Утверждая историческую легитимность Октябрьской революции и последующего подавления капитализма, я, конечно, не думаю утвердить, что они были неизбежными. Ничто в истории народа не неизбежно. Всегда существуют альтернативные пути развития, особенно в периоды революционного кризиса. Но либерально-демократический путь развития для России – а именно такой путь и был целью Февральской революции, в том числе для рабочих – был исключен для России в 1917 году.
Что подразумевается под исторической легитимностью? Это в первую очередь означает, что Октябрьская революция не была произвольным актом, осуществленным за спиной российского общества группой марксистских идеологов, стремящихся любой ценой провести «социалистический эксперимент». Именно так она, на мой взгляд, представлена в проекте Концепции нового учебно-методического комплекса по отечественной истории, заказанной властями России. В этом проекте написано, например, что «Свершившаяся в 1917 году Великая российская революция, а также начавшийся в октябре 1917 года „советский эксперимент“ по силе воздействия на общемировые процессы признаны одними из важнейших событий XX века». Как видим, Февральская революция все-таки считается великой (несмотря на то, что она свалила царя, признанного сегодня церковью святым, хотя грешный народ его тогда называл «кровавым»), но сам Октябрь сводится к «эксперименту». Иными словами, это был произвольный акт, сбивший Россию с естественного ее пути развития, пути капиталистической демократии.
Мое исследование поддерживает вывод, что Октябрь был, наоборот, народной революцией. Для трудящихся ее целью было спасти Февральскую демократическую революцию от угрозы контрреволюции со стороны имущих классов, буржуазии и помещиков. И поскольку эта вторая революция была направлена против этих классов и поскольку во главе ее стояло рабочее движение, она развязала экономическую и политическую динамику, которая и привела к подавлению капитализма.
Исторический опыт буржуазной демократии во всем мире учит, что необходимое ее условие – буржуазия в демократических свободах не должна ощущать угрозы от них своему социально-экономическому господству или любым другим интересам, которые она в данной обстановке считает жизненными. Как видно, тут присутствует определенный субъективный элемент: восприятие буржуазией степени угрозы. Как бы то ни было, в России начала XX века это условие отсутствовало. Российская буржуазия и тем более дворянство боялись оставаться лицом к лицу с трудящимися классами, с рабочими и крестьянами, без поддержки мощного репрессивного аппарата царизма.
Российское общество было глубоко поляризованным, расколотым между имущими классами с одной стороны и трудящимися классами с другой. Раскол этот, непримиримое противостояние имущих и трудящихся классов, уходил своими корнями глубоко в историю и в самую структуру российского общества. Большевики их не создали в Октябре 1917 года. «Нас обвиняют, что мы сеем гражданскую войну, – говорил рабочий-большевик на Первой городской конференции рабочих и красноармейских депутатов в мае 1918 года. – Тут большая ошибка, если не ложь… Классовые интересы не нами созданы. Это вопрос, который существует в жизни, это факт, перед которым должны склониться все»[401].
Страх перед народом объясняет трусливую, в основном беспомощную, оппозицию самодержавию даже со стороны самых радикальных элементов имущих классов. Кадет В. А. Маклаков этот страх ярко выражал в известной своей статье «Трагическое положение», опубликованной в 1915 году. В ней автор приводит метафору: автомобиль едет по горной дороге, а шофер явно безумный. Угроза катастрофы велика. В машине сидят люди (читать: либеральные политические деятели), умеющие управлять. Но их действие парализовано страхом того, что в борьбе за руль автомобиль может упасть в бездну. А ведь в машине сидит мать – то есть Россия. «Россия» кадетов отождествлялась с социальным господством имущих классов. Страх перед трудящимися массами, страх перед «социальной революцией» парализовал действие «умеющих управлять»[402]. Французский посол Ж. М. Палеолог приводил разговор с видным банкиром и промышленником А. И. Путиловым в июне 1915 года. Последний охарактеризовал грядущую революцию как «ужасающую анархию, бесконечную анархию, анархию на десять лет»[403].
Когда в феврале рабочие и солдаты в Петрограде свергли самодержавие, имущие классы сначала, так казалось, приветствовали революцию. Они вышли на улицы столицы с красными бантами в петлицах. Но в душе у них было глубоко тревожно. Вот как этот период вспоминал В. В. Станкевич, народный (то есть правый) социалист, военный комиссар при Временном правительстве и проницательный наблюдатель политической сцены: «Официально торжествовали, славословили революцию, кричали „ура“ борцам за свободу, украшали себя бантами и ходили под красными знаменами. Все говорили „мы“, „наша“ революция, „наша“ победа, „наша“ свобода. Но в душе, в разговорах наедине – ужасались, содрогались и чувствовали себя плененными враждебной стихией, идущей каким-то неведомым путем»[404].
Словом, фундаментальное условие буржуазной демократии отсутствовало в России: имущие классы слишком боялись трудящихся классов. Было ли чего бояться? Помещики, безусловно, имели повод для этого. Ведь земельная реформа по-крестьянски – а крестьяне составляли подавляющее большинство российского общества – положила бы конец их существованию не только в качестве господствующего класса, но и как класса вообще. Но и буржуазия не могла оставаться равнодушной к перспективе земельной реформы по крестьянскому вопросу (без выкупа), ибо она нарушила бы святой принцип неприкосновенности частной собственности, пусть и феодального происхождения. К тому же к 1917 году очень значительная часть помещичьих земель была заложена банкам, что еще больше сближало интересы двух этих классов[405].
Но в Февральскую революцию рабочие, в том числе и рабочие-большевики, не ставили себе целью свергать капитализм. Революция должна была быть демократической. Ее целями были: демократическая республика, энергичная дипломатия в пользу скорейшего демократического мира, восьмичасовой рабочий день и земельная реформа. Последние две цели были безусловно социальными. И не только они. Как объяснил агитатор Петросовета в марте 1917 года: «Рабочие не могут добыть свободу и не использовать ее для облегчения ярма труда, для борьбы с капиталом»[406]. Кроме введения восьмичасового рабочего дня, после Февральской революции рабочие очистили заводские администрации от самых одиозных фигур (при царе администрация тесно сотрудничала с охранкой и полицией), добивались повышения зарплаты, сильно подорванной инфляцией военного времени, добились права избрать своих представителей в заводские комитеты для представительства их в отношениях с администрацией (до этого предприниматели упорно запрещали коллективное представительство рабочих), установили право завкомов вводить «внутренний распорядок» на предприятиях. Наконец, прием и увольнение рабочих должны были производиться с согласия завкома – это до революции была еще одна сфера разнузданного произвола администрации.
Это, безусловно, было много, особенно для России. Но рабочие не думали этими мерами угрожать капитализму. Ни рабочие, ни большевики не выдвигали в первые недели революции требования рабочего контроля (за частичным исключением рабочих государственных предприятий). И когда они впоследствии его выдвинули, они добивались лишь доступа к информации, а не участия в управлении предприятиями.
Самые просвещенные представители буржуазии это понимали. Выступая в марте 1917 года на заседании Совета частных железных дорог, министр путей сообщения Н. В. Некрасов, среди либералов известный как «левый», пытался смягчить опасения собравшихся: «Нет необходимости бояться того, что социальные элементы теперь начинают появляться. Следует, скорее, стремиться направить эти социальные элементы в правильную сторону… Существенным является рациональное сочетание социального момента с политическим, и ни в коем случае не отрицать социального момента, бояться его… То, что мы должны достичь, это не социальная революция, а избежание социальной революции через социальные реформы»[407].
Сначала казалось, что промышленники готовы были слушаться этого совета. Но на самом деле они считали уступки, сделанные ими сразу после революции, лишь временными, пока не погаснет революционный пыл рабочих и возможно будет отобрать уступленное. Очень скоро после Февраля буржуазная пресса стала трубить о «чрезмерных требованиях» рабочих, угрожающих снабжению доблестной армии в окопах. Рабочие сразу увидели в этом попытку буржуазии вбить клин между ними и солдатами, союз с которыми сделал возможной Февральскую революцию. Рабочие начали подозревать, что за участившимися перебоями в производстве скрывается ползучий локаут предпринимателей. Ведь до революции локауты были любимым орудием промышленников. Еще в ноябре-декабре 1905 года всеобщий локаут в Петербурге, в тесном сотрудничестве с администрациями государственных предприятий, нанес решительный удар первой русской революции.
Подозрения рабочих усиливались, когда они увидели, что Временное правительство отказывается от действенных мер борьбы с растущей экономической разрухой. Министр торговли и промышленности, либеральный капиталист А. И. Коновалов, подал в отставку в знак протеста против довольно скромного плана государственного урегулирования, выработанного экономической комиссией Петросовета, возглавляемого тогда правыми социалистами. Несколько недель спустя на Съезде военно-промышленных комитетов Коновалов обрушился против «непомерных требований рабочих», предупреждая, что «если в ближайшем будущем не произойдет отрезвление умов, мы будем свидетелями закрытия десятков и сотен предприятий»[408]. А ведь Коновалов считался «левым» среди промышленников.
Начиная с весны 1917 года рабочие все более убеждались, что буржуазия ведет скрытый локаут, надеясь подавить рабочее движение «костлявой рукой голода», как ярко выразился либеральный банкир и промышленный магнат П. П. Рябушинский на Втором Всероссийском торгово-промышленном съезде в начале августа. Против угрозы надвигающегося экономического краха и массовой безработицы рабочие пытались ввести контроль над заводоуправлениями в смысле доступа к информации для проверки причин простоев. Но они быстро убедились в том, что контроль им не будет доступен до тех пор, пока буржуазия не будет устранена от влияния на государственную политику, пока власть не перейдет в руки Советов. Не случайно первым крупным представительным собранием петроградских рабочих, потребовавшим передачи власти Советам, была Первая Петроградская конференция фабзавкомов в конце мая 1917 года.
Передача власти советам обозначала для трудящихся устранение имущих классов от влияния на государственную политику. Ибо эти классы были контрреволюционно настроены. Временное правительство, в котором участвовали представители этих классов вместе с правыми социалистами, за восемь месяцев своего существования не выполнило ни одной из целей, поставленных народом в Февральскую революцию: ни земельной реформы, ни поиска демократического мира, ни созыва Учредительного собрания, ни закона о восьмичасовом рабочем дне (последний петроградские рабочие ввели «явочным порядком» уже в начале марта, но закон не был принят). Вместо этого Временное правительство, под давлением союзников, предприняло новое наступление на фронте. Оно отказалось от экономического регулирования и препятствовало рабочему контролю. Оно в июле приняло репрессивные меры против рабочего движения и левых социалистов. И, наконец, оно содействовало военному заговору генералов в конце августа 1917 года с целью подавления организаций трудящихся, и в первую очередь Советов.
Рабочие Петрограда всецело поддержали Октябрьское восстание и переход власти к советам. В устранении имущих классов от влияния на государственную политику они видели единственную возможность предотвратить контрреволюцию и реализовать обещания Февральской революции. Конечно, от перехода власти к советам они не ожидали чудес. Они четко видели, как надвигаются промышленный крах и голод. В этих условиях не обещали массам чудес и большевики…
Рабочие Петрограда, и в первую очередь рабочие-большевики – а их было к Октябрю в городе свыше 30 000, понимали, что против них будут не только имущие классы, но и интеллигенция, в том числе и левая, социалистическая интеллигенция, которая отошла от народа в тот момент, когда народ наконец разогнул спину. Они понимали, как трудно будет в условиях войны и экономической разрухи, без помощи образованной части общества, управлять страной. Но переход власти к советам давал хотя бы шанс на сохранение революции. И к тому же была надежда, что пример России даст толчок революциям на Западе, которые потом придут на помощь российской революции.
Большевиков осуждают за Октябрьскую революцию. Их обвиняют в развязывании Гражданской войны. Но с моей точки зрения, которая опирается на исследование рабочего движения того периода, большевики заслуживают скорее похвалы, чем осуждения. Они, как партия трудящихся, честно выполнили свой долг – они не оставили народ в критический момент без руководства. В отличие от них, левые меньшевики, которые в основном разделяли большевистский анализ политической ситуации, решили стоять в стороне, потому что они не верили в жизнеспособность власти Советов, опирающейся исключительно на рабочих и крестьян без участия средних слоев общества. Но в 1917 году эти средние слои, и в первую очередь интеллигенция, встали на сторону буржуазии. А что касается правых меньшевиков и эсеров, то они на всем протяжении революции настаивали на участии во власти представителей буржуазии, закрывая глаза на контрреволюционные стремления последних.
Те, кто сегодня представляет большевиков как «банду идеологов и узурпаторов», затрудняются объяснить, как такой небольшой группе, без какого-либо опыта государственного и экономического управления, без поддержки образованной части общества, в первые месяцы без армии, удалось отстоять власть против имущих классов не только России, но и всех развитых капиталистических стран мира.
На самом деле партия большевиков в 1917 году была плотью от плоти рабочего класса. В этом и был залог ее успеха. Она была далека от сложившегося впоследствии имиджа «ленинской партии» как авторитарной, строго иерархической организации профессиональных революционеров. Ведь, если партия была таковой в 1917 году, не было бы Октябрьской революции. Только давление низовых и средних слоев партии принудило ЦК активно действовать в Октябре. Не забудем, как ЦК в октябре сжигал письма Ленина!
Партия большевиков в октябре 1917 года в Петрограде состояла на три четверти из рабочих. Члены райкомов и горкома были в подавляющем своем большинстве рабочими. Рабочие-большевики были самой активной, политически сознательной и решительной частью рабочего класса. Это была та часть рабочего класса, которая посмела взять на себя руководство революцией, зная, что шансы на победу невелики. У этих сознательных рабочих было сильно развито чувство собственного достоинства – человеческого и классового. В итоге они решили, что не отступят от боя.
Именно к этим большевикам Ленин апеллировал в октябре против большинства ЦК своей партии, который не желал организовывать восстание. Нельзя забыть случай, когда ЦК партии сжег письма Ленина, призывавшего к началу восстания! Они предпочитали дожидаться Учредительного собрания, выборы которого Временное правительство уже три раза отложило и которое явно не могло бы каким-то волшебным образом преодолеть глубокий раскол российского общества.
Корниловский заговор конца августа 1917 года, который был тайно поддержан правящими верхами («министры-капиталисты» подали в отставку на самом его кануне) и партией буржуазии, кадетами, наглядно показал, к какой власти на самом деле стремились имущие классы.
В историографии часто встречается мысль, что корни сталинского тоталитаризма были заложены уже в ленинской концепции партии. Но в изучаемый мной период она была открытой и демократической организацией. Питерские большевики не один раз отклоняли позиции Ленина и ЦК своей партии.
Что касается тоталитарных стремлений, приписываемых большевистской партии в 1917 году, то стоит лишь напомнить единодушную поддержку в рядах петроградской партийной организации сразу после Октябрьского восстания идеи создания широкого социалистического коалиционного правительства – от большевиков до народных социалистов. Где же тут стремление к тоталитарной диктатуре одной партии? Если эта коалиция не осуществилась, то потому, что правые социалисты не принимали принципа ответственности власти перед советами, которые являлись представительными органами рабочих и крестьян, исключающие имущие классы. Правые социалисты, напротив, настаивали на включении во власть, в той или иной форме, представителей имущих классов. По их мнению, большевики должны были быть сведены к меньшинству в новой власти, хотя они составляли явное большинство на октябрьском Съезде Советов рабочих и солдатских депутатов. Иными словами, меньшевики и эсеры хотели аннулировать результаты Октябрьского восстания. Когда рабочим это стало ясно, они потеряли интерес к такой коалиции.
Но когда впоследствии левые эсеры решили участвовать во власти и крестьянский съезд объединился с ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов, было всеобщее ликование среди рабочих, в том числе и рабочих-большевиков, которые очень боялись своей политической изоляции, понимая, какие непомерные трудности стоят перед советской властью. Но, несмотря на эти факты, меньшевики и эсеры с первого же дня после Октябрьского восстания продолжали твердить о «большевистской диктатуре».
На самом деле большевистская организация Петрограда в трудные дни и месяцы после Октября чуть ли не исчезла с политической сцены. Активные силы рабочего класса – а эти силы были в основном организованные в большевистской партии – считали, что теперь, когда народ взял власть в свои руки, надо работать не столько в партии, сколько в Советах, в экономических органах, организовать Красную армию и т. д. Вот соответствующие слова Константина Шелавина, члена Петербургского комитета в 1918 году: «Ряд ответственных, высококвалифицированных и прошедших школу подполья товарищей заражались исключительно „советским“ настроением, не говоря уже о массе „молодого призыва“. Если товарищи и не высказывали свои мысли до конца, то они все же с некоторым трудом представляли: что же, собственно, остается делать партийной организации после победы пролетариата? Некоторые полагали, что все же остается область агитации и пропаганды, но тем не менее и они считали, что сейчас настоящим делом является, например, организовать районный Совет народного хозяйства, но уж никак не „киснуть“ в районном партийном комитете. И точно: кругом все кипело, рушилось старое и строилось новое, государственные советские силы, районы складывались наподобие самостоятельных республик со своими собственными комиссарами: труда, народного образования и т. п. Лучшие партийные силы буквально бросались в этот водоворот строительства… Когда Василеостровский районный Совет переезжал с 16-й линии в новый дом на Средний проспект, то районный партийный комитет загнали на пятый этаж, причем рассуждали приблизительно так: какая у них теперь может быть особая работа?»[409]. Разве таково поведение партии, стремящейся установить свою тоталитарную власть?
Всегда заманчиво читать историю в обратном направлении, в этом случае от тоталитарного режима Сталина назад к Октябрьской революции, или еще дальше, к ленинской брошюре «Что делать»[410]. Сталинизм возник, конечно, не на пустом месте, а на предшествующих ему социальных и политических условиях. Но если во время гражданской войны Коммунистическая партия постепенно заменяла Советы, то причины этому надо искать в социально-политических условиях этого периода, а не в каком-то идеологическом ДНК партии.
Виктор Серж, бельгийский анархист, приехавший в Петроград в 1919 году и полностью примкнувший к советской власти (позднее, в 1920-е годы, он участвовал в антисталинской оппозиции внутри Компартии) написал следующее своим товарищам на Западе в 1920 году: «Таким образом, революция развивается согласно жестким законам, последствия которых не подлежат обсуждению. Мы должны им сопротивляться и изменять в пределах наших сил, и наша критика будет полезной. Но при этом мы не должны упускать из виду, что мы часто имеем дело с неизменными необходимостями – что это является вопросом внутренней логики всех революций и что поэтому было бы абсурдно возложить вину за конкретные факты (как бы они ни были прискорбными) на стремления группы людей, на доктрину или на партию. Революцию не формируют люди, доктрины, партии; их формирует революция. Только тем, кто подчиняется ее необходимостям, дается видимость стоять над событиями… Подавление так называемых свобод; диктатура, подкрепленная при необходимости террором; создание армии; централизация для военных нужд промышленности, снабжения продовольствия и администрации (откуда государственный контроль и бюрократия); и, наконец, диктатура партии. В такой страшной цепи необходимостей нет ни одного звена, строго не обусловленного предыдущим и не обусловливающего в свою очередь следующего».
При этом Серж признался, что такая власть, как бы она ни была оправдана целью спасения революции, создает заинтересованность в своем сохранении уже после того, как угроза революции прошла. На это он отвечал призывом к бдительности и выражал надежду, что в более развитых странах революционная борьба не будет столь тяжелой и протяжной, как в России, уже разрушенной мировой войной, особенно если эти революции смогут опираться на революционную власть в России. Но при этом Серж осознавал, что в борьбе против бюрократической власти в России «коммунистам, возможно, придется прибегать к глубоко революционной деятельности, которая будет долгой и тяжелой»[411].
Эти слова на удивление перекликаются с словами одного рабочего-большевика на конференции фабзавкомов Петрограда в январе 1918 года. Поясню. Положение промышленности тогда было уже катастрофическим, особенно в области снабжения сырьем и топливом. Делегаты, все активисты фабзавкомов, требовали централизации экономической власти как необходимой меры. Только что был создан, с участием Совета фабзавкомов, Совет народного хозяйства Северной коммуны, и конференция должна была принять инструкцию, согласно которой распоряжения Совнархоза были бы обязательными для фабзавкомов. Один делегат конференции, анархист, предложил поправку: «за исключением того случая, когда распоряжение противоречит интересам рабочего класса». На это председатель президиума, рабочий-большевик, ответил: «В свое время, когда рассматривалась инструкция, то там есть соответствующий пункт; мы хотели вставить именно эту оговорку. Мы об этом думали. Но, однако, в устав этого не вставили, полагая, что СНХ, который мы же организуем, не пойдет против нас, потому что он не есть орган бюрократически построенный, сверху назначенный, а есть орган, нами же выбранный, орган, который мы можем отозвать, составленный из людей, которых мы можем отстранить от их дел, орган который перед нами постоянно отвечает за малейшее свое действие.
Не забывайте, что СНХ по своему составу есть орган классовый, основанный на класс пролетариата и трудового беднейшего крестьянства, и нам кажется, что вряд ли придется такой оговоркой выражать против них какое-либо недоверие. Если сразу отнестись с таким недоверием, то вряд ли вообще эти органы смогут правильно функционировать. Они лишь тогда смогут сделать благо для всего рабочего класса и страны, спасти нас от той гибели, в которую заведена вся наша промышленность и страна, если будет полнейший их контакт и сотрудничество между этими органами, нашими же классовыми и низшими.
И я думаю, что такую поправку мог внести только анархист, который вообще отрицает всякие верхи и совершенно им не доверяет. Мы же, пролетариат, исходя из принципов демократической централизации, строим эти верхи на принципе полнейшего демократизма, вводя возможность отвода их в любое время. Нам кажется, что не приходится такой оговорки делать, потому что тем самым мы уже вносим недоверие, пока эти органы только устраиваются. Сейчас в петроградском масштабе СНХ действует лишь только одну неделю, и уже сейчас высказывать ему недоверие, я думаю, было бы преждевременно.
Не забывайте, товарищи, что мы имеем полную возможность на всякой следующей конференции наш устав дополнить и исправить. Если уже действительно эти органы так разойдутся с массами, то, конечно, эту поправку придется ввести. Мало того, придется свергнуть эти органы и, может быть, произвести новую революцию. Но нам кажется, что пока Совет народных комиссаров – наш совет, основанные им учреждения идут вполне совместно нога в ногу»[412].
Как Серж и эти рабочие опасались, так и случилось. Но когда настало время сделать эту новую революцию, рабочий класс, который совершил уже три революции, не нашел в себе сил на четвертую.