Мать вышла из кареты с каким-то щеголем, обращавшимся с ней довольно небрежно. Было видно, что и эта карета, и кучер, и два форейтора принадлежат не ей, а являются собственностью этого господина. Синьор был молод и богато одет. Несмотря на жару, его роскошный костюм, повергший меня в трепет, изобиловал лентами, кружевами и россыпью бриллиантов. На стройные ноги, которыми он явно гордился, были натянуты шелковые чулки в продольную полоску, изящные туфли с пряжками, почему-то показавшиеся мне дамскими, и шелковые панталоны кремового цвета. Светлый камзол самого нежного персикового оттенка оживлялся белоснежной манишкой и горой кружев, возвышавшейся на груди синьора чуть ли не до подбородка. Шляпу с плюмажем и позументами синьор отдал слугам, а сам разговаривал с Нунчей. Разговор был в высшей степени любезный – об этом свидетельствовала покровительственная улыбка, мелькавшая на губах синьора, лорнет, в который он разглядывал наше жилище, и платок, которым изящно зажимал нос. На голове у синьора был изумительный завитой парик, весь посыпанный пудрой.
Я выбежала на крыльцо, внимательно разглядывая мать. Она громко разговаривала на нашем диалекте, не считая нужным посвящать спутника в смысл своего разговора.
На вид Джульетте Риджи было тридцать три – тридцать четыре года. За то время, что я ее не видела, она, кажется, осталась такой же стройной, но как-то осунулась. На щеках горел слишком яркий румянец, а лицо словно бы утратило былую смуглость, стало белее, мягче, округлее. Но огромные черные глаза, матовые, как потушенные угли, были все так же веселы и беззаботны. На плечи падала копна жестких смоляных волос, курчавых, как у мавританки, но узкий лоб с бровями вразлет был открыт. Мать смеялась и делала это, видимо, намеренно, чтобы похвастать ослепительно-белыми зубами.
Я смотрела на нее с восхищением. Она казалась мне плохой, испорченной, презираемой и все-таки красивой. Яркими рубинами сверкало на ее шее кроваво-красное ожерелье. Глубокий вырез платья открывал два холмика грудей, колышущихся от смеха. Вся ее фигура была гибка, очаровательна и ловка настолько, что я невольно почувствовала зависть. «Когда я вырасту, – подумала я, – я тоже буду иметь такие плечи, такую талию и такую грудь. Да, такую. Я хочу быть такой же красивой».
Но еще более поражал меня наряд матери. Пышные юбки из бордового бархата были так широки, что пришлось проходить боком, а кавалер не мог идти с ней рядом, вынужденный шествовать на два шага впереди, держа ее за руку. Эти юбки шелестели при каждом движении, каждом вздохе, наполняя мой слух настоящей музыкой. Украдкой я взглянула вниз, и увидела тоненькие атласные туфельки с бантами – такие тоненькие, словно мать не ходила, а летала по воздуху. Наверное, там, где она живет, нет каменистых дорог и горных тропинок, иначе бы она давно изорвала это чудо в клочья. Яркие и резкие цвета одежды были полным контрастом костюму приехавшего незнакомого синьора.
Крикливость и безвкусица наряда матери сплелись в такой невероятный букет, что невольно привлекали взгляд и – очаровывали.
Я подняла на мать восхищенные глаза. Усмехнувшись, она потрепала меня по щеке.
– Видите, Пизелла18? – спросила она у спутника. Я фыркнула в рукав, услыхав такое прозвище. – Эта девчонка – вылитый папаша. У нее только глаза мои.
Синьор с улыбкой переступил с ноги на ногу. Его рука быстро проскользнула под локоть спутницы и обняла Джульетту Риджи за талию.
– Ну, и кто же был этот отец, моя прелестная?
– Ах, да такой же глупец, как и вы, Пизелла. Умных мужчин так мало.
– Он, вероятно, откуда-то с севера? Из Милана?
– Он из Парижа, черт возьми! И он мне нравился, дьявол! Но потом я ему сказала: катись, дружок, ты мне наскучил. Как и вы, Пизелла.
– Но ты еще не предлагала мне убираться, – со сладкой улыбкой заметил синьор, смягчая энергичное слово матери «катиться» на более скромное «убираться».
– Конечно, раз уж вы вызвались сопровождать меня в эту дыру.
– Только поэтому? – возмутился синьор. – Я купил тебе двух рысаков!
– Рысаки хороши, Пизелла, но вы, вы сами! Впрочем, недаром же я придумала вам такое прозвище.
– Да, но я…
Желая успокоить поклонника, мать небрежно и снисходительно поцеловала его в нос – первое, что подвернулось.
– А где же все? – спросила она, оглядываясь по сторонам. – Этот дом всегда был похож на сумасшедший, здесь постоянно толпились маленькие паршивцы разных возрастов. А теперь здесь так тихо! Мамаша, может быть, ты их разогнала?
Не отвечая, Нунча наполнила доверху две глиняные кружки дешевым кислым вином и отошла в сторону, всем своим видом показывая: все, больше я вам ничего не дам.
Мать залпом выпила содержимое кружки и совсем по-деревенски утерлась рукавом. Синьор, видя это, тоже пил, пытаясь изобразить на лице некое подобие улыбки, в которой ясно ощущалась кислота вина.
– Так где же мои дети, мамаша?
– Дети! – мрачно повторила Нунча. – Вспомнила о детях! Эх, да если бы ты была одна, без этого щеголя, сказала бы я тебе, где твои дети!
– Что она говорит? – изумленно осведомился синьор.
– Закройте рот, Пизелла, и как можно крепче, – огрызнулась Джульетта. – Золотая моя мамаша, я сюда не шутки шутить приехала. Я хочу видеть своих детей! Где Джакомо и Антонио? И остальные?
– Джакомо обедает у отца Филиппо, – хмуро проворчала Нунча. – А Антонио жениться собрался.
Мать расхохоталась.
– Жениться – этот бандит? Да у него на лице написано, что он будет убивать людей! Ну, и кого же он выбрал?
Сердце у меня сжалось. Я видела, что мать не любит нас, что она приехала сюда лишь затем, чтобы развлечься… И, хотя я тоже не испытывала к ней никаких чувств, от ее равнодушия мне стало горько.
– Аполлонию Оддино, – проговорила Нунча. – Если бы ты не приехала, все было бы в порядке. Но тебя всегда черти несут тогда, когда ты меньше всего тут нужна.
– Ах, да пускай женится, – презрительно улыбаясь, сказала мать, – ему все равно место в тюрьме, я поняла это, когда…
Я возмутилась. Зачем приехала сюда эта недобрая женщина, зачем она смеется над нами, что ей нужно?
– Ты шлюха, да? – громко спросила я. – Я знаю, мне говорили!
– Дура! Кто тебя научил так говорить?
– Антонио! – произнесла я вызывающе. – Ему вовсе не место в тюрьме! Он правду мне сказал, я знаю!
Со странной улыбкой мать положила мне на плечо руку, пахнущую чем-то сладким, и крепко сжала.
– Все говорят, что ты шлюха, – упрямо повторила я, – вся деревня это знает…
– Гм, – насмешливо сказала она, – а ты хоть знаешь, что это такое?
Знаю ли я?! Я едва не задохнулась и от возмущения сжала кулачки. Пусть я не очень понимаю, что значит слово «шлюха», зато я многое могла бы порассказать о том, как нас оскорбляют в деревне, как гонят и уязвляют едкими намеками и как некоторые, упоминая Джульетту Риджи, презрительно сплевывают сквозь зубы – все из-за нее, из-за матери!
– Это из-за тебя нас все не любят, – проговорила я, глядя исподлобья, – и Антонио тебя не любит, а я Антонио верю.
– Ну, хорошо, – сказала мать улыбаясь, – как же они говорят обо мне?
– Они называют тебя шлюхой. И еще говорят так: я видал шлюх, но таких, как Джульетта Риджи, не встречал!
Я в точности повторила слова Петруччо Потты, услышанные мною случайно.
– Вы слышите, Пизелла? – обратилась мать к спутнику. – Ох уж это мужичье! Ну, скажите, кто во Флоренции не счел бы за счастье быть моим любовником? Меня содержит сам герцог Тосканский! А эти мужики копаются в грязи, выжимают последние соки из своих дрянных виноградников и еще болтают всякую чушь!
Синьор согласно кивал головой, не отводя взгляда от соблазнительного выреза на платье Джульетты Риджи.
– Вот видишь? – снова повернулась ко мне мать. – Даже Пизелла согласен со мной, а ведь Пизелла не последний человек в Тоскане, он граф Риппафратта.
Она наклонилась ко мне и поцеловала в лоб.
– Ты глупа, Ритта. Я не шлюха. Никто не называет меня так – только в вашей деревне. Я – Звезда Флоренции, понимаешь? Это очень трудно – быть звездой. Но я достигла этого. Я знаю свое ремесло. И оно приносит мне деньги. У меня есть все: платья и драгоценности, есть такие вещи, о которых здесь и не слышали.
Я молчала, удивленно глядя на нее.
– И если какая-нибудь негодяйка посмеет упрекнуть тебя, что твоя мать – шлюха, скажи им, что твоя мать – звезда! Пусть хоть одна из них сумеет взлететь так высоко! Эти коровы и бранятся лишь потому, что их мужья в постели только храпят.
Она подняла мое лицо за подбородок и какой-то миг пристально меня разглядывала.
– Ты красива, Ритта. Ты совсем не похожа на меня, но твой папаша, этот дьявол, был хорош собой. У тебя золотые волосы, и, когда ты вырастешь, все мужчины будут оглядываться тебе вслед, потому что блондинка во Флоренции – редкость. Если, конечно, ты будешь жить не в этой деревне и сумеешь встретить настоящих мужчин.
Она порылась в своей крохотной сумочке, наполненной всякими мелочами, и протянула мне длинную конфету.
– На, возьми, Ритта, ты самый удачный мой ребенок. Я не оставлю тебя здесь… Лет через пять я заберу тебя во Флоренцию. А до тех пор знай: тебе нечего стыдиться меня.
Я подняла голову и улыбнулась:
– Можно мне что-то спросить?
– Да сколько угодно!
– Зачем тебе эти ленточки на рукавах?
Широко раскрыв глаза, я наивно ждала ответа на свой вопрос.
Она рассмеялась.
– Ведь это не ленточки, а кружева, малютка! Я могу сказать тебе, зачем они… Так, для красоты.
– Но ведь они мешают, – заявила я.
– Да, мешают… Но ведь они красивы, правда? Я была вынуждена признать это.
Мать, как всегда, не позаботилась ни о каких подарках для нас. Дав мне и Розарио по конфете, она поспешила назад, говоря, что у нее важное свидание. Синьор снизошел до того, что погладил нас по голове. Не дождавшись остальных своих сыновей, мать уехала, оставив на столе немного денег для Нунчи. Последняя вышла проводить их до ворот.
Мы с Розарио сидели, ели конфеты и чувствовали, как увеличивается наше разочарование.
– И все-таки она плохая, – произнесла я, облизывая пальцы.
– А ты, Ритта, ей нравишься больше всех, – заметил брат, но без зависти. – Только я не знаю, какой тебе от этого толк. Ты поедешь с ней во Флоренцию, если она захочет тебя забрать?
Я задумалась.
– Не знаю… Мне бы хотелось побывать во Флоренции. Ремо говорит, что там очень красиво.
– А я понял, – сказал Розарио, – наша мать хочет, чтобы ты стала такой же, как и она.
Я не обратила внимания на его слова и мечтательно улыбнулась.
– А какая она красивая, Розарио… И платье у нее так шуршит.
– Нашла чему завидовать!
Нунча вернулась в дом взволнованная, возбужденная. На ее белых ресницах дрожали слезы.
– Бабушка, ты плачешь? – изумленно спросила я.
Она присела к столу, утирая глаза краем передника и шмыгая носом.
– Я ведь вашу мать вот с такого возраста помню! – Она указала рукой высоту, равную половине ножки стола. – От горшка два вершка… И пускай о ней что угодно говорят, а все-таки она моя дочь, хоть и не родная, а дочь. Я ее пятнадцать лет растила! В одних лохмотьях подобрала, не знала даже, из какого она племени. В то время через деревню цыгане проходили; может, они и бросили… Только по-цыгански она говорить не умела.
– Значит, ее цыгане украли, – рассудительно сказал брат.
– И я так думаю, – подхватила Нунча, уже почти успокоившись. Она вся грязная была, чумазая, немытая, как цыганчонок, но я сразу поняла, что она наша, тосканская. Я ее спрашиваю: «Ты, наверное, голодная?» А она говорит: «Нет»… А у самой только глаза на лице и остались – черные такие, злющие, я даже испугалась.
Нунча посмотрела на грязную посуду, оставшуюся после завтрака, на горшок, где булькала дзуппа, и вдруг схватилась за веник.
– Вы что сидите, бездельники? Я вам покажу! Вы думаете, если сегодня праздник, так все на меня можно свалить, да?
Розарио медленно пятился к двери, но Нунча ловким ударом веника отогнала его оттуда.
– Куда направился! Бери нож и накроши мне сыра для пасты19!
Она обернулась ко мне.
– А ты беги за Антонио! Он мне нужен. Сегодня зарежем курицу.
Вздохнув, я выбежала на крыльцо. День сегодня удивительный.
Улица была пуста. Я побежала к морю – туда, куда из церкви направлялся Антонио. Босые пятки неприятно жег горячий камень дороги. На лбу у меня выступили капельки пота. Было очень жарко, а солнце, стоящее в зените, безумствовало все больше. Казалось, даже кактусы и алоэ на бугорках вдоль дороги желтеют и вянут. От запаха лимонных рощ воздух был душным и приторным. Желая сократить путь, я начала спускаться с утеса по узкой крутой тропинке. Внизу я видела жесткие, как отточенные лезвия, листья агав. Сияло ослепительно-голубое море, оттененное белоснежным крылом рыбацкой фелуки – одной-единственной на горизонте. Уже чувствовался запах йода и водорослей…
Я прыгала с камня на камень, почти не теряя равновесия, – горы были для меня привычны. Внизу шумело море…
И вдруг из-за огромного валуна мелькнула чья-то соломенная шляпа. Я остановилась, узнав в человеке Антеноре Сантони. «Наш враг» – так говорили о нем Антонио и Винченцо.
Лицо Антеноре, смуглое и худощавое, блестело от пота. Зубы блеснули в недоброй усмешке, и резче выделился шрам, пересекающий его щеку от виска к уху.
– А, маленькая дрянь, – сказал он, подходя ко мне.
Я невольно попятилась, споткнулась о камень и упала. От страха у меня перехватило дыхание.
– Я бы мог бросить тебя в море, – зло улыбаясь, сказал Антеноре, склоняясь надо мной. – Мог бы бросить, и никто бы не узнал.
Внизу, под утесом, гулко бились волны о скалы… Я молчала, вся дрожа.
– Слушай, что я скажу. – Его сильные пальцы до боли впились мне в плечо. Я всхлипнула. – Не хнычь! Скажи Антонио, чтобы он оставил Аполлонию… Ты поняла, козявка? Иначе или он, или эта сволочь Винченцо получит вот что!
Он выхватил из-за пояса огромный нож. Отточенное широкое лезвие сверкнуло на солнце…
– А теперь сгинь отсюда! – Он больно толкнул меня ногой.
Я вскочила, вся дрожа от страха, и сломя голову бросилась бежать вниз, сама не помня, куда и зачем. Я только помнила, как ужасен этот Антеноре, какой у него нож и какая лупара20 за плечами… Я тысячу раз могла сорваться вниз со скалы и разбиться, но страх перед падением был меньше, чем страх перед Антеноре Сантони. И вдруг я остановилась, переводя дыхание, как загнанный заяц. Тихие странные звуки привлекли мое внимание. Казалось, там, внизу, кто-то стонет. И не от боли, нет. В этих постанываниях не было горечи, а что-то непонятное, зазывное, сладко-страшное…
Еще дрожа от страха, я подползла к краю скалы, взглянула вниз и онемела.
Внизу, среди кустов орешника, на густой ярко-зеленой траве я увидела два томно сплетенных тела. Это были юноша и девушка, предающиеся любви. В свете солнца их обнаженные тела были очень красивы – смуглые, точеные, созданные словно для резца скульптора. Он сплетались в неразрывных объятиях; мужчина ритмично двигался, я слышала его тяжелое дыхание, а девушка, казавшаяся под телом своего любовника хрупкой и слабой, страстно смыкала ровные стройные ноги у него на бедрах… Ее кожа была свежа и смугла, как лепесток розы; мужчина ловил губами ее рот, ее тугие от вожделения соски, дерзко торчащие в разные стороны; и все движения любовников были так томны и страстны, что этой страстью наполнялся звенящий от жары воздух.
Женщина стонала и вскрикивала, а мужчина подминал ее под себя так безжалостно, словно хотел раздавить, уничтожить ее хрупкое тело своим, сильным и крепким.
Пораженная, я узнала в них Антонио и Аполлонию.
Волна смущения залила меня с ног до головы, я вспыхнула до корней волос и задрожала, но уже не от страха, а от той сладко-ужасной, непристойной и манящей тайны, которая только что мне открылась. От увиденного веяло неприличием и наслаждением, оно было и отталкивающим, и прекрасным одновременно.
Громкий то ли вздох, то ли стон пронзил мой слух, я увидела, как по телу брата пробежала дрожь, он напрягся, закидывая назад голову, и на его полубезумном от страсти лице с закрытыми глазами мелькнула странная улыбка; ноги девушки резко поднялись вверх и вдруг опустились. Их тела были так сплетены, словно разъединение означало для них смерть.
Не в силах преодолеть стыд, отчаяние, разочарование и любопытство, терзавшие меня одновременно, не в силах разобраться в обуревавших меня чувствах, я бросилась бежать прочь. По-прежнему стояла жара, и у меня перед глазами вспыхивали желтые круги. Встрепанная, возбужденная, разгоряченная, я старалась убежать подальше от этого места.
А солнце еще светило, напоминая, что нынче день Сан-Джованни и что вот-вот наступит лучшая в году ночь для любви.
3
Утро того страшного дня выдалось удивительно погожим и тихим. Лето давно закончилось, и пришло время вспомнить поговорку: после дня святого Симона веер уже не нужен. Приближались холода, а день святого Симона был переломным между теплом и морозами. Он отмечался 27 октября, когда заканчивалась уборка урожая, а в садах наливался соком сладкий кизил и благоухали, золотясь на солнце, ароматные апельсины, лимоны и мандарины.
В этот день пробовали новое вино – густое, сладкое альмандиновое и пьянящее кьянти. Обычно вечером вся деревня была пьяна. А с утра пекли крепкие золотисто-коричневые каштаны, что гулко падали с обвисших ветвей, и добавляли их к жареным креветкам и всем другим кушаньям, какие только сегодня готовились.
Обессилел, а потом и вовсе затих огнедышащий сирокко, все лето приносивший с берегов Берберии и Сицилии знойное дыхание юга, и море подернулось серебряной зябью волн. Они вздымались сильным, прохладным ветром. Теперь часто случались бури – внезапные, страшные, настоящее бедствие для рыбаков: перед выходом в море стоит полный штиль, а среди морской равнины бешеный ветер вдруг вздымает огромные волны, устоять перед которыми удается немногим баркам. Ветер затихает так же быстро, как и появляется, и море вновь становится шелковым и блестящим, без единой морщинки, и лишь слегка кипит возле рифов и скал.
Засверкали золотым кружевом сады, облетела листва, и лишь вечнозеленые пихты ничуть не переменились под влиянием холодов. Часто случались грозы и бурные ливни, и гром бушевал так, что нельзя было понять, стихия это или мощные взрывы пластов в каррарских мраморных рудниках.
Мы только что пообедали. Винченцо разгребал жар в очаге, шевеля каштаны. Я сидела рядом и мечтательно вдыхала запах поленты с мясом, которую мы только что съели.
– Так ты думаешь бросать своего кондитера, да, Винчи? – хриплым голосом спросила Нунча, уже немного захмелевшая.
– Да… Это не мужская работа.
– За нее хорошо платили. И куда же ты пойдешь?
Винченцо пожал плечами – в последнее время он сильно раздался в плечах, и старая куртка едва сходилась на нем.
– Я хочу наняться погонщиком в каменоломни. Буду возить мрамор. Вот это настоящее дело…
– Но там же работают одни каторжники, – отозвался Луиджи. – И взрывы там такие, что здесь слышно. Говорят, многих пришибло в этих скалах.
– Зато платят хорошо, – лаконично заметил Винченцо.
– Конечно, ничего тебе не станется, – проговорила Нунча. – Винченцо, ты крепкий парень. Я не скажу, конечно, что уж совсем здоровяк, но за это лето ты хорошо вырос. Хвала пресвятой мадонне, у нас в семье никто не жалуется на здоровье.
– Нам надо бы дом подправить, – окидывая глазом потолок, сказал Винченцо, – и земли прикупить… Если Антонио женится на Аполлонии, большого приданого она не принесет.
– Хорошо еще, что хоть такая за него хочет пойти, – ворчливым тоном сказала Нунча. – Где уж нам, голытьбе, мечтать о богатых невестах…
– Аполлония самая красивая в деревне, – вступилась я.
– С красоты мало толку… Была бы здорова. Скрипнула дверь. Вошел Антонио – встрепанный, взмокший и злой; швырнул в угол беретто, отвесил подзатыльник Розарио и устало присел к столу. Нунча налила ему тарелку дзуппы. Густые брови брата были яростно сведены к переносице, он смотрел исподлобья, скрывая под ресницами недобрый блеск глаз.
Винченцо, не говоря ни слова, выгреб из огня печеные каштаны и ссыпал их в большое желтое блюдо. Не вытерпев, я схватила первый попавшийся, несколько раз перебросила с руки на руку, боясь обжечься, и отправила в рот это лакомство с аппетитной хрустящей корочкой.
Брат потрепал меня по щеке.
– Подожди немного, потом вкуснее будут.
В кухне воцарилась тишина, нарушаемая лишь сопением Антонио. В полном молчании он отодвинул от себя тарелку и, громыхнув стулом, вышел в другую комнату. Винченцо машинально погладил меня по голове, подбадривающе подмигнул и вышел вслед.
Я прижалась ухом к дверной щели, вслушиваясь в то, о чем говорят за дверью.
– Ты встретил его? – спросил Винченцо.
– Нет, черт возьми. Его встретила Аполлония.
– И что?
– Он грозил ей, она испугалась. Потом рассказала мне. А отец Аполлонии держит сторону Антеноре – у него, видишь ли, семья лучше. Одна Аполлония противится. Вот он, видно, и решил ее уломать.
Антонио говорил резко, прерывисто, и его слова звучали как выстрелы.
– Ну, и что же ты? – спросил Винченцо после некоторой паузы.
– Что ты все спрашиваешь, как да что, болван? Неужели тебе не ясно, что я сделал?
– Ты нашел Антеноре?
– Нашел и избил. А если бы не появился его брат Чиро, то убил бы.
– Ты спятил!
– А про вендетту кто болтал – ты или я?
Я медленными тихими шагами отошла от двери и пересказала услышанное на ухо Нунче. Она покачала головой.
– Проклятые мальчишки, сопляки, сорванцы, молокососы! – взревела она, распахивая дверь комнаты. – У вас еще усы не выросли, а вы какую чепуху болтаете! На что замахнулись! И думать об этом забудьте… Плетки на вас хорошей нет, черти!
Братья мрачно молчали, опустив головы. Потом Винченцо поднялся и ласково погладил старуху по плечу:
– Успокойся, бабушка. Ведь ничего не случилось, правда? Нунча отвесила ему подзатыльник, хлестнула полотенцем Антонио и, хрипло всхлипывая, села на стул.
– Вы думаете, раз я стара, значит, и управы на вас нет? Если вы будете вести такие разговоры, я найду управу… я жандармам все расскажу! Пусть лучше они посадят вас в тюрьму на целый год, чем я буду такие речи слушать.
Она вытерла глаза и стала жаловаться:
– Мне ведь уже скоро восемьдесят, а я как проклятая бегаю вокруг вас. И никогда мне нет покоя. Стольких негодяев вырастила, и ни от одного даже спасибо не дождалась. И никто меня не хочет слушать. Когда-нибудь я от ваших дьявольских выходок умру, и тогда не смейте ходить на мою могилу.
Громко зазвенела оконная рама, прервав жалобы Нунчи. Похоже было, кто-то бросил камушек. Антонио подошел к окну.
– Тебе чего? – мрачно спросил он.
Я взглянула вслед за ним: внизу стоял некий Джино Казагранде, краснощекий толстый мальчишка лет тринадцати. Он служил вместе с Антонио у Ремо, но брат всегда отзывался о нем не слишком одобрительно.
– Ремо вернулся из Ливорно, – сообщил Джино, прищурив один глаз. – Он хочет сегодня выйти в море.
– Сегодня? В праздник?
– Ремо сказал, что заплатит вдвое больше.
– Хорошо, – хмуро сказал Антонио, – я подумаю.
Он захлопнул раму окна. Джино, воровато озираясь, пошел к воротам и, выбравшись на дорогу, так припустил к морю словно за ним кто-то гнался.
– Это ловушка, – сказал Антонио. – Я не пойду. Эта собака Джино знается с Сантони. Я не верю ему… Они подослали его, чтобы выманить меня в горы.
Винченцо покачал головой. На губах у него мелькнула насмешливая улыбка.
– Не перегибай палку, Антонио. Ты, конечно, можешь остаться дома и правильно сделаешь – кому охота работать в праздник, но я не думаю, что этот толстяк пришел нарочно. Сантони – трусы. Они боятся нас… Они решаются грозить только Аполлонии или Ритте. Ко мне еще ни один из них не подошел открыто.
Он набросил на плечи куртку, зажал в руке беретто.
– Куда это ты? – настороженно спросила Нунча.
– Дон Эдмондо пригласил меня на стакан кьянти… У него красивая дочь, – добавил он лукаво.
– Аделе? – спросила я, широко открыв глаза.
– Да, Аделе.
Антонио медленно подошел к брату.
– Будь осторожен, Винчи. Я уверен, что Джино приходил не просто так. Тебе лучше не ходить сегодня горной дорогой. Иди в обход… Так будет безопаснее.
Винченцо надел беретто: его рыжевато-русые волосы резко контрастировали с темным тоном шерсти. Он улыбнулся – открытой, веселой и доброй улыбкой, осветившей все его смуглое лицо от упрямого подбородка до золотистых ресниц.
– Хорошо. Будь спокоен, Антонио. Я пойду в обход. Собственная жизнь мне еще не надоела.
Они крепко обняли друг друга, словно прощались на долгое время.
– Я провожу тебя, Винчи! – крикнула я, обрадованная, что есть повод сбегать на баштан.