Три с половиной мира
Андрей Язовских
Иллюстратор Алина Сергеевна Вересова
© Андрей Язовских, 2018
© Алина Сергеевна Вересова, иллюстрации, 2018
ISBN 978-5-4490-3758-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Кто я?
Из беспамятства невозможно вынырнуть разом. Тусклая свеча сознания разгорается неохотно, мир раскатывается хрупкими фрагментами, словно старинная бумажная карта из древнего свитка, и будто слышно со стороны как маленькие шестеренки со скрипом раскручиваются в мозгу, как разносятся эхом осторожные шаги заплутавшего в реальности разума. Тычется по сторонам, цепляется за что-то, едва отраженное в памяти, липнет, принюхивается к следам.
Что это такое висит перед носом? Слюна с кровавыми пузырями? Тянется дрожащей ниткой, обрывается, беззвучно ударяется о приборную панель. Беспокойно мерцающие огоньки и противный, зудкий писк аварийной сигнализации. Все это непременно должно что-то значить, должны были научить. А удобно ли вот так висеть кулем на ремнях и заливать слюнями приборку?
Машинально ударил по кнопке, – объятия ремней разомкнулись, отпустили тело. Панель ринулась навстречу, пилот с грохотом упал на ряды кнопок и циферблатов, перевалился кубарем к самой прицельной рамке…
Боль. Пока еще такие же лампочки и сигналы, рекомендующие притихнуть, поберечься. Он послушно замер и обнаружил, что вот так лежать гораздо проще, уютнее: свернувшись калачиком, ручки-ножки подобрав к животу. Главное – ни о чем совсем не думать. Ни кто, ни где, ни зачем… И ни в коем случае не шевелиться, иначе новая волна боли раскатится по телу, накроет с головой, шуганет сознание и вновь окунет тогда в горячую ватную пустоту небытия. А вот оно, небытие, в сантиметрах от глаз клубится за лобовым стеклом. Плывет, как и положено ему плыть, от носа к корме и ничего больше привычного и приличного в нём нет. Хорошо разве, когда пилоту штурмовика не видно ничего? Ни ангара, ни звезд, ни Земли, ни Луны? Вредитель-диверсант гадостью какой-то колпак замазал, не иначе…
Мысли расползаются, словно трещины по стеклу, пока не лопнет все разом, не прорвется кошмар. Влепит реальность плотную бодрящую пощечину и выбросит из обморочной полудремы с холодным оглушительным звоном, и заставит думать и действовать.
Так…
Целостность и герметичность кабины не нарушены.
Основного питания нет, объем аварийного не известен.
Сориентироваться по приборам невозможно.
Сориентироваться визуально невозможно.
Постоянная сила тяжести есть.
Положение корпуса корабля стабильно.
В гравитационном поле корабль ориентирован «кормой вверх».
Пилот жив, в сознании. Состояние неизвестно.
Что еще???
Все, больше данных нет.
Что там, снаружи? Да черт его знает. Но что бы ни было – хорошего не жди. Поживем, – увидим. Это если поживем.
Стискивает зубы до сыпучего хруста, рвется, трепыхается в тесной кабине, продирается в корму к спасительному люку. Спасет ли? Люк внутрь откидывается, так что надежда есть. Добраться только осталось.
Какая скотина этот лаз проектировала? Почему же неловко так? Совсем не за что ослабевшим рукам хвататься. Рвутся связки кабелей, маслопроводы с креплений отскакивают, скользят в руках, голосит на все лады агонизирующий корабль.
Вверх! Пара метров всего осталось! Жарко. Обжигающе горячо. Не терпят руки пекла погибшего двигателя, догорающего за тонкой переборкой. Копоть замкнувшей проводки грудь каверкает, слезы глаза заливают…
Ну, вот он, люк. Теперь только закрепиться хоть как-то осталось, а запоры и на ощупь открыть можно. И тогда уж ясно станет, что там снаружи… Всего на секунду замешкался в нерешительности: а вдруг смерть прямо за стальным кругляшом притаилась?
Бьет люк наотмашь по скуле, врывается внутрь вязкая вонючая жижа, наваливается на грудь, хочет похоронить совсем под собой, в себе. Стонут сухожилия в пальцах, расползается натянутая кожа, судорожно пляшут ноги на хлипкой опоре. И вдруг кончается натиск внезапно… и снизу, из уже залитой жижей кабины, словно гигантский слизень выползает пузырь воздуха. И толкается в узком лазе, пытается опередить, оттеснить, вырваться наружу. Ну уж нет! Пилот тоже не желает в железном гробу оставаться! Он тоже вырвется, протиснется, ускользнет. Последним усилием вытолкнет себя из люка, успеет еще отхватить от пузыря вздох. Не прощает пузырь жадности, уплывает. Хотел его догнать, оттолкнувшись ногой от края люка…
И все… Больше нет ничего… Одна только бесконечная вязкая жижа вокруг.
Зачем я?
Где я?
Кто я?
1.1
А труднее-то всего к живым камням привыкнуть…
Как будто бы вляпываешься ходом в паутину, вздрагиваешь от неожиданности, и цепенеешь, пойманный. Головушку кто-то незаметно на сторону заворачивает легонько: ступай, дескать, туда. Избавление там, и покой, и всякая благость. А ноги уж вперед тебя поправляются, как вроде и не хаживали с утра. И вроде голоса какие слыхать… Подумай, может и радоваться надобно, но сердце и не шелохнется вовсе. Щуришься, продираешься сквозь кусты, а в голове прежняя пустота и гулкая сонливость.
А он, камень-то живой, стоит посередине поляны. Черный такой, будто всю тьму мира в себя вобрал, и взор собою загораживает, хоть и не велик. Повыше росту, но не много. И чувствуешь себя рядом с ним эдакой букашкой хрупкой, завороженной, что и не знаешь, зачем пришел, да чего хотел. Волосы на загривке дыбятся от жути, а чего бояться – не понятно.
Вот первый-то раз, когда Олекма к каменюке вышел из лесу, так неизвестно сколько времени стоял, рот разинув. И наваждения всякие мерещились, и тоска наваливалась щемотой грудной, а то еще смех разбирал. И звенело все в голове, как в столовской кастрюле, а потом словно издалека гудение нудное донеслось. Вроде того, что в телефонном аппарате при вызове бывает. Тогда только и опомнился.
Гудел коммуникатор на затылке, нечему больше гудеть. А с чего? И подумалось Олекме, что это вдруг он от радиации гудит, бережет? Ох и припустил он тогда от камня! Бежал, покуда вовсе без сил не свалился. Пал, где пришлось, долго отдышаться не мог. Рвет чужой воздух легкие, так что по всему телу жжет. И жара, того и гляди расплавит совсем. Градусов 25 поди, страшно подумать.
А решил потом: пустое. Была б радиация в лесу – так и давно уж спекся Олекма. Деревья же растут как-то? Хоть и вид у них совсем чужой. Дома деревья совсем другие. Вот береза к примеру. Ствол у нее белый, с черными почеркушками, гладкий. Загибами своими под самый потолок парковый забирается. А веточки висят, и листики на них крохотные такие, резные. Колышутся, подрагивают мелко под вентиляционным сквозняком. А еще – сосна. На той листочков уж нет, – иголки. Сосна возле корня толста, и будто сила из нее прет, аж кору изнутри разрывает. Сосна пониже березы, вширь раскидывается. И пахнет от нее хорошо, больницей как бы.
Олекма страстно в парк любил ходить! У него и хитрость своя была: перед прогулкой ботинки старого образца надевал, на шнурках которые. Мать-то в кубрике много барахла всякого хранила. Так вот: перед пропускным пунктом на входе как бы случайно на шнурок наступал. А потом, на тропе уже делал вид, что заметил непорядок в обувке. Отходил к самому ограждению, чтобы не у кого под ногами не мешаться, приседал да завязывал. Вернее, вид делал. Сам украдкой траву сквозь арматуру ограждения щупал.
Всякий раз как в парк-то, слышь, сходишь: потом настоящий лес снится! Причем явственно так, с запахами, с птичьей болтовней. И бежал Олекма во сне через лес, и мелькали в глазах стройные ряды огромных деревьев, и никакого краю лесу не было. Особая жадность до жизни захватывала после снов тех детских. Потому что верилось отчетливо, что мечты сбываются.
Вот и сбылось теперь, получите и распишитесь. Перемечтал видать, накаркал…
А ведь сколько уже? Неужто целый месяц идет Олекма по лесу? Находился – сил нет. Насмотрелся на деревья, и на травы, и на цветки даже – до сыту. Что аж противно. Только ни докуда не дошел пока. А надо. До зарезу надо.
День за днем тянутся густым полосатым потоком. Солнце взошло? Что, опять? Да сколько же можно… Едва приподнимется над лесом, хоть плачь: уж до того невыносимая яркость в лучах, что слезу вышибает. Человеку неймется, человек упорствует: тащит себя и свой организм изнывший сквозь чуждое пространство. Увязает в траве густой, шершаво ноги облизывающей, сквозь кусты ломится зажмурившись. Всяческие трудности на пути…
А еще в реку упал. Всякий ли знает – что такое река? Слово то забыли, не то что суть. Вот чтоб мне пусто было – воды в ней по грудь, и шириной метра три! А вода-то еще и тащит с собой, и опрокинуть с ног норовит. Бр-р-р аж. А самая-то жуть с чего? А с того, что ничейная она, вода! Пей, покуда не лопнешь!..
И пил, проклиная себя за то, что влазит не лишку. Раздувшееся пузо булькает, колышется в стороны – того и гляди: выскользнет драгоценная влага с любого конца… Едва не помер с натуги. Дома то, в крепости, мудро заведено: по малой норме воду отпускать. Нам ведь дай только дорваться… А как работать потом, если даже просто идти тяжко? Словно свинцом ноги налились.
– Давайте, родненькие! Надо шагать. Пока солнце совсем над темечком не повисло, пока понятно куда идти! После отдыхать будете!
Не слушаются ноги. Нету у ног привычки по неровной земле ходить, через корни скакать, листья павшие пинать. Гудят ступни в драных ботинках, мозоли горят. Грудь разрывается от каждого вздоха, пот глаза заливает… Копошится человек, вершина творения, ползет, извивается. Где бочком, где на коленках, где напролом. Ночью жмется в комок, зубами занозы с иголками из кожи да из-под ногтей выдирает. А руки зудят, так что мочи нет. И не знаешь, куда их девать. Ноги щупает. Ну что вы, ноги? Зачем ноете? Где в вас боль засела, нацеплялась? А то вздрагивает еще крупно, всем телом. Что там? И в сон проваливается все так же; одна рука пальцами в зубах, другая ноги баюкает. И наваливается одеялом белый шум, который нигде и отовсюду, которым вся планета про Олекму болтает да сплетничает.
А и вправду, кажется иногда, что все кругом живое. Но ведь не может такого быть, правда же? Чтобы все занято жизнью было, чтоб без малейшего просвета, чтобы одно на другом? На деревьях мох, под деревьями грибы. Во мху червяки, в траве жабы и змеи. В воздухе жесткокрылая мелюзга. Если куст цветущий неосторожно задеть – так и вовсе вытянутой руки не видно! Бежать тогда приходится подальше, пока ноздри не забились. Цветы красивые конечно, всех возможных и невозможных систем. Двух одинаковых не сыскать. А уж воняют так густо, что голова кругом. Птицы между цветками перелетают, грызуны по веткам скачут, питаются чем-то. Вот смотри на них, на ус мотай. Чего едят-то они, так это может без яду. А ладно хоть никакой живой твари крупней не попадается, и на том спасибо.
По сторонам глянь – не шибко дальше носу видать, до того дремуче. Это джунгли называется, то из книжек известно. Ежели вспоминать, как и по куда вышагивал, так ясно, что почти по ровному идешь. Ну, не чета казарменному полу, но и не горы. Разве только холмы иногда бывают. Реки еще. А в болото, видно единственное на всей планете, Олекма умудрился на штурмовике рухнуть. Фу ты, пропасть! Как вспомнишь жижу ту, липкую, вонючую, так аж в озноб бросает. Вот и осталось в распоряжении только что на себе было. То есть – ничего, считай. Все в трясине сгинуло. А хоть нет худа без добра: пал бы на тот же самый живой камень – точно убился бы.
Камни почти каждый день встречаются, заманивают к себе. Страху уж нет теперь, одно сумасшествие. Хочется об них жаться, тереться, головой биться. Или отломать кусок. Зачем только? Оружие какое смастерить из осколка? А если долго в камень смотреть, в самую его глубину, так и себя увидеть можно. Феномен оптический, не иначе. Зрелище совсем уж жалкое: оборвался вкрай, исхудал, оброс. Скулы с ушами из черепа торчат, и глаза провалились.
Заснешь возле камня-то, так люди снятся. А все почти, кого в жизни повидал. Ну и Мамка, ясно. Вот будто ходит она по поляне, мерит ее словно кубрик из края в край, и бубнит:
– Говорила я тебе, Оля, предупреждала!..
А он огрызаеться привычно:
– Какой я тебе Оля? Это девчачье имя, так гимназистку одну зовут! Олекма я!
А Мать так и мается кругом. Вот только плачет еще, чего при жизни никогда за ней не водилось.
В крепости не любили ее. Уважали, конечно – Ученая как-никак, из размороженных, кого в войну еще в анабиоз упечатали на будущий расплод. Таким, прежним, отдельный почет оказывался. Вот так и было: ценили, но не любили. Шибко взбалмошной была, все с критикой да советами лезла всюду. Это когда дома появлялась. А так на работе все больше. Там где-то и сгинула, вскоре после того, как ей премия вышла национальная.
Кричали тогда по новостям: «Научный прорыв! Колоссальная победа свободного разума!» Отцы-командиры брали ее за локоток, отводили в сторону от телекамеры, шептали чего-то на ухо. А она руку отнимала дерзко, и новый скандал закатывала. Мнилось ей, что военные изобретение в неправильных целях использовать станут. А в каких таких – неправильных? Вот, изобрела прибор «коммуникатор». На затылке он имплантируется, и если довелось тебе встретиться с кем, который по-нашему не разговаривает, так прибор вроде мысли его разберет, да и переведет тебе. «Преодолеет языковой барьер», как Мать сказывала. Ну, а чьи мысли-то читать? У нас в крепости все худо-бедно понимают друг-дружку. И в соседних тоже. Как ни крути, через коммуникатор только с лунными выселенцами беседовать. А в сторону Луны, окромя военных, и не летает никто.
Вот, Мать Олекму в лабораторию свою выписала, прибор к затылку приладила, испытывать станем, дескать, когда приживется-то. А после, дома уже, книжку с полки взяла. Говорено – всякого барахла у нее имелось. А в книжке, слышь, даже букв нет. Одни только каракули рядком, сверху вниз. А мать-то смотрит на них, и давай лопотать да щебетать. А у Олекмы в голове и вправду разумение выходит:
Блестят росинки,
Но есть у них привкус печали.
Не позабудьте!
И еще:
В небе такая Луна,
Словно дерево спилено под корень:
Белеет свежий срез.
И спрашивает после, ясно ли? Ну а чего тут не ясно: роса – это конденсат, на трубах который иной раз бывает. Так вот, с малолетства всем крепостным вдолблено: слизывать влагу нельзя, какая бы жажда не навалилась. В росе грибок заводится. А налижешься, так и будет печаль, когда станут тебя по коридорам мертвого носить.
А про Луну тоже ясно: это из-за проклятых выселенцев теперь на земле деревьев нет. Затеяли Войну, сволочи, а нам теперь в подземельях жить. Ну, ничего, поправим. Судьба наша в том великая.
Мать долго глядела на Олекму, сурово эдак, задумчиво. После обняла крепко со вздохом, не отпускала от себя. По голове гладила. Да забылась видно, стала волос Олекмин перебирать, гнид высматривая. Отстранился сын:
– Что ты, Мать, делаешь? Извели вошь всю, слава Отцам! Нету ее боле.
1.2.
У Матери много книжек было, десятка полтора поди. Вот одну особенно упорно заставляла читать. До ругани аж.
– Мама! В школе много задают, спрашивают после! Зачем мне прошлое?
Книга-то ее совсем пустая казалась. «Энциклопедия выживания». А писано в ней про то, как если ты заблудился в пустыне или в лесу, так как тебе быть-жить, чего съесть, да куда податься.
– Мама, даже Отцы говорят, что не одно поколение еще сменится, когда вновь леса-то на Земле станут! Отдай книгу в общий склад до Лучшей Судьбы. Не хочу читать, тоска у меня с нее, и мечтания несбыточные!
А она твердо на своем стояла. Как знала будто…
Теперь-то уж Олекма всю головушку исцарапал, силясь страницы припомнить. Кое-что и помнил:
Про звезды там было, да толку что? Другие тут звезды. А так бы ночью хорошо было идти, не жарко. И солнце не слепит. По солнцу тоже можно, оно всегда на западе встает. Или на востоке? Вот же незадача, забыл. Но решил, что на востоке, и стало быть север по левую руку.
Про мох вот еще было писано, вспомнил. Тоже на северной стороне стволов расти должен. Давай смотреть. Мочалка эта, что трясется мелконько, – мох? Ну, пускай. Полночи по лесу шарился, разглядывал стволы, а оказалось, что в сторону ближнего живого камня мох-то растет, а не на север вовсе. Да и сами деревья понатыканы вовсе не рядами, как во снах-то снилось. Это ж нарочно такого бардака не учинишь, только если с умыслом, – путать чужих.
Так и плетется Олекма по чужой планете. Мыкается, спотыкается, но идет. А к чему идет – не знает толком. От того и тоска гложет его. Как же так, совсем один? Странное, незнакомое чувство. Это в крепости живешь когда, всегда знаешь, что рядом люди. По коридорам шарахаются, на лестнице башмаками гремят, за стенками-перегородками бытуют свое… На верхних и нижних уровнях… Тех-то не слыхать, но все равно чуешь их как будто, если знаешь что есть они. А тут – один. Да и в крепости каждый угол известен, а тут же совсем ничего нет, к чему привычка и сноровка имеется, а не так, чтобы по книжкам… Зато колючки обязательно в том месте, куда рукой схватиться охота, и скользко под ногами там, где падать больнее и обиднее. Верно говорю: нарочно это, с издевкой подлой!
А вот дождь-то пошел, это ж надо!!! Вода, да и с неба льется! Да сколько же ее – тьма!.. Сначала открытым ртом ловил, но так куда идти не видно. Просто язык высовывал тогда. А потом рукой махнул. Да и что с нее толку, на всю жизнь-то не напьешься, так ведь? Проверено.
В прежние времена водой мылись, говорят, кто познатнее. И попробовать охота, но тревожно. Это в реку свалишься когда, так выскакиваешь из нее пружиной. А вот чтобы решиться рожу умыть, это другое. Глупости на ум идут: а вдруг там крокодилы, в реке-то? Станет Олекма пот да грязь лесную водой по себе размазывать, а крокодил из реки как выскочит, как схватит за нос, и откусит насовсем. Неприятная она, вода; мутная, мятежная, когда без всякой меры ее. Чай человек – не рыба, не его стихия…
Так и не зверь человек-то, не приучен пищу себе искать да ловить. Дома о пище только когда думаешь? Только если наказан за провинность и лишен. Вот тогда и уркает в животе, тогда и силишься припомнить, где и когда накосячил. Стоишь возле столовской двери, пихаешь турникет легонько, не веря беде. Слушаешь, как заманчиво люд в общем зале ложками об миски шкрябает. А вышкрябае все когда, так уж неспешно из дверей выходит, пыхтит даже. И обрызги пищевой пасты со щеки слизнуть норовит. Не рукавом же…
А здесь долго решиться не мог, чтобы плод какой испробовать. Только известно, что голод не тетка: насмотрелся Олекма на зверюг ушастых и решил что это зайцы. А коли зайцы яблоки едят и не дохнут, так и нам значит можно. Съел. Вот, сел ждать чего будет. И зайцы тоже сидят на дереве, смотрят на Олекму, жуются. А то еще роняют в него корку. Так что же, они без корки едят разве? Может она ядовитая?
Тяжко обвыкался Олекмав чужом лесу, мыкался наугад да наудачу. И от того, что никакого разумения к чужому нет, становилось тошно и обидно. Особенно ночью, когда кругом в кустах стрекотня неведомая и мельтешение тревожные, и сон не идет, и мысли одолевают.
Думалось даже ненужное: что вдруг он, Олекма, умер? Вот у выселенцев-то лунных – религия, чтоб им пропасть вместе с нею. Так говорят, они после смерти не в переработку отправляются, а в Ад. Ну, думают они так про себя. Больные, что с них взять… А в Аду пламя, и они там жарятся. Поделом.
Вот и чудится Олекме что он как есть в Аду. Жарко же, мочи нет. Мудрых отцов тоже нет, некому руководить. Сам про все думай, решения принимай. Сожрешь чего, помрешь – сам дурак. Чего с эдакой прорвой воды делать – эту задачу даже размороженные прежние людишки не решат, хоть бы и голову об дерево расшибли. Со злобы кидает Олекма в реку палки и прочий мусор. Мука. Наказание. Всем до единого крепостным хватило бы с лихвой. А только где те люди? Так и есть – Ад. Ибо сказано Отцами: Только вместе достигнем великой Цели, свершим Судьбу Человечества! А кто не с нами – тот против нас.
Сиди теперь, с зайцами в гляделки играй. Ну что, не помер? Тогда подымайся да и шагай, чего расселся?
От всякой скотины не шарахается уж, сколько можно… Иную, у которой зубов да когтей не видать, сам шуганет. Хотя и оглянется потом, не затаила ли обиды? А кровососов и прихлопнуть можно, пусть не лезут.
С яблок в животе побулькало маленько, но не стало ничего дурного. Вот и ладно. Стал Олекма смелее питаться, разнообразнее. И даже во вкус вошел. Все кругом разные плоды попадаются, одни мохнатые, другие долгие как носок. И окрасов таких диковинных, что и не подумал бы. Вот те еще симпатичные, да и этих не видал… Так и совал в рот чего ни попадя…
Пока не отравился.
1.3.
Сначала голове нехорошо стало, словно оказалась она в центрифуге. Грудь горит пламенем, по костям сухой треск крадется, кишки связались комком тугим. Решил тогда Олекма, что доигрался, что теперь уж точно помрет. И мысль эта даже облегчение принесла. Единственный теперь уж вопрос остался: сколько же продлится мука?
Невыносимо долго смеркалось. Жара в лесу отступала, и все сильнее разгорался утробный огонь. Человек извивался, лежа под каким-то дурацким деревом, и смотрел, как с его верхушки наблюдает за ним местная птичка. Симпатичная такая… Немного на орла с петлиц похожа. Неприятно любопытство пернатого. Вот так думаешь всю жизнь, что если вдруг не в бою геройски погибнешь, а помрешь в казарме как баба – так хоть снесут тебя в белую ванну, да растворят по-человечески. А тут птица сидит над тобой, и любопытствует: помер ли уже, али нет? Рывком отвернулся, завалившись на бок, и увидел муравьев.
Вспомнил, как в школе про них рассказывали. Что сильные они и умные, что огромные муравейники строят. Что мигрируют иногда, и в тех случаях дорогу им не переходи. Вот и эти как раз шли куда-то по своим делам. Бодро, деловито. Тихонько пощелкивая своими членистыми ногами и челюстями лязгая. Некоторые яйца несли, другие – мусор, животин каких-то, потрепанных изрядно и совершенно точно не живых.
Может муравьи быстрее прикончат? Толпой-то? Птица, не дождется если, – смаковать будет, а тут: р-раз, и готово. Мгновенно разорвут. И в этот момент до того мерзко стало… За все мытарства, за то, что призрачная надежда на спасение где-то недосягаемо далеко, и не ясно даже – есть ли она… Заворочался неуклюже, зубами заскрежетал от негодования, и попытался руками непослушными хоть листьев прелых в горсть сгрести, чтобы метнуть в тварей этих. Куда там, – как черепаха перевернутая, беспомощно копошился едва. И слезы даже навернулись. Будьте вы прокляты, муравьи. И птица заодно. И Война, и Судьба, и Луна с фанатиками, и сама Земля вместе со всеми казармами!.. Будьте вы все прокляты, и сгиньте в неведомое, как и Олекма сгинул…
Замыкающий муравьиной колонны обиделся на судорожные плевки, встал как вкопанный. Медленно развернулся, будто нехотя. Щупает воздух усами, голову высоко закидывает. Потоптался еще для верности, глянул на удаляющийся коллектив, прошипел чего-то вслед. Хвалился наверняка, что столько мяса нашел. Скрылась уже колонна, никто не вернулся на подмогу.
Вот и случился у Олекмы первый бой насмерть. Только не на околоземной орбите, как представлялось, не за штурвалом. И не было в бою том геройства, решительного долга перед Отечеством… Чести не было. Какая такая честь: от муравья отбиваться?
Муравей оттолкнулся сразу всеми шестью лапами. Обрывки травы полетели назад, а сам он, сложив занесенные для смертельного удара серпы челюстей на самой спине, ринулся на Человека. И пока летел те несколько метров, что отделяли его от жертвы, жертва с непоколебимой отчетливостью поняла, что умирать не желает.
В летной учебке физподготовку ненавидели люто. Ворчали с пацанами после занятий, негодовали. Ну правда – зачем пилоту борьба, да бег дурацкий по круговому коридору? А вот поди ж ты. Как заглянет смерть в личико, – не так еще затрепыхаешься. И забудешь что неважно, и вся суть в голове проступит отчетливо. Этому уж не научат, хотя и пытаются. Лежа под деревом, разрываемый изнутри инопланетной заразой, знал, что тело не подведет. Муравей еще летел, широко раскинув лапы, а Олекма уже мысленно выиграл эту схватку.
Как только зверь навис над Олекмой, готовясь вонзить челюсти в тело человеческое, он что было сил схватил его за голову. Пальцы коротко скользнули, провалились в отверстия глазниц. Смрадная дыра, окруженная тысячей жвал, оказалась прямо перед глазами. Собрав все оставшиеся силы, человек прижал муравьиную голову к груди и рванулся на сторону. Хитиновая шея хрустнула оглушительно, и Олекму придавило поверх обмякшей туши еще и запоздалым страхом – вдруг банда муравьиная вернется? Станут ли мстить за товарища? Весь в слух превратился, оттого что знал: больше ни с одним противником сегодня уже не справиться.