Таким он его запомнил с того дня, когда их принимали в пионеры.
Катькину маму, тетю Валю, он видел несколько раз. Она была невысокой, красивой и, как ему казалось, очень доброй. Она работала заведующей каким-то служебным буфетом в городе, на другой стороне, рано уходила на работу и поздно приходила.
– Не болейте, мальчики, – вдруг просительно произнесла Беликова, и все трое удивленно посмотрели на нее.
– Ты чего, Надюха? – вдруг сорвавшимся голосом спросил Вовка. – Видишь, мы чаю с малиной напузырились, теперь не заболеем.
Но Надька все равно зашмыгала носом, и Катя стала ее успокаивать и даже вывела в другую комнату.
Надька жила с матерью, отец был художником и жил в Смоленске.
Раз в год, как правило в сентябре, он приезжал к ним, привозил Надьке подарки, гостил несколько дней и снова уезжал. Когда он приезжал, Надька с гордостью ходила с ним по улицам, а тетя Ксения стеснялась, потому что работала нянечкой в больнице и была не чета художнику (так говорили взрослые).
– Ладно, нам пора идти, – поднялся из-за стола Вовка. – В гостях меру знать надо.
– Попейте еще, – появилась из другой комнаты Катя, а следом за ней, промокая белым платочком под глазами, вышла Надя.
– Да мы же не лошади, – брякнул Вовка и тут же исправился: – Очень вкусно было…
– Саня… – Надя тронула Сашку за рукав. – Давай не будем ссориться… Никогда…
– А я… – Он хотел сказать, что это оттого, что она вредная, но посмотрел на нее и только добавил: – Ладно…
– Дай честное слово, что ты ее не будешь дергать за косы и бить сумкой, – вмешалась Катя.
– Да я…
– Дай ты им слово, – сказал Вовка, надевая пальто. – Чего тебе стоит…
– Нет. Слово должно быть твердое, как у взрослых, – неожиданно серьезно произнесла Катя. – И ты тоже, Вова, меня больше не задевай… Давай просто дружить…
– Ладно, будем просто дружить, – миролюбиво согласился тот.
– А ты, Саша?
– Будем дружить… – послушно кивнул он и стал торопливо зашнуровывать ботинки.
– Хорошо, мальчики… Хорошо, что вы не утонули, – со вздохом облегчения произнесла Надя.
Они торопливо прошли через двор, выскочили на улицу, и Вовка наконец выпалил с трудом удерживаемое:
– Ну и дура эта Беликова. Мало ты ее колотил…
– Теперь все, – вздохнул Сашка. – Слово дали… Дружить…
– Да ладно, подумаешь, слово…
– Нет… Раз дали, надо держать…
– Погоди вот, матка вечером тебе всыплет, и подраться захочется…
– Не всыплет, – огорчился Сашка и заторопился: – Я пошел, надо кур покормить, мамка просила…
– Я тоже уроки учить пойду…
Они махнули друг другу и неохотно разошлись…
Половодье
Ледоход начался вечером в субботу.
Мужики с прибрежной и окрестных улиц, придя с работы, собрались на берегу, рассевшись на скамейках возле домов (хозяева и кто постарше), стоя кружком на пустыре (молодые парни) или пристроившись на перевернутых лодках недалеко от воды (владельцы этих самых лодок и заядлые рыбаки). Дымили, неторопливо обменивались мнениями, глядя на ноздреватый, уже отбитый от берегов, но еще неподвижный лед, и ожидали. Бабы тоже появлялись на берегу, но не праздно, а с какой-либо целью: то воды зачерпнуть, то что прополоскать, то мужу выговорить за пустяшное ротозейство.
Мелкотня шныряла тут же, с деревянными пистолетами и саблями гоняясь друг за другом, по очереди зашибая носы, пачкая одежку зеленой, начинающей вылезать травкой и получая нагоняй от отцов.
Пацаны же постарше кружили по берегу, но долго ждать уставали и возвращались на пустырь, где вяло, без обычного азарта, отбивали лапту. А сверстники Петьки Дадона пристраивались к вышедшим на берег старшеклассницам, наравне со взрослыми дымили папиросами и обсуждали предстоящее сезонное событие и скорое начало танцев в городском парке на большой стороне.
В мужских компаниях и на скамейках пришли к единому мнению: ежели сегодня не двинется, то ночь еще простоит, а уж наутро или на худой конец к полудню обязательно двинется. Кто-то уже слышал, а теперь пересказал, что вверху за Селезнями – чистая вода и только на Ястребках все застряло, затор вровень с берегами, а вода подпирает так, что лодки бы надо повыше перетащить: как начнет глыбами берег утюжить – их смахнет…
Предложение поддержали, гуртом скатились по глинистому берегу к лодкам, не разбираясь, где чья, играючи перекинули их выше, под самый обрез берега, куда вода на памяти никогда и не подымалась, и в общем гвалте чуть не пропустили начало ледохода. Хорошо, пацаны загалдели, сбежались с пустыря на берег, заслышав треск, и все мужики успели рассесться удобнее, курево достать и созерцать движение льдов, как и положено, – не суетно.
Сначала ноздреватое и отдающее синевой от пропитавшей воды ледяное полотно двинулось медленно, нехотя, уступая невидимому отсюда насилию, кое-где даже пытаясь сопротивляться, упираясь краями и со скрежетом наползая на берег, но напор становился все сильнее, сопротивление уже не задерживало набиравшее скорость движение. Глядя на перетираемые на берегу строптивые льдины, дымя «беломориной», Иван Жовнер и в этот ледоход вновь сравнил его с другими половодьями, которые пришлось видеть на иных реках. И даже с войной… Вот так было под Сталинградом, когда, как и этот ледоход, никакое сопротивление фашистов уже не могло сдержать победоносное наступление наших войск.
Вместе с этим вспоминались реки там, на чужбине, на берегах которых остались лежать его друзья-товарищи, кому не суждено было увидеть ледоходы на своих реках… Да и не только ледоходы…
Он всегда поминал Кирилла Евсеева, могилку которого сам подравнивал саперной лопаткой на берегу безымянной для него речушки, а внизу ползли чужие льдины последнего военного ледохода. И сержант Евсеев был последним в их разведвзводе, кто погиб на той войне, когда уже и погибать-то никто не должен был, но сопливый патриот-снайпер, воодушевленный фюрером, выскочил из своей детской и в упор выстрелил в улыбающегося Евсеева, не ожидавшего, что в таком чистеньком и уютном домике его может подстерегать смерть. Иван выбил тогда автомат из худых белых рук подростка, не сдержался, ударил наотмашь по большим испуганным глазам так, что тот растянулся вдоль стены и долго не мог очухаться, бросился перевязывать сержанта, но он только и успел, что взглянуть на Ивана и удивиться произошедшему…
И с этим непонимающим удивлением ушел из этого мира…
– Пацаны, чью-то лодку тащит!.. – разнесся над берегом мальчишеский крик.
И теперь даже подслеповатый дед Сурик разглядел, что затираемое льдинами темное пятно, продвигающееся вдоль берега, не нагромождение бревен, как он думал прежде («Вот бы эти бревнышки багорком да на бережок, за лето просохнут, хорошие дрова…»), а небольшая лодка.
– Видно, сорвало… Только не признаю, чья… – со свистом вдыхая воздух, произнес Петруха-рыбак и надрывно закашлялся.
– Достать надо бы, – произнес кто-то из мужиков. – Расстроится хозяин…
– Оно точно, – оглянулся Иван и спросил Сурика: – Дед, багор-то у тебя есть?
– А как жа… – Тот поднялся со скамеечки, пробежал, шустро переставляя худые ноги в больших валенках в свой двор, вернулся, с трудом удерживая на весу длинный неровный шест, на конец которого был надет ржавый железный крюк. – А как жа, у реки и без багра… А бревно пойдет как…
– Давай.
Иван Жовнер перехватил багор, подкинул, поймал другой рукой, прикидывая, как ловчее его держать, и стал спускаться к воде.
– Вань, один не вытянешь, я помогу…– Прыгнул следом с берега Степан Ермаков, зять деда Сурика, живущий на другом краю, в леспромхозовском доме, и специально пришедший посмотреть ледоход и «раздавить» с дедом по этому поводу чекушку. Правда, чекушку они выпили, не дождавшись начала ледохода, и теперь Степан маялся, виноватясь за свою нетерпеливость и понимая, что исправить положение можно только, отметив настоящее событие новой чекушкой.
Он заскользил по глине и, если бы не Иван, так и укатил бы в реку, но тот вовремя выставил багор, и Степан обхватил шест, остановился, стараясь удержать равновесие.
– Вдвоем не справятся, – сипло сказал Петруха-рыбак. – Я б помог…
– Да чего уж, помогём…– Однорукий Николай Касиков (потерял левую еще в финскую, но в войну партизанил где-то под Витебском), осторожно ставя начищенные сапоги и умудряясь их не запачкать, спустился, встал так, чтобы можно было правой рукой перехватить шест – Бронька! А ты что багор зажал… Давай, тащи, не жмоть, одним не смогём…
Бронька Сопко, сосед деда Сурика, мордатый крепыш (служивший полгода в полицаях, вместе с батькой, расстрелянным потом, отсидел четыре года, считался теперь инвалидом и нигде не работал), кинулся в свое подворье. Старая Сопчиха, слышно было, не хотела давать багор, но он все-таки добился, принес хорошо слаженный, на белом ровном и легком шесте, острый, отбивающий солнце (не то что дедов), и, торопясь, оскальзываясь (лодка была уже совсем рядом), спустился к ним.
– Можа, еще помочь кому? – крикнул сверху кто-то из мужиков, но Иван махнул рукой, приглядываясь к уже побитой льдом и, может, совсем не стоящей того, чтобы доставать, лодке.
– Мешаться только…
Пройдя несколько шагов вперед, сказал Броньке, не выпускающему из рук свой багор:
– Я зацеплю с носа, а ты корму… Степан, подмогнёшь ему, а ты, Николай, ко мне иди…
Касиков подбежал в самый раз. Иван уже багор накинул, потянул, и помощь пришлась как раз кстати, тем более, что у Касикова хоть одна рука, но по силе что две любого из мужиков, – нос лодки так и рванулся к берегу, а Бронька со Степаном промедлили, завозились, затоптались на скользком берегу, и как Броньку его же багром скинуло в воду – никто не заметил, только и увидели, как тот выпученными глазами хлопал, на берег вылезая, да Сопчихин голос услыхали.
(Вот ведьма, и как увидела-то со двора?..) Но Иван уже отвлекаться не стал, крикнул Степану, чтобы тот помощничка вытаскивал, а сам на ладони сплюнул, Касикову приналечь велел, вдвоем поднатужились, рванули да и скинули лодку со льда в воду, а потом и к берегу подтащили, а тут Петька Дадон со своими дружками наскочил, – тем силушку девать некуда, – на руках ее к остальным лодкам и вынесли.
– Однако, Пантюхина это лодка, – просипел Петруха-рыбак.
Пантюха, или Пантелей Смирнов, был бобылем, появился в городе после войны неизвестно откуда и по какой причине. Был он молчалив и нелюдим. Жил на самом конце приречной улицы, и за его домом сразу начиналось старое кладбище, на котором он работал сторожем. Пацаны его побаивались и, бегая в орешник, начинавшийся сразу за кладбищем, дом обходили.
За орешником шли покосные луга, но говорили, что скоро уже и там начнут выделять участки, и тогда малая сторона города догонит большую, на которой, аккурат напротив кладбища, недавно выросли мебельная фабрика и поселок из двухэтажных кирпичных домов.
Туда же перенесли из центра базар, и Пантюха в воскресные дни на своей лодчонке перевозил баб, укорачивающих путь до базара и с него на добрых пару-тройку километров.
Бронька Сопко, мокрый, измазанный в глине по самую макушку, наконец поднялся на берег, побежал, выставив вперед такой же измазанный багор, в свой двор, и оттуда разнесся басистый голос Сопчихи, возвещавший, что Броньке досталось на орехи и за багор, и за купание…
– Не, не Пантюхина, – покачал головой Степан, провожая взглядом большую, сохранившую белизну льдину и с тоской вспоминая, что нечем отметить праздник… – У него больше… Пять женок сажает…
Петруха-рыбак возражать не стал.
Иван Жовнер достал пачку папирос, протянул однорукому Касикову. Тот ловко, двумя пальцами, выдернул папиросу, поднес к огоньку трофейной зажигалки.
Задымили, не спуская глаз с реки, словно боясь пропустить что-нибудь важное.
– В сорок втором по таким вот льдинам от карателей убегали. – Касиков затянулся. – Только командиров пацан и не искупался… Легкий был и быстрый… Первым перебежал… А на берегу мина накрыла…
Так и схоронили в воронке, все, что собрали…
Он бросил окурок, придавил носком сапога.
– Надо людям сказать про лодку-то, – напомнил дед Сурик. – Робят отправить, хай пробегуть вверх…
– Санек! – крикнул Иван, отыскивая глазами среди пацанов сына. – Иди сюда…
Подбежал Сашка, выжидательно замер.
– Сбегайте с дружками до Пантюхи, скажите: лодку поймали, не его ли?.. И по пути спрашивайте…
– Ага…
Сашка махнул Вовке, за ними увязались еще несколько пацанов, и они шумной ватагой пошли по улице…
Громко хлопнула калитка. Появился Бронька, уже в других штанах, телогрейке, чистый, довольный вниманием. Потеснил сидящих на его скамейке мужиков.
– Отмылся? – поинтересовался Степан.
Тот кивнул, расплылся в улыбке.
– Однако, заболеешь ты, Бронь, – сказал Степан.
Тот испуганно вскинул глаза.
– При такой катавасии обязательно надо внутрь принять, – продолжил зять деда Сурика. – Мы в артиллерии никаких лекарств не признавали, сто сталинских примешь – и хвороба отлетает…
Бронька молча моргал, не понимая, куда тот клонит.
– Н-да, – вздохнул Степан и уже прямым текстом пояснил: – Тащи маткин самогон, полечимся и заодно событию отметим…
– А-а… – опять разулыбался Бронька. – Сейчас спрошу…
На этот раз Сопчиха не кричала, а лишь что-то нашептывала, никто не смог разобрать, о чем шла речь во дворе, но скоро у калитки появился не Бронька, а она сама, как всегда в черном длинном платье и черном платке, надвинутом на самый лоб, с двухлитровой бутылью в руках. Оглядела сначала мужиков, сидящих на ее скамейке, потом скамейку перед домом деда Сурика, задержала тяжелый взгляд больших глаз на Степане, отчего тот передернул плечами и потянулся за новой папиросой.
– Событью, говоришь, отметить…
Голос у Сопчихи всегда был зычным, даже когда в доме командовал мужик. Дед Сурик, помнивший ее еще девкой, рассказывал, что многие парни из-за этого голоса и не женихались с ней. Вот и досталась ядреная молодуха приехавшему чужаку, у которого ни роду ни племени не было, даже фамилию жинкину взял, а потом оказалось, что родичи-то есть, но в проклятой Германии…
Степан собрался было ответить, какое событие он имел в виду, но она поставила бутыль на край скамейки, откуда только что поднялся Бронька, сказала:
– Отметь событью, помяни мужика моего, сёдни как раз душа его и отлетела…
– Да я вообще-то… – начал было Степан, но она, поманив за собой сына, уже скрылась во дворе, и он не успел ничего объяснить.
Пока, раздумывая, чесал затылок, вышел Бронька, поставил рядом с бутылью стакан, положил полбулки черного хлеба, шматок сала, нож, сделанный из немецкого штыка.
– Вот, матка дала…
Улыбнулся, оглядывая мужиков, и те понимающе покивали: что взять с придурка…
Степан сплюнул папиросу, потер руки.
– Помянуть человека тоже не грех…
Ловко нарезал сало, хлеб, плеснул в стакан.
– Испытаю…
Выпил, сморщился, бросил в рот корочку хлеба, пожевал вдумчиво.
– А что, мужики, первачок…
Уже весело налил полстакана, поднес деду Сурику. Тот помедлил, словно чего-то вспоминая, потом перекрестился.
– Царство небесное рабу твоему, – еще раз перекрестился. – Хоть и вредный был, но такого ж людского стада… – медленно, словно процеживая, выпил, крякнул, пожаловался: – На сальце зубов не хватат…
– Что ж ты, дед, людей стадом обзываешь? – спросил Иван. – Вроде не скотина мы…
– Не, Вань, не скотина, скотина добрее, своих не забивает… А стадо, потому что без пастыря не могём… Николашка был, царь значит, потом Ленин, потом Сталин, значит… нынче этот кукурузник, башковитый…
Степан поднес стакан Ивану. Тот помотал головой.
– Не за что пить…
– Ты ж слыхал, помяни усопшего…
– Врагов не поминаю.
Бронька перестал улыбаться, насупился.
– Что было, то прошло, быльем поросло, чего вспоминать. – Степан приблизился к Ивану, прошептал: – За ледоход выпей…
– Не буду, – отодвинул тот его руку со стаканом.
– Не хочешь, нам больше достанется.
Степан протянул стакан Касикову, но и тот мотнул головой и произнес:
– Пацаны возвращаются…
Сашка еще издали выпалил:
– Не Пантюхина это, он сказал, что она сверху шла, наверное, деревенских…
– Точно, скорей всего из Селезней, – согласился Петруха-рыбак, принимая от Степана стакан. – Там такие я видел…
Начал пить, но так и не допил, зашелся в кашле, судорожно глотая воздух, и Степан вовремя успел перехватить стакан. С жалостью посмотрел на тщедушного чахоточника, пошел дальше обносить мужиков нежданным самогоном, прикидывая, чтобы еще на раз, а может, и более хватило, чтобы можно было потом вспомнить, какой славный был ледоход в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году…
– А ить идет, – радостно сказал он, взглянув в сторону реки. – К завтрему весь сойдет…
– Не упрется на косе – сойдет, – подтвердил дед Сурик.
– В сплавной уже катера красят, – вставил молчаливый Михаил Привалов, мужик степенный и работящий. Огород Привалова упирался в дедов, и там, возле межи, Михаил начал ставить баньку, чем дед был недоволен. Сам он эту зиму работал в кузне при сплавной конторе, а до этого и плотничал, и лес валил, и дома ставил вместе с Генкой Коротким.
У Привалова было три девки, выродившиеся одна за другой, боевая жинка, работавшая продавщицей в сельпо и откликавшаяся на одно, без отчества, имя, так ее все и звали, и малые и старые: Нинка, хотя девки уже вытянулись с самого Привалова и вовсю невестились, гляди, не сегодня-завтра в подоле принесут. Старшую, русоволосую Вальку, по вечерам под раскидистым кустом сирени тискал Петька Дадон. Но ни Валька, ни остальные, хоть целоваться и давали, большего не позволяли, и у Петьки все руки были в синяках да ссадинах, оттого что Валька и отбивалась не жалеючи, и щипалась не играючи.
Петька всем хвастался, что это она в страсти горячая, как сама Нинка, о которой нет-нет да и поговаривали, что та баба в постели – огонь и мужикам уступчивая… Правда, последнее время, как Привалов перестал калымить по деревням и дома стал жить, сплетен поубавилось, но зато в компаниях подпившая Нинка любила всех мужиков перецеловать, отчего не раз ходила битой обиженными и ревнивыми бабами.
– А я выпью… Хоть и полицай он был, а особого зла не наделал…
И Нинку мою с девками не сгубил…
Опрокинул стакан, вытер усы шершавой заскорузлой ладонью с мозолями, глянул на Ивана. Жовнер промолчал. Знал он, что не лютовал Сопко, пока полицайствовал, ту же Нинку не выдал, не донес, что Привалов коммунистом был, на всю улицу единственным (правда, поговаривали, что в том заслуга была самой Нинки, приласкавшей полицая, пока муж на фронте, но кто, кроме нее, теперь это знать мог, а наговорить всякий горазд). Он вспоминал Евсеева, других ребят, не доживших до этих дней, и холодно становилось в груди.
– Ладно, пойдем, старшина, – сказал Касиков, – скоро уж День Победы придет, всех поминать станем…
– Бывайте, мужики. – Иван махнул рукой, пошел по улице, приноравливаясь к размашистому шагу Касикова.
– Давай зайдем ко мне, чекушка есть, – предложил Иван, когда подошли к его дому.
Дом Жовнеров был самым свежим на улице, желтевшим еще пахучей, слезящейся янтарной смолой, дранкой, двумя окнами глядящим на разбухший почти до самых берегов ручей, тремя – в огород, на котором пять лет назад, начав строить дом, Иван посадил три прутика антоновки и куст крыжовника. Яблони в этом году, похоже, должны были наконец-то начать плодоносить по-настоящему (только сегодня Иван разглядывал и щупал набухшие почки), а крыжовник уже раздался и радовал нечастыми, но зато крупными, с солнечной рыжинкой, ягодинами.
Еще две стены выходили во двор, и в каждой было по окну, но из них любоваться было нечем, разве что гуляющими курами и сараем, где истошно требовал еды кабанчик.
Сначала дом был пятистенком, и Сашкина кровать стояла напротив родительской. Потом Полина стала стесняться ночных мужниных ласк, прислушиваться, все ей казалось, что сын слышит, чем они занимаются, и Иван выгородил между кухней и залом маленькую, чуть шире кровати, комнатку. Теперь сын спал за перегородкой, и они могли даже побаловаться, стараясь не особо скрипеть сеткой, или поругаться…
Полина только что вытащила из остывшей печки горшок с утренними щами, вычистила золу и приготовила дров на завтра, гостя встретила сдержанно, но сала и соленых огурцов из подпола принесла и щей чуть теплых разлила, а потом и сама присела, не отказалась от стопки. А там и настроение появилось, и Касиков не таким чужим показался.
Был тот дальним соседом, маленькой она его и не помнила, узнала лишь, когда дом помогал строить, да только ей это неинтересно было: куда важнее стены поднимающиеся (сколько же им у родителей жить…). Вот и радовалась каждому венцу да мужу ладному и сыну подрастающему, ничего вокруг не замечая…
– Полина-то у тебя – красавица… – Гость взглядом ее открытым окинул. – А девчонка никакая была… Как в сказке про гадкого утенка…
– А я вас не помню, – сказала Полина, не отказываясь и от второй стопочки. – Да и не такая уж я и поганенькая была… Путаете с кем-то…
– Не путаю… Я тут со своими кралями часто расхаживал, было дело… А вы, мелкота, любопытствовали, подглядывали… Худющая была… – прищурился Касиков. – А меня ты не могла не запомнить. Я ведь перед финской приезжал, весь город смотреть сбежался… Молодой командир, гимнастерка отглаженная, галифе… Думал, генералом буду… Кто ж знал, что мне в первом же бою руку так…
– У каждого своя судьба… – вставил Иван. – Вот ты про сына командира партизанского говорил… А он почему не прожил свое?..
– Ты прав, Ваня, у каждого свой путь… Сначала обидно было, а потом привык, приноровился, вот только когда партизанил, переживал, что фашистов бить в две руки не могу… Но зато взрывать научился…
– Только теперь это никому не нужно.
– Многое из того, чему мы на войне научились, не пригодилось.
Да и мы по большому счету не очень нужны…
– На фронте нам политруки говорили: победим – всё будет, что пожелаем, каждому фронтовику – по дому, как в раю жить станем за товарищей-друзей наших, что не дожили… Пришли домой, сколько лет уже не разгибаемся?.. А живем все хуже… Теперь и за хлебом очереди… Этот еще кукурузник объявился… Мы за Сталина на смерть шли, а нам теперь говорят – культ какой-то… Я не понимаю… Но знаю, жил бы Сталин – сдержал слово, всем фронтовикам дал бы, что обещал…
– Ну, тут ты обольщаешься… – Касиков запнулся, взглянул на Ивана, поднял стопку. – Давай за тех, кого уже не будет с нами.
Выпили, не чокаясь, и притихшая Полина встала из-за стола, захлопотала, не мешая мужикам вести мужской разговор.
Пришел Сашка, прошмыгнул в свою комнату.
За окном уже стемнело. Затихли улицы, и порой даже сюда доносился звук ломающегося льда. Касиков собрался домой, и Иван вышел с ним покурить.
На берегу о чем-то громко заспорили мужики, он подумал, что скорее всего этот спор закончится дракой, но остался стоять у своей калитки: драчунов разнимать ему сегодня не хотелось. Подумал вдруг, ни с того ни с сего, что Касиков совсем не прост и все время что-то недоговаривает, держит при себе… И с чего за Броньку Сопко, бывшего полицая, вступился, мол, пацан был, когда батька его помощником своим сделал, и отсидел, можно сказать, больше за компанию, чем по вине… Ладно, пусть так, он в те годы здесь не жил, на фронте воевал, да и лет много прошло, но вот никак не может привыкнуть, что на одной улице живут и те, кто по одну сторону стоял, и кто по другую…
На берегу точно задрались, закричали, заухали, он уже настроился идти, но шум начал стихать, похоже, Привалов драчунов растащил, он этого тоже не любил.
Иван вспомнил о том, что завтра воскресенье, на работу идти не надо, и они понежатся с Полиной в кровати (пусть поросенок повизжит, не сдохнет), а потом пройдутся по городу, людей поглядят, в кино сходят, купят бутылочку вина и вечерком посемейному посидят за столом… И не о прошлом, а будут говорить о красивом будущем, благодаря желанию увидеть которое он только и выжил…
…Как и говорил дед Сурик, лед ушел за одну ночь, утром еще подтянулись отставшие льдины, а еще через несколько дней стала опадать и вода (видно, миновал лед и Ригу, выплеснулся в море), обнажая глинистые берега. По ним сразу же засновали пацаны, собирая вымытые рекой патроны, гильзы от снарядов, в надежде наткнуться на настоящий пистолет или нож, но чаще находя неразорвавшиеся мины или пробитые каски.
Из взрослых только Петруха-рыбак не выдержал, на второй день заторопился с хваткой, надеясь в мутной воде на богатый улов, но попадались редкие подуст и голавль: рыба еще не пошла к берегу.
Пролетела уже совсем по-весеннему теплая неделя, наполнились березовым соком банки, девки получили первые подснежники, и в очередной выходной берега ожили: хозяева лодок принялись приводить их в порядок. Сбивались в таборы, ставили на огонь котел с варом, смолили, конопатили борта, заделывали щели. Редкие владельцы моторов выкладывали механизмы на подсохшую траву и в окружении малышни неторопливо, основательно прочищали, протирали, продували, прикидывая, что еще день-два, в крайнем случае, неделька – и вполне можно будет прокатиться на моторке к истоку Двины, где под низкими кустами в заводях не только подлещика или подуста, но и сома можно взять.