В тропическом климате пальмы были увиты лианами, и мартышки поэтому свободно добывали себе, что хотели. Но стоянка андроидов не наестся одним и даже пятью кокосами, им не стоило так и мучиться, и я думаю, что голодному племени было бы куда разумнее отрядить самого ловкого, молодого и вкусного, чтобы он попробовал, как мартышка, взлететь по лианам. В крайнем случае, сорвавшись с лиан (при своих коротких задних конечностях и массивном теле – это практически неизбежно), он стал бы куда более сытным обедом для соплеменников, чем постылый кокос.
Учитель наливался краской, как молниеносно вызревающий помидор. Одноклассники тупо гоготали, считая, что тихоня Абель сегодня «выделывается». То есть ни учитель, ни класс не поняли настоящих намерений Фердинанда объяснить свою точку зрения. Глаза учителя наливались стеклянным блеском – ничего доброго это не сулило, и Фердинанд, понимая, что его любовь к истине, похоже, ничем хорошим для него не закончится, спешил договорить, пока его не перебили.
– Бананы – что, как вам известно, вообще не дерево и не кустарник, а трава в 6-10 м высотой (это подтверждает, что наши далёкие карлики-предки бегали среди такой травки и задирали головы к кустикам 60-метровых кокосовых пальм) – добыть было немного легче. Но и 10-метровая палка – очень неудобна для переноски и размахивания ею. Проще поупражняться в лазании или метании. Думаю, что лазанье по лианам больше бы сделало для совершенствования тел наших предков. Два-три сантиметра толщины – это приличный канат. По нему на высоту 6-10 метров вполне реально забраться и остаться живым после этого.
А если говорить о добыче плодов с помощью палки, то надо говорить не о кокосах – бананах, а о низких плодовых деревьях, кустарниках.
Класс хохотал, учитель синел от гнева. А главное, что он взял с парты рисунок Фердинанда, изображение андроида, удивительно смахивающее на портрет самого учителя естественной истории, и не сказал, а прошипел Абелю прямо в лицо:
– Это – что??
– Андроид, – тихо ответил Фердинанд. – Человекоподобная обезьяна.
Класс хохотал – учитель размахивал своим портретом.
В гимназии не злоупотребляли телесными наказаниями, но тут в перерыве в коридоре установили скамью, розги мигом нашлись, согнали всю школу. Фердинанд, вдруг осознав, что с ним хотят сделать, огромными глазами смотрел на взрослых и не мог понять, что происходит и почему. Не слыша его отчаянного шепота, его привязали к позорной скамье, и сторож гимназии основательно выполнил просьбу господина директора. Фердинанд напрягался всем телом – не кричал, не давал себе вздрагивать от ударов, он превратился в камень. К концу экзекуции он вдруг обмяк, всем показалось, что он лишился чувств или умер. Его трясли, поднимали, хлопали по щекам, он не сразу открыл глаза, долго переводил взгляд с одного на другого, и, кажется, не вполне понимал, где он, и что с ним случилось.
Кое-как он дошел до стены, взгляд его не задерживался ни на ком. Потом он все вспомнил, ушел, забился в дальний угол подвала, соображая, как прекратить всё это, его отыскали и поволокли в учительскую.
За столами важно восседали учителя – и те, что учили, и те, что не учили его. Те, кому он симпатизировал, и которые, как он наивно думал, симпатизировали ему. Все они высказались за исключение Абеля из гимназии, это необъяснимое предательство взрослых потрясло Фердинанда сильнее, чем порка. Он молчал, смотрел в свою пустоту, на учителей он больше смотреть не хотел. Предатели, смотрят в рот «герру директору» и его другу-андроиду. Какое редкостное единодушие. Раскаянья от него не добились.
О том, что ожидает его дома, он и думать не хотел. Отец, свихнувшийся на своей «добропорядочности», исключения сына из гимназии за дерзость учителю не простит никогда. Никому ничего не докажешь.
После невыносимого унижения и предательства тех, кого он считал учителями, а, следовательно, высшими существами, не стоило и жить на этом странном свете. Предстояло идти домой, чтобы его еще раз унизили, сообщили, что он исчадье ада, в этом ничего нового, так он и будет исчадьем ада.
Абель дерзко прищурился и пошел ва-банк.
– Сами ничего не знаете, – совершенно неожиданно для всех, спокойно сказал он. – Я что, должен зазубривать всю галиматью, что вы несёте? Никакой головы не хватит. Я же не виноват, что вы сами думать не умеете и не хотите учиться. Буду страшно рад уйти и никогда больше сюда не приходить. Поцелуйте вашего дорогого андроида, господин директор вас за это похвалит.
В учительской стало тихо, как до сотворения мира. Все смотрели на Фердинанда. Его никто не отпускал, но он пошел к дверям, заклиная тело оказать ему последнюю услугу – пройти до дверей и не упасть. Всё в нем уже было мертво, и непонятно, как тело служило ему средством передвижения. Учитель естественной истории схватил его ха плечо, Фердинанд брезгливо передернул плечами, сбросил ненавистную руку и сказал опять очень спокойно и внятно:
– Лапы убери, андроид, – эта фраза, грубая и вульгарная, словно и сказана была не интеллигентным мальчиком Абелем. – Лучше еще раз покажи коллегам свой портрет, я тебе его оставляю на память.
Кто-то из учителей почувствовал недоброе, это уже не дерзость, а перешедшее все границы отчаянье. Что Абель натворит сейчас? Его опять поручили сторожу-дворнику, и Фердинанд был доставлен домой под надзор экономки, которой было приказано тщательно его сторожить.
Фердинанд повалился ничком на постель, забылся в полубеспамятстве: все слышал, чувствовал и не мог пошевелиться, даже мысль остановилась в нем, то есть он как бы умер.
Абель-старший, явившийся первый раз в жизни с работы раньше, не говорил, а клекотал от гнева, как птица, которой насильственно вытянули шею и превратили из воробья в серую болотную цаплю. В банк сообщили о случившемся, и, разумеется, это был «неслыханный позор». Фердинанд отсутствующим взором смотрел на бесновавшегося отца, не возражал, не оправдывался, всё бесполезно. Голову сжало горячим обручем, перед глазами расходились какие-то дивные сияния – это был уже другой мир, куда он молча уходил, и ушел бы незаметно для окружающих и себя самого, если б отец вдруг не схватил его за шею и не швырнул на постель, чтобы выдрать еще раз. Фердинанд до постели не долетел, ударился виском о деревянную стойку кровати. Тело как лишилось контроля, выгнулось, пару раз вздрогнуло – и всё померкло.
На второй день после случившегося в кабинет директора гимназии без доклада и стука вошел человек, от одного вида которого у директора нехорошо повело в животе. Важный господин, в дорогом костюме, с ироничной насмешкой в острых, проницательных глазах вошел уверенно, чуть кивнул, сел перед директором в кресло и благосклонно позволил подскочившему директору «тоже сесть». Он заговорил про Фердинанда – спокойно, рассудительно, и вроде бы ничего особенного не сказал, но, странным образом, к концу разговора «герр директор» не то что понимал, он прочувствовал всем своим педагогическим сердцем, как любит этого незадачливого отличника, мученика истины, который, дерзил исключительно от страха и полной беззащитности перед волею взрослых. Исключать десятилетнего мальчишку, у которого все два года учебы – только высшие баллы за то, что он пытался отстоять свою, пусть наивную, точку зрения, заметьте, аргументировано, как уж сумел. Рисунок? Да, возможно, дерзость, но как нарисовано? Андроид выполнен великолепно, а сходство с физиономией учителя фотографическое. Может, нужно было занять этого естествоиспытателя написанием научной работы? Может, ему скучно было на уроке? Пусть учится добывать знания сам, прославляет школу, учителей – и увидите, он перестанет хулиганить на уроках, даже если его выступление счесть хулиганством.
Пришедший в кабинет директора человек остался инкогнито, сказал, что он здесь проездом, но подарил школе такую сумму как меценат и покровитель образования, что если бы он не только сказал директору оставить в гимназии мальчика, а даже велел его при жизни канонизировать, директор бы не посмел отказать.
Директор с поклонами проводил странного незнакомца, но подумал, что этот тихоня-Абель не так-то прост. Чек хрустел в кармане, и сердце, как свеча, оплывало от умиления и любви к непонятому, умному ребенку.
Состоялся ещё один срочный педсовет, где все вдруг решили, что удивительных способностей, замечательно учившийся мальчик – да ещё и сурово наказанный за дерзость – не должен быть исключён. Мысль загрузить Фердинанда написанием научной работы показалась вдруг всем без исключения, такой их, такой родной, такой педагогически тонкой, верной и мудрой, что все единодушно сошлись на этом. Новых педагогических откровений Фердинанд не слышал, его не было в школе.
Вторая порка по понятным причинам не состоялась. Абель-старший испугался, что нечаянно убил сына, и что за это он может быть подвергнут всеобщему осуждению. Доктору он не сказал, что толкнул сына, падение произошло случайно. Доктор развел руками, на виске поверхностный синяк, ссадинка, никаких мозговых симптомов он не видит. Странно, что мальчик все еще без сознания, но возможно, обморок вообще случился по другой причине, например, от переживаний, и ударился мальчик, скорее всего, падая в обморок. Для Абеля-старшего эти объяснения легли бальзамом на душу. Через пару часов Фердинанд очнулся, долго лежал как оглушенный, щурился, пытался понять, что опять с ним случилось. И то, что отец за руку отвел его и закрыл в подвале, не вызвало у него никаких эмоций, ему было все равно, даже если б его бросили в огонь или утопили в проруби.
В подвале он замер, соображая, где он и кто он такой. Сесть было проблематично, поэтому он стоял и ходил. Очень хотелось лечь: в голове шипело, словно лили воду на раскаленную плиту, его шатало, даже когда он пытался прислониться к холодной стене. Лежать было холодно, пол ледяной. На улице зима, подвал немного пропитан теплом дома, но специально не отапливается, долго тут не продержишься.
Душа его устала так, словно сегодня он прожил тысячу лет, и конца не предвидится.
Постепенно ему вспоминалось все, что с ним произошло, слезы невольно подбирались к глазам, никогда еще так остро он не чувствовал своего одиночества – не в этом подвале, а на целом свете. Фердинанд все-таки лег ничком на холодные камни, поплакать так и не получалось. Мысли ползли вялой, серой вереницей, как низкие декабрьские беспросветные облака. Тело его, давно оцепеневшее от холода, зачем-то дышало. Время остановилось, он и сам усомнился – был ли он вообще на белом свете. Никто его не хватится, он никому не нужен. И всё равно он не понимает, что такого он натворил, что с ним расправились как с преступником.
«…А из этого подвала могла бы получиться славная лаборатория», – проползло вдруг в мозгу, словно кто-то нашептал ему эту мысль, и мысль, его собственная, ожила и включилась в нём. Призрак улыбки забродил по лицу. Он еще в потёмках стал бродить по подвалу, стал выщупывать стены, нашел доски, сложил из них щит и улёгся. Днём из низкого узкого окна свет немного проникал сюда. Главное, мысль заработала, следовательно, он воскрес.
Он выпросил у экономки, которая принесла ему утром стакан воды и кусок хлеба, свой химический карандаш и лист бумаги. Она долго отказывалась, но он умолял её, предлагал ей забрать все его деньги из копилки, он ведь просил-то всего-навсего карандаш и бумагу – это ведь не запрещено. Что там сработало, вряд ли жадность, скорее, жалость к больному, заходящемуся в кашле, лихорадящему, наказанному уродцу, но экономка сдалась и принесла карандаш, бумагу, старое пальто Фердинанда, несколько бутербродов и стакан горячего чая. На пальто, бутерброды и чай Фердинанд посмотрел отчужденно, заморгал, словно в глаз ему что-то попало, и быстрой скороговоркой сказал:
– Спасибо, это не нужно, вас за это накажут. Унесите, пока этот не вернулся. Я не голоден, мне не холодно, мне не нужно!
Фердинанд лежал и чертил план своей лаборатории. Тело сотрясалось в ознобе, а голове было блаженно-жарко. Аланду пришлось послать в дом полицейского, чтобы «выяснить», куда подевался мальчик. Куда бы он ни подевался, никто не должен был спрашивать Абеля, но законопослушный клерк от одного вида полицейского на пороге перепугался, сказал, что мальчик у тётки и вечером придёт, и поспешно освободил еле живого узника.
Только теперь Фердинанд понял, до чего ему плохо. Он дошёл до постели, спрятал под матрас свои чертежи и не слыша окриков отца, немедленно идти отмываться от подвальной пыли, лёг и уснул.
Фердинанд быстро поправился, ему нужно было работать. Известие о том, что в гимназии его восстановили, очень огорчило его, вот уж куда ему не хотелось возвращаться. В школе он ни с кем не разговаривал, писал на «отлично» контрольные, сухо пересказывал учебники, если его спрашивали, и после ненавистных уроков торопился домой. Пока нет отца, он мог спокойно посидеть в своём подвале.
Он сколотил себе стол, табурет, полку, перетащил сюда свои любимые книги. В толстой тетрадке он расписывал техники и методики будущих экспериментов, химические формулы, составлял перечни реактивов. Вопрос был в том, где взять денег, колбы с пробирками, не говоря о выпаривателях, штативах, жаровнях и микроскопе стоили дорого.
В этом Аланд пока не спешил ему помочь, зная, чем закончится история с лабораторией. Сейчас она помогала Фердинанду вновь обрести себя: он бегал рассыльным, писал заметки под чужим именем о занимательных научных фактах в газетах, он был счастлив – он создавал свою лабораторию. Немного денег он скопил, и первая же покупка: колбы, спиртовка и набор реагентов привела к разгрому его лаборатории.
Фердинанд, всегда следивший за часами, на этот раз о времени забыл. Отец застал его над спиртовкой с бурлящей химической реакцией в колбе. Подвал был заперт, оборудование разбито, выброшено, химик побит и обозван всеми непристойными словами, которые знал добропорядочный служащий банка. Фердинанд хладнокровно решил, что из дома сбежит, и сбежал бы, если бы на другой день в книжной лавке, куда он часто заходил посмотреть новинки, с ним не заговорил незнакомый человек. Они обсудили несколько книг, познакомились, и Фердинанд получил приглашение посмотреть личную библиотеку нового знакомого. Это был настоящий учёный, не химик, скорее, анатом и врач. Фердинанд погрузился в изучение строения человеческих тканей, тела, болезней. И главное, засел за написание работы, которая через два года принесла ему золотую медаль на имперском конкурсе.
Фердинанд получил право поступления в университет без экзаменов – на выбор: Тартуский, Петербургский, Московский, он не колебался – выбрал Петербург. Ему позволили отчитаться экстерном за последние классы, и он завершил свое ревельское образование чередой блестяще сданных выпускных экзаменов. В поезде, по пути в Петербург, и состоялось знакомство Фердинанда с Аландом.
Глава 3. Вильгельм Кох
С тех пор как отец сломал ногу, уже три месяца, математику в гимназии преподавал господин Шульце. Он был не такой хороший математик, как отец, но к Вильгельму Коху относился, дружески, не забывал специально для Коха принести на урок усложненные задания. Кох любил любого человека, который учил его чему-либо, благодарен был любому учителю, это был его внутренний культ.
Шульце вошел в класс с сияющим лицом, потрясая красивой гербовой бумагой.
– Господа, – обратился он к ученикам, – сегодня я разрешаю вам пошуметь. Вильгельм, подойди ко мне.
Кох подошел, потому что учитель сказал это сделать, но ему стало тревожно.
Шульце приобнял Коха за плечи, выставляя его перед всем классом, и самым торжественным голосом повел речь о том, что господин Кох-младший, наш дорогой Вильгельм, прославил школу. Что школа! Он принес славу всему нашему тихому городу! Потому что такого тут еще не бывало: проектная работа господина Коха по воздухоплаванью – удостоена золотой медали в Берлине, на конкурсе вовсе не ученическом, что или затерявшееся уведомление, или болезнь отца, но что-то не позволило Вильгельму попасть в Берлин на торжественное вручение награды. К счастью, повторное извещение донесли до школы, и что он, Шульце, ждет заслуженной овации для Вильгельма Коха. Овации не было, по классу прокатился нехороший гул, у Коха медленно темнело в глазах.
О конкурсе он прочитал осенью в журнале, сложил в папку свои чертежи, отнес на почту и без сопроводительного письма, с одним обратным адресом на конверте, отправил их на рассмотрение специалистам. С месяц подождал ответа, решил, что его фантазии никого не интересуют, и забыл.
После рождества пришло письмо. Хорошо, что Кох встретил почтальона по пути из школы, и письмо попало ему прямо в руки, минуя почтовый ящик. Кох закрылся у себя в комнате, вскрыл конверт и с удивлением обнаружил вместо рецензии приглашение для участия в церемонии награждения победителей. Он написал, что, он ученик гимназии, не сможет приехать в Берлин, потому что ни временем, ни средствами для таких перемещений не располагает. Отправил ответ и вскоре получил извещение о том, что его рукопись размещена в журнале «Воздухоплаванье», и вопрос, куда следует господину Коху перечислить гонорар. Он написал, что если бы ему вместо гонорара прислали любой другой номер «Воздухоплаванья», он был бы благодарен редакции, и послал новые чертежи и расчеты. Вскоре он получил несколько бандеролей – не только с полной подпиской «Воздухоплаванья» за два года, но и новыми справочниками по дирижабле– и самолетостроению.
С тех пор, как у Вильгельма появилась своя комната, ему никто не мешал сидеть до рассвета. Отец был уверен, что сын прилежно занимается математикой и готовится к поступлению в университет. Он ничего не знал об увлечении сына самолетостроением и его интересе к инженерному делу. Вильгельм не первый год экономил на всем, но купил себе чертежную доску, готовальню. Утром он чертежи расстилал под матрасом, журналы складывал в пакет и убирал под кровать. Журналы были дорогие, если б не щедрые дары редакции, он не купил бы и пары штук за год. Справочники просто цены не имели и были зачитаны Кохом и разучены вряд ли не наизусть.
Стоило ему закрыть глаза, он видел обтекаемые, сверкающие, из легкой стали фюзеляжи самолетов, а не убогих деревянных корявых уродцев, которые считались самолетами, на которых отважные парни пытались подняться в небо и бились сотнями во всем мире. Голова его кипела идеями, он видел эти еще не существующие машины, ощущал телом трепет их корпусов в полете, засыпал – как проваливался, ложась в головокружительно высоком полете на крыло своего еще не созданного самолета. Он рисовал модели винтов, крыла самолета. Он чертил двигатели, рассчитывал мощности, и жил в не покидающем его ни на миг вдохновении. Он даже подумывал, не признаться ли отцу в своем увлечении, чтобы тот отпустил его если не в авиацию, то хотя бы на инженерный факультет, но тут отец сломал ногу, стал раздражителен оттого, что гимназию, которую он столько лет возглавлял, ему пришлось переложить на плечи его друга и коллеги Шульце. Вильгельм понимал, что сейчас не лучшее время для разговора на такую тему, тем более, что до окончания гимназии оставался целый год.
Отец много занимался с Кохом, математика давалась ему легко, он знал её как само собой разумеющееся. Только чистая математика не занимала его так, как самолеты, как аэродинамика, геометрия крыла, химические составы топлива, легкие сплавы. Гимназический курс для Вильгельма не представлял откровения, на уроках он присутствовал, отвечал, когда спрашивали, решал контрольные работы, но на коленях у него всегда лежала его сокровенная тетрадь, в которой он делал наброски и производил расчеты.
Весть о золотой награде, конечно, приятна, но отец такой скрытности не поймет и обидится, он нервничает из-за всего по пустякам. Ему мерещится, что нога его загниет, что у него вот-вот начнется гангрена, что кости его срослись неверно или не срослись вовсе, что он не вернется в директора, и его семья будет бедствовать. Вильгельм был старшим, он знал то, что младшие дети в семье не знали. Чем протирать штаны в гимназии, Кох сам давно пошел бы работать, но отец слышать об этом не хотел. Вильгельм самый одаренный в семье, только математическое отделение университета – словно нужно оно было Коху. Отец впал в манию экономии, младшие этого не понимали. Кох думал, как он объяснит отцу участие в конкурсе, наличие дорогих журналов, чертежных инструментов, справочников, саму свою тайну от отца, который столько занимался его обучением, всегда был так терпелив и лоялен к нему. Понимал, что приятным этот разговор не будет, никакая медаль не уничтожает факта, что он от отца скрывал свои подлинные интересы, изображая послушного сына-отличника без пяти минут студента математического отделения, преданно и благодарно идущего по стопам отца.
Шульце пытался подогреть энтузиазм класса, но класс гудел, переговариваясь, и тут закадычный враг и соперник Коха, вечный второй ученик класса, Густав Шлейхель громогласно объявил, что уж ясное дело, не сам Кох выполнил эту работу, что это господин директор, наверное, дома от скуки начертил какой-то проект, а приписал своему дорогому сыночку. Всем известно, что господин директор – благородный человек, всю жизнь пытается сделать вид, что Кох его родной сын, все знают, что контрольные папа прорешивает со своим отличником накануне, потому у Вильгельма Коха только самые высшие баллы. Все знают, что Кох – приблудный, что его принесли в подоле, и он сам это знает, и вы это знаете, господин Шульце, весь город про это говорит.
– Не трогай мою мать и моего отца, – сказал Кох, его окатило волною гнева.
– Скажи, что это не так, – в лицо улыбался Шлейхель.
Класс одобрительно гудел не в поддержку Коха, а в поддержку Шлейхеля. Шульце растерялся. Он, конечно, знал одну из любимых тем всех городских сплетников, он не нашел, что сказать. Кох подошел к Густаву и, не говоря ни слова, ударил его в лицо прочно сложенным кулаком, вышел из класса, понимая, что сейчас ему вдогонку выскочит не только Шлейхель, но и его телохранители. Кох, младше всех в классе, против компании Шлейхеля выстоять шансов не имеет. Самое лучшее, что можно сделать – отойти за школу, чтобы не оказаться перед глазами у всех побитым.
За ним вышли следом, прижали к стене и били молча, держали за руки, не давая упасть, и всаживали кулак за кулаком в грудь, в живот, когда он уже просто болтался у них на руках, бросили на землю, добавили ногами и, убедившись, что Кох встать не может, с чувством выполненного долга вернулись в класс. Учителю Шульце они объявили, что Кох сбежал, что его не нашли, и что это лишний раз доказывает, что никакого отношения к золотой медали Вильгельм Кох не имеет, а вот господину директору – виват! И класс разразился овацией.
Шульце тревожился за Коха. То, что Вильгельм мог подойти и разбить кому-то лицо, было для учителя Шульце полной неожиданностью. Кох – странный мальчик, вечно молчит, улыбается отстраненно. Может на уроке так задуматься, что его пять раз окликнешь, прежде чем он повернет голову. На директорскую семью, белокурую, голубоглазую, круглолицую, где все как пересняты под копирку – темноволосый, длиннолицый, сероглазый Кох не похож ни единой чертой.
Шлейхель, в общем-то, сказал то, что все говорили. Мог бы, конечно, не повторять этого сейчас. Золотая медаль на имперском конкурсе – событие, о нем напишут в местной газете – интересно, что? Без намеков не обойдутся. Но в Берлине о нем написали удивительную хвалебную статью, ее Шульце припас для Коха-старшего, рассчитывая вечером у него посидеть с бутылкой хорошего вина. Сам Шульце выпил бы пива, только директор Кох считает мещанством употребление этого истинно немецкого напитка, но вино так вино. Может, Кох-старший очнется от своей непроходимой хандры и поправится после такого успеха сына. Премия большая, надо предложить другу отправиться с семьей на курорт, ногу подлечит, сам успокоится и хоть раз в жизни просто отдохнет.
Вильгельм смутно слышал, как звенели звонки, внутри все болело и не давало пошелохнуться. Он пережидал, умоляя каких-то небесных заступников, хоть немного унять кошмар внутри тела. Хорошо, что апрель холодный, погода отвратительная, сырая, с ледяным ветром, ученики не выходили на переменах на улицу. Нужно было вернуться в школу, забрать портфель и уйти домой.
Что он скажет отцу? Костюм не порвали, но в грязи он вывалялся, отец будет в ужасе от его вида. Хорошо, если Шульце не догадается рассказать, как Кох среди урока разбил рожу Шлейхелю, отцу не скажешь, за что Кох её разбил, и Шульце не скажет, лучше бы и вовсе промолчал.
Кох никогда ни с кем не дрался и его никто не бил, ему никогда ещё не было так плохо и больно. Царапая о кирпич руки, он поднялся, чуть задрал рубаху, даже на животе огромные лиловые кровоподтеки, их скроет одежда. Спасибо, не на лице у него такое. Кох отошел в рощу за школой, лег у дерева, вернуться в школу он еще не мог, его тошнило, словно ему набили живот камнями.