал-быть, нашим братом?..
Шекспир молчал.
– Ну, дальше будем? – спросил Марло после паузы, словно и не было разговора.
– Дальше? Является вестник. Поражение во Франции!
– А-а… Ну да, ну да. А кто там вестник у нас?
Уилл
– Сомерсет!
Вы всех владений в этом краеЛишились, государь! Погибло все!..Марло:
– А почему у нас молчит Йорк?..
Диктует:
…На все господня воля!..Дурная весть и для меня. Ведь яВо Франции оставил все надежды…(За Йорка.)
Уилл:
Так вянет мой цветок, не распустившись,И гусеницы пожирают листья…Марло:
Но я свои дела поправлю скороИль славную могилу обрету…(Ударил в ладоши.)
– Ха! Славно!..
Уилл не раз боялся, что работа прервется. А он нуждался в ней сейчас более всего. Раз уж он пристал к этому странному берегу, который именуется «сочинительство».
Дальше по сюжету шел арест Хемфри, герцога Глостера – дяди короля и лорда-протектора.
– Взять герцога и крепко сторожить!Думали, кому отдать эту фразу: Сеффолку или Кардиналу. Решили – Кардиналу.
Марло
(за герцога Хемфри):
– Вот так-то Генрих свой костыль бросает,Когда еще он на ногах нетверд…Уилл
(развивает мысль):
Увы, отторгнут от тебя пастух,И волки воют, на тебя оскалясь.Когда б напрасны были страх и боль!Я гибели твоей страшусь, король!..И правда, Хемфри был единственной опорой несчастного короля.
– Правильно! – сказал Марло.
Повторим: и он постепенно привязывался к новичку. Возможно, этот заносчивый, неуемный, уверенный в своей гениальности и точно уж дурно воспитанный молодой человек (он был сыном башмачника, как Шекспир – перчаточника, а Кид – дьячка иль кого-то другого: эпоха пыталась стать на ноги и выбраться в люди) ощутил вдруг присутствие рядом чего-то (кого-то) другого… Может, равного. И почему-то нужного ему самому. Многие потом, вспоминавшие его, догадывались (к ним принадлежали и Шекспир, и, поздней, Давенант): он втайне подозревал, что век ему отмерен недолгий. И кому-кому, а ему-то во всяком случае следует торопиться. И невольное желание передать что-то… послание, даже вырастить ученика могло посещать его даже без участия его самого. И присутствие Уилла в его жизни могло быть по душе. Тот для этой роли годился. Хоть они и были ровесники, Марло все равно покуда считался старшим.
– У моего «Тамерлана» на театре – успех. Слышал, должно быть?
– Как же! Сам видел. Поздравляю!
– Благодарю! Полный успех! Не знал, куда деваться от объятий! А наш Хенслоу – знаток! – пугал меня: «Кто пойдет на Тамерлана, кто пойдет?!» Тамерлан! Это ж личность, понимаешь? Сила! Мы страдаем оттого, что рядом – сплошь недоноски. Не то что в средние века! Тамерлан – победитель! Люблю победителей!
– А я – побежденных! – сказал Шекспир.
– Ты что, не читал Макьявелля?
– Склонись перед падшими и нищими, ибо никто не знает, в ком из них Христос!
– Кто это сказал?
– Не знаю. Монах какой-то. Давно. Нас учили в школе… Но верно!
– Мало ли чему вас там учили!.. – сказал Марло неприязненно. А потом спросил: – Ты не католик случайно?
– Нет, – ответил Шекспир как-то слишком быстро. Может, испуганно.
– А-а… Ну-ну, ну-ну!..
(Католическая религия, напомним, еще при Генрихе VIII была в Англии если и не совсем запрещена, то за распространение ее карали.)
Марло сделал непонятный жест – плечами, головой. Мол, что с тебя возьмешь?.. И вытеснился из комнаты. От него всегда было ощущение, что он занимает больше места, чем вроде должен занимать. И что ему тесно всюду.
А Уилл глядел ему вслед. Они были ровесники, но приятель больше успел к тому времени.
Что-то зашуршало в углу. Уилл оглянулся: большая крыса выползла из-под комода и глядела на него – так свободно, не отрываясь. Глаза в глаза. Он запустил в нее башмаком.
– Нет, нельзя сюда перевозить детей. Крысиный город!
Марло сказал ему уже на пороге: «И ты думаешь, тебе хватит метафор, чтобы выразить сей гнусный мир?!»
Уилл в ответ улыбнулся легко: он надеялся, что ему хватит!
Давенант остановился в гостинице «Лебедь», почти на самом берегу Эйвона. И дня два или три скитался по городу в поисках своего Шекспира, которого, может, он сам придумал. (Мало ли было, в конце концов, хороших авторов и хороших пьес? В древности хотя бы: Софокл, Еврипид… Сенека, у римлян.)
Но не встретил никакой настоящей памяти о нем. В ратуше Давенанту довелось узнать, что отец Шекспира был довольно долго олдерменом в городе, и даже некоторый срок – городским бейлифом. Отца помнили больше, чем сына: он был видный в городе перчаточник. Всего таких в Стратфорде числилось около двадцати, и их изделия славились в пределах Уорикширского графства. А Шекспир-старший еще и выделялся средь других собратьев по ремеслу. Он, кстати, перед смертью получил дворянство. Был ли сын у самого Шекспира или не было его – никто не знал, хотя в Лондоне Давенант что-то слышал про сына.
Про Шекспира, которого искал Давенант, только знали, что он умер то ли здесь, давно, то ли в Лондоне, что был некоторое время хозяином Нью-Плейс – одного из самых больших домов в городе и местным землевладельцем, что давал деньги в долг с процентами, как было принято, а что лечил его неизвестно от какой болезни местный врач доктор Холл, который лечил здесь многих и кого-то даже вылечил, а самому Шекспиру – сыну перчаточника приходился зятем. Что он, доктор, кажется, и стал душеприказчиком тестя. А его жена, старшая дочь оного Шекспира Сьюзанн, была необыкновенно умна (об этом написали на ее могиле). Но, как будто, не умела читать и писать. Как-то ее оклеветал некто из соседей, обвинив в прелюбодеянии с другим соседом. Муж вступился за нее (редкий случай!). Был суд, и клеветника отлучили от церкви. Но после родственник сего сукина сына, чуть не двоюродный брат, женился на младшей сестре Сьюзанн – Джудит… А жена Шекспира после его смерти еще долго жила вместе с дочерью. Конечно, со Сьюзанн. Младшая, Джудит, считалась в городе (и в семье) неудачницей.
Город был мал и воспоминания в нем были куцые и неспешные. А быстрое время успело многое зализать. Тем более после смуты, которая тушит все воспоминании.
Давенант посетил дом Джона Шекспира – отца, на Хенли-стрит (его впустили сегодняшние обитатели) – тот самый дом, где родился Шекспир Уильям. Правда, прямых родственников уже не было в живых, а тех, кто остался, было неловко спрашивать, кем они приходятся ушедшей в небытие семье. Да они и мало что могли рассказать. Но… Давенанту дали пройтись по дому и даже заглянуть в детские спаленки на втором этаже. Камышовые матрасы висели на веревках, прикрепленных к рамам кроватей. На таком и спал, наверное, в незапамятные времена некий мальчик, которому после удалось прославиться. Матрас, должно быть, сильно проседал под ним и искривил ему позвоночник – кой искривляло потом всю жизнь многочасовое бденье за столом. Впрочем, эта мысль вряд ли могла прийти в голову м-ру Давенанту: он все ж, был человеком XVII века, а не XX хотя бы. В первом этаже дома была когда-то мастерская отца-перчаточника. Отец забивал животных не здесь – в соседней деревне, а очищал и подготавливал шкуры здесь. Их обрабатывали солью, квасцами, а после вымачивали в горшках с мочой и экскрементами. Запах, верно, был ужасающий, если и сейчас чувствуется… Он въелся в стены и шел от темно-серой штукатурки стен… Давенант ощутил этот запах своими проваленными ноздрями. «Гнойный запах шкур, запах крови и бойни – вот что породило Шекспира! – вдруг подумал Давенант, и добавил еще: – Как зрелище травли медведей, должно быть!»
В знаменитый дом Нью-Плейс, в котором умер Шекспир, Давенант почему-то постеснялся войти. Даже постучаться не решился. Зато днем довольно долго простоял у ратуши, наблюдая, как со второго этажа, из грамматической школы, сбегают, скатываются по лестнице ученики, спеша домой на перерыв. И попытался заглянуть в их лица. Он даже хотел зайти послушать урок – во второй, послеобеденной части учебного дня, но побоялся напугать детей своим носом. Который он хотя и прятал тщательно, все равно почему-то обнаруживал себя…
Все равно: среди них нет Шекспира, и долго еще не будет!
Он был уверен в этом. Просто когда-то, открыв для себя Первое фолио 1623-го, сознал, что был в тот миг не читателем книги, а свидетелем акта Творения.
Под вечер он прогуливался по берегу, у самой кромки, у воды. Это было приятно и несколько опасно. Эйвон разливался часто, и у самого берега плескалась довольно глубокая вода: можно было не удержаться и провалиться. Осталось бы только цепляться за кусты… Ветер пригибал ветви к берегу, и в случае чего можно было схватиться за ветви. Впрочем, он был осторожен. Где-то на третий вечер своих блужданий он случайно обнаружил среди кустов на берегу некий камень с надписью. Ее было не различить. Он вернулся на следующий день в более раннюю пору и прочел: DOVN. Что это значит? «Утопленник»? «Утопленница»? Дальше было неразборчиво. Какая-то дата. Часть цифры удалось разобрать: «..79». Он не поленился и на следующий день отправился в ратушу справиться, что произошло на берегу Эйвона в каком-то 79 году? Как ни странно, ему быстро нашли. Там утонула девушка. Да-да, в 1579-м… И ее не хотели хоронить на кладбище и по христианскому обряду. Как самоубийцу. Хотя… возможно, она просто не удержалась, упала в воду. Во всяком случае, так доказывал адвокат ее семьи. Его звали, кажется, Роджер… или Роджерс. Дело тогда он выиграл. Как будто после у него помощником короткое время служил какой-то Шекспир. (Может, тот, а может, его младший брат?)
А девушку звали странно: Катарина Гамлет. 1579- й? Самому Шекспиру было тогда пятнадцать.
На четвертый день пребывания в Стратфорде Давенант решился наконец подойти к церкви Святой Троицы, где была могила его кумира, и увидел бюст, как бы выступающий из северной стены алтаря. Нет, он не ждал, что памятник на могиле будет походить на крестного – человека, которого он видел прежде и вспоминал часто по разным поводам, но, в сущности, знал мало и помнил плохо.
Но сам памятник и бюст (из голубоватого известняка) создавался тогда, когда были живы еще члены семьи Шекспира и многие, кто помнил его, и они соглашались с таким изображением!
Бюст принадлежал полноватому мужчине с отвислыми щеками и отсутствующим взглядом. Нет, глаза ему какие-то были приставлены. И в правой руке человека было гусиное перо, а из-под левой торчал лист бумаги… Вполне спокойный, добропорядочный бюргер (сказали б немцы) или буржуа (сказали б французы); его надутые щеки и самодовольный взгляд могли принадлежать кому угодно из обитателей Лондона, или Оксфорда, или Стратфорда. Вообще любому на рыночной площади – перчаточнику, колбаснику, землевладельцу средней руки. Только не…
Это было нечто вовсе чуждое не только его, Давенанта, воспоминаниям – это бы еще куда ни шло! – но тому самому фолио 23-го года!
Нет, на мемориальной доске под бюстом было сказано все, что требовалось: «Ум, равный Нестору, гений Сократа, народ помнит, Олимп приемлет…»
Но Давенант был смятен. С этим смятением он сел в экипаж, отправлявшийся в Лондон. Экипаж был почти пустой. Дул ветер, и экипаж покачивался под ветром. И м-р Давенант, забравшийся в самый угол кареты, в такт покачивался в своем углу…
Этот образ теперь будет мешать ему в поисках его Шекспира.
Человек, о ком тщился напомнить этот бюст, никак не мог написать «Гамлета».
Марло стал как-то исчезать, и притом надолго. И без предупреждения. А появлялся вновь без всяких объяснений. Возможно, ему наскучила вся затея с новичком. Впрочем, в театре поговаривали в пору отлучек, что его вообще нет в городе. Где-то носит. Город был большой, но, в сущности, маленький. (Мы уже говорили.) Почти все всё знали. Если не всё, то многое. Жену Тарлтона, покойного великого артиста и любимца королевы, не так давно провозили по городу в позорной телеге – за прелюбодейство или за содержание притона. Разве такое скроешь? Грин перестал писать – похоже, бросил Доротею и живет со шлюхой. Хозяйка квартиры из жалости подкармливает его, чтоб не сдох. А может, он нравится ей. А ведь недавно был ГРИН! И имя как звучало! Это ль не судьба? Во всяком случае, всем известно!
Шекспир нервничал: о приятеле всегда ходили дурные слухи. Пожалуй, хуже, чем было на самом деле. Есть такие люди, которые вызывают желание судить о них. Плодят это желание. Марло к ним принадлежал. Один из актеров труппы «Слуги лорда Стрейнджа» сказал Уиллу: «Не понимаю, что вас связывает. Я б на твоем месте опасался…» По правде сказать, Уилл тоже опасался, но он нуждался в Марло. Хоть тот и был ненадежный человек – человек скачков. Однако когда он исчезал, невольно вспоминались все слухи. Человек провинциальный по природе, Шекспир боялся страстей и тайн большого роя человеческих судеб, который и звался Лондон.
Ему теперь пришлось работать самому, но работа все больше увлекала его, и он переставал бояться. Сам удивлялся себе, но удавалось.
Однажды Марло исчез так же надолго и появился внезапно:
– Отдадим должное естеству! – сказал, войдя, в высоком штиле и сперва обратился к горшку. Потом плюхнулся на кровать: – Ну, давай!.. – протянул руку за листками. Шекспир потянулся сначала отдать листки, потом почему-то стал читать сам…
Поле сражения между Таутоном и Секстоном. Входит солдат, неся тело убитого врага.
Плох ветер, если дует он без пользы!Быть может, кроны есть у человека,Которого убил я в рукопашной.А я, что обобрал его сейчас,Могу отдать сегодня жизнь и деньгиДругому, как мне отдал этот мертвый.Кто он? О Боже, то черты отца,Которого убил я невзначай…О, злые дни, когда возможно это!..Входит другой солдат, неся другое тело.
Ты, что так храбро мне сопротивлялся,Отдай мне золото, когда имеешь…Его купил я сотнею ударов…Но дай хоть посмотрю я враг ли это?..Ах, нет, нет, нет! единственный мой сын!..Ах, мальчик мой! Коль жизнь в тебе осталась,Открой глаза! Смотри, смотри, как ливеньПрольется, принесенный бурей сердца!Король Генрих
За горем горе! Выше меры скорбь!О, смерть моя, им положи конец!О, сжальтесь, сжальтесь, небеса, о, сжальтесь!Я вижу на лице его две розы,Цвета домов, что борются за власть…Сын
Как станет мать, узнав про смерть отца,Меня порочить в горе безутешном!Отец
Как станет бедная моя женаРыдать по сыне в горе безутешном!..Король Генрих
Как станет бедная моя странаКлясть государя в горе безутешном…– Стоп! – сказал Марло резко и сел в кровати. – Ты с кем работал это время?
– Ни с кем… – растерялся Шекспир.
– Хочешь сказать, ты все это сам придумал?
– Я же ждал тебя, но…
– У нас еще такого не было! Что ж! Бывает!.. – и прошелся по комнате. – Теперь ты можешь обойтись без меня. Да пора! У меня всякие дела в мире. И новая пьеса! Только дудки ее разрешит Тайный совет! Все-таки он слабак – твой король Генрих!.. Не люблю таких!.. И вдруг сорвался: – А это что такое? Так и знал: проболтаешься – и у тебя тут же стянут тему… Кто позволил тебе?
Шекспир даже не сразу понял, какой книгой, взятой с его стола, Марло потрясает в воздухе.
– А что это?
– Как же! Шпис! «Народная книга о Фаусте»! Это – моя тема! Я открыл эту тему для вас, безмозглых.
– Успокойся! Я не собираюсь писать на эту тему.
– Почему? – спросил Марло даже вроде с обидой.
– Просто – не моя!
– Врёшь! Это тема для всех! Человек продает душу дьяволу, чтобы больше постичь мир!
– Это интересно. Только – не мое! – сказал Шекспир.
– Ты что, католик?
Вопрос был в лоб. Вопрос был опасен.
– Нет. Не знаю… Не решил для себя… – ответил Шекспир с осторожностью. Он в самом деле не знал, как ответить по правде, да и боялся, как все в ту пору в Англии. Может, вспомнил все предостережения насчет Марло. А с другой стороны…
Он мог прибавить, конечно, что мать его – из Арденов, а это известная католическая семья, и головы кой-кого из членов семьи висят над лондонским мостом. (Опять же Соммервил.) И что в грамматической школе его учили тайные католики… Но, естественно, промолчал.