А Марло, как было свойственно ему, быстро успокоился.
– Ты не представляешь, какая это тема! Мой Фауст достигнет высот, каких не достигал никто!.. Одной из любовниц его будет сама Елена Прекрасная. «Так вот краса, что в путь суда подвигла – и Трои башни гордые сожгла!» (продекламировал он).
– Ты ж не любишь женщин! – усмехнулся Шекспир.
– Почему? Не всех! Я их боюсь… – добавил он вдруг с неожиданной застенчивостью.
– А чего ты боишься?
– Так… не знаю. Я им не верю. Ложишься с ней и представляешь себе, как она поддавала кому-то другому. Может, и сей момент – поддает… Мысленно.
– А ты не представляй! – бросил Уилл весело.
Этот наглый молодой человек перед ним, со всезнающим видом и непрошибаемой уверенностью в себе, на самом деле страдает боязнью мира, какой страдаем мы все! Интересно! И он тоже, Уильям Шекспир, грешный провинциал из Стратфорда в графстве Уорикшир, излишней верой в себя не обладал.
– Ладно! – сказал Марло примирительно. – Ладно! Пусть! Я буду твой Мефистофель!
– Да. Но я – не Фауст, – сказал Шекспир.
Где-то поздней осенью 1592-го, когда вышла уже на сцену дилогия «Генрих VI» и стяжала успех комедия «Укрощение строптивой» (и вообще «новичок» поднимался в общем мнении грязных залов в Шордиче, где попутно с театром травили медведей), Марло ввалился к нему, мрачный, как Мефистофель, и заорал чуть не с порога:
– Как тебе нравятся наши «подельнички»? Суки! Ну, как тебе нравится?
(Наверное, он употребил другое слово. Это уж слишком современное. Смысл того слова был: «люди нашей профессии», «наша лавка». Talkshop. Узко профессиональные разговоры. Но применен был термин тюремный. Марло средь прочих дел успел отбарабанить срок в тюрьме в Ньюгейте. И сам нередко, как бы нечаянно, переходил на особый язык Ньюгейта. Сокамерников, то бишь – это Шекспир знал за ним и не удивлялся.
– Что? Что случилось? – спросил он только.
– Ты слышал, что умер Грин?
– Роберт? Ну да. Конечно! И раньше говорили, что с ним совсем плохо. Отмаялся бедняга! Он был талантлив. Только… Уж очень боялся, что его забудут, и настаивал на своем первородстве в профессии.
– «Бедняга»! – передразнил Марло. – Нашелся человеколюбец!..
– А ты кто?
– А я – макиавеллист! – сказал Марло с гордостью и некоторым презрением. Чуть не выпятив грудь.
– Ладно! И так можно! – сказал Шекспир примирительно.
– Помирал, как собака, – прибавил Марло не без удовольствия. Представляешь? В объятьях какой-то шлюхи, с маленьким ее бастардом на руках и весь во вшах. Нэш его видел перед смертью. Ужасное зрелище. Его прикармливала хозяйка комнаты, которую они снимали. Она по просьбе его надела на него, мертвого, лавровый венок.
– Будет! – сказал Шекспир. – Никто не знает, как придется помирать нам с тобой.
– И то верно… – но добавил столь же беспощадно: – Свою Доротею он бросил, сам знаешь, а в письме к ней просил его простить и уплатить за него десять фунтов долгу.
Шекспир приуныл. Он сам оставил в Стратфорде свою «Доротею» с тремя детьми. Правда, заботился слать им деньги.
Марло понял, верно, и осведомился:
– Ты-то не собираешься переводить своих сюда? – он вечно перескакивал в разговоре с мысли на мысль.
– Нет, – сказал Шекспир. – Да мы уже и говорили об этом.
– И правда – говорили! – согласился Марло.
– Так что он натворил, Грин?
– Оставил что-то вроде завещания. Нам с тобой. Ну тем, кто пишет для театра. Его писанину Четтл теперь издает, то есть пытается издать… Но я сказал Четтлу, что это ему дорого обойдется! «На грош ума, купленного за миллион раскаянья» и так далее – название!
Он достал из кармана листки и стал зачитывать со вкусом, но морщась. Надо сказать, он умел читать текст. А с издевкой совсем здорово получалось!
– «Грин, хотя еще и способный держать перо, но глубже, чем когда-либо досель, шлет вам свою лебединую песнь»… Как тебе нравится? «Лебединая песнь»!
– Но ты ж не за то на него напустился?
– Не за то, разумеется! Тут еще такие перлы! «И вы все трое в помыслах низки…» – это он про меня, Нэша и Пиля! А дальше… «Ведь никого из вас, подобно мне, так не язвили нахалы эти, эти куклы, что говорят нашими словами, эти паяцы, разукрашенные в наши цвета…» Ну тут – про вашу братью, актеров…
– Ну и что? Я это и раньше слышал. От тебя в том числе!
– Я, сознайся, все-таки иначе говорил!
– Да. Немножко иначе. Но то же самое…
– Ты не католик, признайся? Ты слишком правильный! Услышь, в конце концов! – стал зачитывать: – «Не верьте им! Есть среди них выскочка-ворона, украшенная нашим опереньем, кто “с сердцем тигра в шкуре лицедея”»… Узнаешь, падре?
– Да, это из нашего «Генриха VI»…
– Из твоего! В этих сценах я вовсе не брал участия. Я был тогда в Нидерландах.
И Шекспир улыбнулся: невольно впервые Марло нечаянно проговорился, где он бывает… Закрытый человек!
– Я вообще этой пьесы не числю за собой, учти! – сказал Марло даже с жесткостию некой. Мы только вместе развели немного. Остальное ты сам.
– Спасибо!
– А про «сердце тигра в шкуре лицедея»… Узнаешь свою фразу?
– «О, женщина с сердцем тигра…» Конечно, узнаю. Даже приятно!
– Чего тебе приятно? – зачитал еще:
– «кто считает, что способен помпезно изрекать свой белый стих, как лучшие из вас, и что он чистейший мастер на все руки» – и в своем воображении – слышишь? – полагает себя единственным «потрясателем сцены» в стране…
– Ну да, про меня. Моя фамилия Шекспир – «потрясающий копьем»… «Потрясатель сцены» почти… Смешно! Бедняга! Наверное, ему очень плохо пришлось…
– Помолись за него! Поставь свечку! Про меня он написал, что я содомит! То есть пидор! За это можно угодить в Ньюгейт! А я больше не хочу в Ньюгейт! Я там бывал! И эта грязь бродит по рукам наших собратьев! Слава богу, покуда не напечатано. Я сказал Четтлу, что если что-то не выбросит про меня, в мой адрес, я его прибью. Мне все равно, за что сидеть в Ньюгейте!
Уилл хотел напомнить ему, что он сам, Марло, несдержан на язык и несет черт-те что, и о своей жизни в том числе – и в любой компании! Но промолчал. Марло все равно не стал бы от этого ни лучше, ни хуже.
Помолчали. Впрочем, недолго. Оба были задеты, хотя и по-разному.
– И ты все равно жалеешь его?
– Должно быть. Неприятно, конечно, но… Что делать, я – сын перчаточника. Мой отец ремесленник, и я ремесленник. Мне необязательно нравиться кому-то… Мне важно только, чтоб покупали перчатки.
– Странно! – вдруг сказал Марло. – Ты сын перчаточника, я – башмачника из Кентербери. А подлец Грин был сыном шорника. Странно!
Он хотел досказать еще, что пришел другой век, общество меняется и Англия меняется… Ремесленники бросились учить своих детей, чтоб они заняли в обществе достойное место. Посмотрим, что выйдет! Не досказал.
А Шекспир стал думать – ему начинают завидовать. Вроде приятно, чего-то достиг. А с другой стороны, был сам не рад: он всегда опасался зависти.
Марло озлился снова:
– Подельнички наши! Как в аду, ей-богу!
– Кстати, что у тебя с «Фаустом»? – спросил Шекспир. Может, хотел перевести разговор.
– Что – что? Не печатают, не ставят. Райт отказался печатать in-kvarto. Филд тоже боится.
– А что там такого страшного?
– Наивность вы все! Забыл, кто мы? – и зачитал наизусть, с торжественностью:
Мы те, что пали вместе с Люцифером,На Господа восстали с ЛюциферомИ осужденье терпим с Люцифером!..– Но это ж только народная сказка? Или не так?
– Это для тебя – народная сказка! А у меня Фауст спрашивает Мефистофеля: «Ты объясни, где, собственно, этот ад? И как тебя-то отпустили оттуда? Самого?» А Мефистофель ему:
О нет, здесь ад, и я всегда в аду!Иль, думаешь, я, зревший лик Господень,Вкушавший радость вечную в раю,Тысячекратным адом не терзаем?..– Так что, они Бога боятся? Печатники? – спросил Шекспир серьезно.
– Святая наивность! – бросил Марло покровительственно. – Бога давно никто не боится. – Только власти!
И быстро ушел. Он всегда так – сваливался, будто с небес, и так же быстро исчезал неизвестно куда.
Но Бог все же рассердился, должно быть, и в конце 92-го наслал на Англию чуму. Больше всего был поражен Лондон. Естественно – самый большой город, около шестидесяти тысяч… Теперь он таял на глазах. Люди мерли, как мухи.
На улицах пахло миазмами и какой-то вонючей жидкостью, которой поливали тротуары пред домами. Люди старались укрывать лица, пряча их в шарфы или шейные платки, особенно при встрече с другими. Они откровенно боялись друг друга.
Хоть это была не первая чума в Лондоне и, к сожалению, не последняя в те годы, все кинулись заново открывать причины, и, как всегда, в этих причинах было много новизны.
Считали, что чума приходит от крыс. Отдельно – только от крыс черных.
Отдельно от блох, живущих на крысах.
Кто посмелей, и в узком кругу, решался утверждать, что это – проклятие папы римского за то, что британцы при отце нынешней королевы отложились от папства и перестали быть католиками. (Не все, конечно, но перестали.)
И отдельно, конечно – проклятие папы, лежащее на самой королеве за казнь Марии Стюарт.
И отдельно так же – проклятье Испании за то же отступничество от католицизма.
И еще – будто Испания прокляла Англию за разгром в войне и гибель Великой Армады. («Там у них погибло очень много матросов, понимаете?») Почему-то эта причина в лондонской толпе считалась веской.
Не менее, чем другая: пуритане уверяли, что британцы мало молятся Богу и прогневали Всевышнего. (И более всего – развратным поведением своих женщин.)
И естественно, объясняли это приверженностью англичан к греховным удовольствиям, среди которых, разумеется, чуть не на первом месте был театр.
Но каковы бы ни были причины, следствия были страшней, и сперва муниципальный совет Лондона запретил сборища и закрыл театры в зоне, подчиненной муниципалитету. А потом Тайный совет, распоряжавшийся во всей Англии, закрыл вообще все театры в столице и пригородах.
Актеры оказались без хлеба насущного, и труппы, одна за другой, двинулись в путь – в те края, которые еще не посетила чума.
Так Шекспир и его товарищи, в один далеко не прекрасный день в августе оказались не на сцене, где они рокочущими голосами потрясают переполненные залы пышными монологами, а на открытых телегах, на которых они, свесив ноги, зажатые ящиками с театральными костюмами и реквизитом, покачиваясь на ходу и боясь свалиться, прутся неизвестно в какую даль. Со стороны поглядеть – буквально исход театрального Лондона.
Часть труппы шла пешком. Потом те, кто ехал на телегах, и пешие менялись местами.
Не доезжая Ковентри, куда направлялась труппа, Шекспир отпросился на пару дней: труппе все равно предстояли переговоры с властями города и репетиции, а он хотел навестить дом. Он сел на попутную телегу – с него спросили немного, – и поехал в Стратфорд. Прибыл уже в начале вечера.
Как он и ожидал, встретили его плохо – хуже не бывает.
– Явился? – сказала Энн. – Что-то давненько тебя не было!
– Я работал, – сказал он угрюмо. – Зарабатывал деньги. Я завернул по дороге. Мы едем в Ковентри.
– Ты со своими клоунами?
– Я – с моими товарищами.
– И что ты привез? Чуму?
– Нет! Пять фунтов и сорок шиллингов…
– Немало. Я говорила тебе: деньги в жизни – еще не самое главное.
– Но только без них не обойтись, к сожалению. Согласись! – он все еще старался быть мягок. Ну виноват, виноват – что скажешь?
– Как дети?
– Увидишь сам! Боюсь, они позабыли тебя!
– А Гамлет? Здоров?
– Ну конечно, Сьюзанн и Джудит тебя не интересуют. Только сын… Конечно!
– Почему? Я просто спросил… – он растерялся.
– Странные люди вы, мужчины. В детях вас волнуют только сыновья. Помню, как ты прыгал, когда узнал, что родилась двойня. И что не только девочка – Джудит, но и сын.
– Может, хватит, а? – попросил он.
– Почему же? Я только начала. Матушка моя говорила: «Уилл так радуется, так радуется… просто как дурачок!»
– Я и был – как дурачок! Честное слово!
– Вас же занимает только наследник. Имя! А будет ли, что наследовать или чего стоит это имя, вам все равно.
Они переругивались долго. И переругивались бы еще, если б домашний распорядок не заставил всей семьей сойтись за вечерней трапезой.
Отец сказал сразу, что ждет разговора наедине. Он хмуро кивнул в ответ на приветствие сына. Только мать была ласкова и спокойна. Она ткнулась щекой в небритую щеку сына и сказала:
– Ты похудел, по-моему! Тебе трудно?
Мать есть мать. Ладно! Хоть это….
За столом было не легче. Жена умолкла – но тут смотрели дети. И как смотрели!
Они все время отрывались от тарелки, чтоб взглянуть на него, а он был несчастлив и болел душой. Он готов был провалиться в тартарары.
– Говорят, в Лондоне чума? – спросила Сьюзанн.
– Будем надеяться, что сюда не дойдет! – сказал Шекспир.
– А почему не дойдет? – спросил сын Гамлет.
– Далековато. Наш город маленький, а Лондон большой. В больших городах чаще случается. Это болезнь большого города, – добавил он с отцовской важностию.
– А это очень страшно? – спросила дотошная Сьюзанн.
– Страшно, конечно. Люди болеют, иногда умирают, – ответил ей отец. – Мойте чище руки и мотайтесь меньше по улицам!
– Ты давно у нас не был. Почему так?
– Я был занят работой.
– А ты не можешь приезжать чаще?
– А ты не можешь найти работу здесь?
– А ты не мог бы найти другую работу?
Даже Энн решила, что это уж слишком, и попыталась заступиться за него:
– Да замолчите вы ради бога! Дайте отцу поесть!
Но они унялись не сразу.
– А ты играешь на сцене в клоуна? – спросил Гамлет.
– А у тебя нет там каких-нибудь других детей? Так бывает – я слыхала! – конечно, Сьюзанн.
– Ты черноглазый! Ты у нас черноглазый! – сказала Джудит, глядя на него в упор. И тем чуть разрядила обстановку.
Потом они остались с Энн вдвоем, и все началось сызнова. Может, еще хуже…
– И ты надолго к нам? – спросила Энн.
– Нет. Я же сказал тебе – мы едем в Ковентри.
– С твоими клоунами?
– Я со своей труппой. Я актер в труппе «Слуги лорда Стрейнджа». И говорят – неплохой актер! Меня в Лондоне многие знают…
– И ты уже не стережешь лошадей у театра?
– Это было только начало. Начало всегда неважное.
– Почему ты не мог стать помощником перчаточника? А потом мастером? Как твой отец…
– Я говорил тебе не раз: это была бы не моя жизнь.
– А эта – твоя?
– Не знаю. Там посмотрим. Я привез деньги.
– Я слышала!
– Но пять фунтов и сорок шиллингов…
– И столько тебе платят за твое актерство?
– Больше, чем я получал бы в помощниках у адвоката. Гораздо больше, – помолчал. – Но этот заработок мне нравится! Я еще пишу пьесы для разных представлений. Пока больше переделываю чужие. Но после буду писать только свои…
– Никогда не думала, что ты оставишь меня и детей!
– Я и не оставлял Я уехал на заработки, как многие уезжают.
– Но ты далеко от нас! И дети скучают по тебе.
– Я тоже скучаю по ним. По всем по вам!
– И по мне? Хорошо, что добавил. А то совсем тошно!
– Ложись в кровать. Я быстро докажу тебе.
– Это все прошло у тебя, я знаю. И наша бывшая жизнь прошла… Тебе вовсе не надо…
– Я ж сказал – ложись!
– Не могу так сразу. Я отвыкла. А может, не хочу снова привыкать…
После, когда они лежали обнявшись, а потом расползлись в разные стороны на широкой кровати, все началось сызнова. И с удвоенной силой. Будто и не кончалось вовсе…
– От тебя чужой запах. Будто с бойни…
– На сцене театра такой запах… Там еще травят медведей. Оттого пахнет кровью…
– Ты этим тоже занимаешься?
– Травлей? Ну что ты! Разве я похож на травильщика зверей? Просто на сцене один день – лицедейство, а другой – травля медведей. Запах долго чувствуется.
– Ужасно.
– Немного хуже, наверное, чем пахло в мастерской отца, когда дубили кожи… Но немного.
– Почему ты не можешь взять нас с собой?
– Это не годится для вас. Если б ты видела жизнь, какую я там веду! Убогая, нескладная, неустроенная… Черви, крысы…
– Будто здесь нет крыс…
– Но тут теплый дом. Уютный. Красивый…
– Что мне в его красоте?
Долгая пауза.
Энн. Не думала никогда, что ты не вернешься. К детям, ко мне…
Уильям. Я сам не думал, это вдруг пришло в голову. Мне было лишь восемнадцать, когда мы поженились, – что я смыслил тогда? А ты была уже взрослой. Я думал, ты поможешь мне найти чудо.
Энн (насмешливо). И как? Не помогла?
– Мне хотелось будущего, похожего на сон!
– И правда, кому не хочется? Но дети скучают по тебе…
– Я сам скучаю по ним!
– А по мне? У тебя там кто-то есть!
– Ты с ума сошла, ей-богу!
– Ходишь по проституткам? Говорят, в Лондоне их много…
– Не бойся! Я к проституткам не хожу…
Он говорил правду или почти… С тех пор как в Лондоне началась чума, он и не видел ни одной проститутки.
Сколько-то времени спустя он стоял над кроваткой сына.
– Спи, Гамлет, спи! Я расскажу тебе о чуде. О многих чудесах! О жабе с целебным камнем в мозгу и о человеке, который стоит на луне с терновником в руках… И о древнем короле Леире, который сошел с ума и роздал все богатство детям, а потом остался нищим. Голым, в бурю – на голой земле… У меня много сказок, чтобы рассказать тебе. Может, ты когда-нибудь поймешь отца…
Но Гамлет спал, как полагалось спать мальчику восьми лет…
Уже утром, спозаранку, он навестил отца в мастерской. Отец раскладывал аккуратно заготовки для перчаток – вырезанные по лекалу и уже высохшие. Пахло здесь, как обычно…
– А-а… Мать заметила, что ты плохо выглядишь! – сказал Джон Шекспир.
(Так было с детства. Все замечала мать, а он только прислушивался к ее словам и констатировал).
– Я, верно, устал с дороги…
– Ты не слишком хотел ехать сюда?
– Мне было трудно, признаюсь… «А как было б вам? – мог прибавить он. – Дом, в нем трое твоих детей и давно нелюбимая женщина!» – но умолчал, разумеется. Отец все понял без того.
– Да, Энн постарела! Но она и старше тебя лет на шесть.
– На восемь! – уточнил Уилл. – Но дело не в том!
– Мне легче, конечно! – улыбнулся кисло отец. – Я на целых десять старше моей жены! Я говорил тебе тогда: не женись! Слишком рано!
– Я и не хотел! Но Энн была уже беременна. И потом – я обещал!..
– Да, – согласился отец. – Обещания у нас, мужчин, дорого стоят…
Они долго так перекидывались пустыми словами. Да и не слова вовсе были – один подтекст!
– Понимаю, – сказал Джон Шекспир. – Восемнадцать! Тебе показали большие сиси и дали потрогать…
– Я вас просил когда-то не говорить так!
– А разве я говорю? – пауза. – Ты вроде привез ей много денег?
– Не слишком много. Но привез!
– Тебе хорошо платят за эту чепуху?
– Пока платят. Дальше – посмотрим!
– Жаль, ты не стал перчаточником. Я передал бы тебе дело! А то возись с учениками… И зарабатывал бы больше втрое. Все было б много проще!..
– И вместе – сложней! Я объяснял когда-то… Я хотел лишь прожить свою собственную жизнь!
– Все вы, молодые, думаете, что проживете ее иначе, чем мы. А потом выходит – так на так… Впрочем, я был таким же… Но у Шекспиров не принято разводиться И никак не принято бросать детей!
Что он мог сказать?
– Я не бросал, как видите… Погодите, – успокоил он после паузы, – я еще добьюсь для семьи дворянства!
– Ты с твоей работенкой? Не смеши! Хотя… быть может! Мы живем в столь смутное время… Да еще чума! Может, и добьешься. Когда все стоящие людишки повымрут!.. Сказать, почему я подал тогда заявление на присвоение дворянства, когда еще был бейлифом, а после взял обратно?.. Я понял, что это ничего не значит. Ровно ничего… – помолчал. – Ты видишь кого-нибудь из наших, стратфордских в Лондоне?
– Наших там много. Куинни… И Филд там. Я даже у него останавливался, когда приехал. Он держит типографию.
– Да, я знаю, что Филд в Лондоне, – и почти без перехода: – Боюсь только, ты там в итоге останешься одинок!
И в сущности на этих словах Джон Шекспир расстался с Уильямом Шекспиром.
Но приехав в Ковентри, Уильям был в растерянности, как многие в те дни люди его профессии. Он узнал, что дают помещение на два спектакля (власть хотела разрешить всего один), а дальше – пустота. Другие города не слишком рады впускать к себе актеров из зачумленного Лондона. Труппа расползается, собратья разъезжаются по домам. (Надолго ли?) Почти все они были, как Шекспир, из маленьких городков старой Англии. Неизвестно вообще, откуда берутся артисты – и откуда берется сама эта профессия в человеке. Например, знаменитого комика Тарлтона, любимца королевы Елизаветы (он умер лет пять назад), ее фаворит граф Лестер откопал где-то в сельской местности: тот был свинопасом.
Шекспир оставался не у дел. Он решил поехать в Тичфилд, к молодому графу Саутгемптону, от которого имел приглашение. В качестве кого – актера, поэта или секретаря графа … или просто грамотного слуги? – оставалось неясно. «Вельможи плохо обращались со своими поэтами. Если их приглашали к обеду, то кормили отдельно от других гостей», – писал в старости Бен Джонсон. Наверное, и ему перепало… Но Шекспир умел переносить такие вещи – он был родом из стратфордских ремесленников, хотя и мечтал о чем-то большем в жизни.
Однако граф в Тичфилде принял его прекрасно – до неожиданности. Не в помещениях для слуг, а в рабочем кабинете. Уилл влюбился в него сразу, и это чувство в нем будет длиться долго. (Пройдет в конце концов, как все проходит!) Саутгемптон был красив, изящен и женствен. Он вполне мог играть на сцене женщин. Только ростом для этого высоковат… Ему было двадцать лет – на девять лет моложе гостя. Он учился в Кембридже и в пятнадцать стал магистром искусств, Он и вправду любил искусство и понимал в нем – и желал прослыть его покровителем.
Термин «влюбился» не должен смущать наше ханжеское и вместе распущенное время. Шекспир был человеком Ренессанса и жил по законам его. Легче всего, согласно сонетам, счесть его просто гомосексуалистом. Скорей всего, это было не так, не то – о гомосексуализме Марло говорили впрямую, и коснись Шекспира – такой слух, верно б, дошел и до нас. Однако не дошел. Про его страсти к женщинам остались следы в воспоминаниях – немного, как вообще следов его личной жизни. Хотя сама по себе почва – театр, где юноши с успехом играют молодых женщин, – является зыбкой. Другое дело… Люди Ренессанса верили в дружбу как в род любви. (Хоть некоторые и видят «в аргументах подобного свойства горький привкус безнадежности».) Женщин после Данте и Петрарки почитали как идеал дальний, чаще платонический. Жены в реформистской Англии часто бывали неверны, особенно в свете и при дворе. Зато мужская дружба ценилась высоко, сопровождаясь рядом атрибутов, присущих в более полной мере чувству гетеросексуальному: жадности в общении, нежностью друг к другу, взаправдашней ревностью. (Вспомните времена Гёте или Пушкина. Лицей. Или Кристофа и Оливье у Ромена Роллана. Это никак не похоже внутренне на поведение героев Андре Жида, но сходится в некоторых внешних качествах. Таково чувство, выраженное в «мужских сонетах» – то есть обращенных к Молодому другу. Даже свою безумную тягу к «Смуглой леди» Шекспир склонен подвергать самоосуждению. Для похоти существовали проститутки.)
Повторю: Шекспир был не только писателем, но и, по душе, героем Ренессанса. Притом позднего. (Почти на сходе его – как Сервантес.) Когда чаша индивидуалистических эмоций была уже налита почти до краев – или переливалась через край. Кто-то сказал (кажется, П. Акройд), что у Шекспира самая счастливая любовь – это у Клавдио с Гертрудой в «Гамлете». Похоже! (Но вспомним, что ей предшествовало! Клавдий даже Гамлета готов был любить. Если б тот не был слишком преданным сыном убитого им брата.)
Не стоит очерчивать чувство прошедших эпох по лекалам нашего исторического времени.
Мать графа также хорошо встретила гостя. У нее после смерти мужа осталось много долгов. И она хотела, чтоб красавец сын поскорей удачно женился. Она и сама мечтала скорей выйти снова замуж. И первое, что сделал Шекспир в Тичфилде, – сочинил сонеты, призывавшие юного герцога создать семью и продолжить род.
Скажи лицу, что в зеркале твоем:Пора ему подобное создать,Когда себя ты не повторишь в нем,Обманешь свет, лишишь блаженства мать.Ты – зеркало для матери своей,Ее апрель показываешь ты.И сам сквозь окна старости своейУвидишь вновь своей весны черты…И еще – о чьем-то «невозделанном лоне»: ошибке, которую требуется немедля исправить!
(«Нет, люблю я поэтов – забавный народ!» Не перестанешь удивляться им! Оставив троих детей в Стратфорде, потому что хотел какой-то своей, особенной жизни, он призывает другого срочно обзавестись потомством!)