Он слышал, что отец его взял жену «с приданым», но мало ли что люди болтают. Отец говорил, что с матерью они дружили с детства. Кох был достаточно взрослым человеком, чтобы отца не осуждать. То, что он не похож ни на кого в семье, бывает. Мало ли в какого он деда или прадеда уродился. Родители его любили, он тоже любил их, отец ни с кем в семье так не возился, как с ним, разрешал сидеть у себя в кабинете, брать книги, никогда не ругал, не наказывал, и Кох больше всего на свете боялся огорчить, расстроить отца даже малейшим проступком. У Коха были две младших сестры и брат, на отца и на мать очень похожие, веселые, шумные, как мать, добрые, они очень любили Коха, и Кох их любил, но его тянуло побыть одному, в тишине побродить, подумать. В голове его столько всего происходило, что внешние увеселения были невыносимы. Это не мешало ему любоваться непосредственной радостью жизни других членов семьи. Для Коха было недоступно одно, для них – другое, все у них дома было хорошо. Родители не обсуждали городских сплетен, они были выше этого. Отец выделил Вильгельму собственную комнату, она была под чердаком, рядом с лестницей, маленькая, но своя. Отец оберегал любовь старшего сына к размышлению, словно предоставлял ему убежище от домашнего шума. Остальные дети блестящих способностей господина директора не унаследовали, не то что математика, а вид любой книги навевал на них непроходимую тоску. Вся надежда была на Вильгельма.
Кох еще два года назад попытался отцу заикнуться об инженерной профессии, но отец категорически заявил, что инженер – это плебейская профессия, и что бегать по участкам и чертить схемы расположения канализационных труб – дело, конечно, необходимое, но для него не нужно такое дарование, каким природа наделила Коха. Сам он мечтал посвятить жизнь чистой математике, а вынужден вдалбливать в головы тупых учеников математические формулы, и он-то знает, что значит заниматься всю жизнь не своим делом. Своему сыну он даст возможность сделать то, чего сам не сделал, так как вынужден был прежде всего думать о благосостоянии своей семьи. Кох помалкивал, чтобы не огорчать отца своей приверженностью плебейской профессии. На конкурс он послал работы только потому, что устал вариться в своих идеях, как в собственном соку, ни на какое признание он не рассчитывал, надеялся, что ему укажут на самые грубые его ошибки, чтобы он как-то их учел, обнаружил, ведь обсуждать свои идеи ему не с кем.
Кох знал, что отец не щадит себя за работой: видел отца за конспектами, расчетами, помогал отцу проверять тетради, составлять проверочные работы. Вильгельм боялся порвать штанину, не признавался, что ему тесны ботинки, прятал любые деньги, что давались ему на личные нужды, и, уж конечно, он ничего не просил для себя. Его тяготило то, что в пятнадцать лет он сидит у отца на шее.
Теперь наружу выплывет все.
Никакой успех Коха не радовал потому, что он не знает, как объяснить отцу свою скрытность. Сегодня он весь в грязи, неизвестно, удастся ли скрыть инцидент случившийся в школе. Триумфатор. Отец сочтет его неблагодарным, заносчивым – на такой конкурс посылать работы и не то, что не показать их отцу, а даже в известность отца не поставить. Скажет, что «конечно, Вильгельм считает себя умнее отца», всё не так, но не объяснишь никому.
Когда уроки закончились, и ученики разошлись по домам, Вильгельм вернулся в школу, забрал портфель, почистил костюм. Шульце встретил его у выхода и протянул проклятую медаль в красивой коробочке, а диплом и самое главное обещал занести вечером сам.
– Ты испачкал костюм? Упал? Вильгельм, ты не здоров? Ты потрясен таким успехом? Признайся.
– Господин Шульце, не говорите отцу, я вас прошу. Он не знает, он обидится, что я не сказал ему.
– Он будет гордиться тобой. К тому же, Вильгельм, это большие деньги, сейчас для вашей семьи это очень кстати. Если б ты знал, что написали в берлинской газете о тебе и твоих проектах… Вильгельм, не бери в голову, кто бы и что ни говорил, эти люди будут гордиться тем, что учились рядом с тобой.
– Господин Шульце, хотя бы сегодня не говорите отцу. Я плохо себя чувствую, я не смогу сейчас пережить разбирательств.
– Вильгельм, что ты говоришь? Ты, в самом деле, не совсем здоров. Эта драка на уроке!.. Это так странно…
– Драка? – Кох усмехнулся. – Не было драки. Просто этот подонок оскорбил публично моих родителей, которых я люблю и уважаю, и я не мог этого ему простить.
Это тоже было незнакомо в Кохе – усмешка, возражение, тон, граничащий с дерзостью.
– Иди домой, Вильгельм, ты плохо выглядишь. Может, тебя проводить?
– Нет, спасибо, господин Шульце, у меня немного болит голова.
Отец вышел в коридор на костылях, долгим взглядом осматривал замаранный костюм сына.
– В лужу, что ли сел? – спросил он с незнакомым холодом в голосе.
– Да, папа, я упал. Я отмою.
– Почему тебя не было так долго? Занятия закончились два часа назад. Я должен всерьез поговорить с тобой. Переоденься и спустись в гостиную, мы все тебя ждем.
Кох заглянул в комнату. Мать и сестры с братом. Семейный совет? Уже узнали?
– В школе у тебя все хорошо?
– Да.
– Сам ничего не хочешь мне рассказать?
– Ты про что, папа?
– Мы ждём тебя в гостиной, поторопись.
Кох вошел в свою комнату и все понял. Из-под кровати вынуты все его книги, на кровати валяются его чертежи, доска, готовальня. И самый страшный секрет Коха – его прятанная-перепрятанная флейта, простая, дешевая, купленная у уличного мелочника-торговца. Всё наружу.
«Почему же все именно сегодня?»
Кох медленно сел на край постели, скрыл в ладонях лицо. Его затошнило еще сильнее, он хотел лечь и умереть самой внезапной смертью, потому что у него нет сил объясняться, у него вообще нет сил.
Снять с себя пиджак он смог, а рубашка на боках накрепко прилипла от крови – отдерешь, хлынет по новой. Кох снова натянул пиджак и пошел вниз, держась за перила двумя руками. Вошел, посмотрел на отца – тот даже не предлагает сесть, он расстроен, огорчен, рассержен. Он не любит, когда лгут.
– Мама прибирала в твоей комнате, – начал отец голосом убийственно спокойным. (Кох всегда убирал в своей комнате сам. Беспорядка у него не бывало. Это был обыск).
– Мы обнаружили много странных, непонятно откуда у тебя взявшихся вещей. Объясни, где ты все это взял.
– Прости, папа.
– Это не ответ. Вильгельм, это дорогие специальные журналы, их много, это колоссальные суммы – откуда они у тебя? Я не говорю о странном инструменте – это-то тебе зачем? Ты играешь на флейте? Не замечал, это уже сродни безумию, сродни болезни, Вильгельм.
Кох молчал.
– Я в чем-то отказывал тебе? У тебя есть повод не доверять мне?
– Нет, папа.
– Повторяю вопрос, откуда ты брал деньги? Я грешил на своих детей, полагая, что это они по легкомыслию, не понимая тяжести семейного положения, таскают деньги из шкатулки на свои глупости и развлечения, я думал на них, но на тебя – никогда.
– Я не брал, папа. Что значит на своих?..
– Я жду ответов, а не вопросов. Ты не брал? А где ты их брал? Ты вор? Я пригрел в своем доме вора и доверял ему больше, чем своим детям? Мне стыдно перед моими детьми. Я прошу у них прощения за то, что оказывал тебе предпочтение.
– Папа?.. Почему ты так говоришь?.. Почему – твои дети? А я?..
– Ты не мой сын. Я взял Марту замуж, потому что любил ее с детства, но в жизни бывают разные нюансы, я умею прощать людям их слабости. Я скрыл ее грех до свадьбы, признал тебя своим сыном, я делал для тебя больше, чем для своих детей, но ты таился, прятался, ты никому не доверял. Теперь я узнаю, что ты еще и вор. Я надеялся, что ты сумеешь найти объяснения своим приобретениям, своим поступкам, но объяснений нет, их и не может быть.
– Папа… папочка… Я не брал!.. Я никогда ничего у вас не брал. Я просто копил все, что вы мне в разное время давали… Папа, я прошу, только не говори этих ужасных слов! Я же так люблю тебя. Я вас всех так люблю… Почему я не ваш?..
– Не брал у нас, значит, брал у других, таких денег тебе никто не давал, Вильгельм, выходит еще хуже. Я вынужден всерьез разобраться в том, что происходит, не хватало, чтобы ты замарал честь нашего дома. Выворачивай на стол карманы или я сам подвергну тебя этой унизительной процедуре.
Кох попятился от отца, подбирающего костыли и встающего из кресла. Мать молчала, сестры и брат во все глаза смотрели на Вильгельма и молчали тоже.
Если бы отец раскричался на него, даже ударил, это было бы лучше, чем слышать его отчужденный, ледяной голос. Отец подошел, перехватил костыли, вывернул карманы пиджака Вильгельма. Будь она проклята эта золотая медаль, которая вывалилась из коробки и покатилась по полу. Брат поднял её и протянул отцу.
– Это – что?? – загремел вдруг отец.
Коха затрясло, он перестал видеть и слышал одно уханье в голове.
– Я спрашиваю, у кого ты это взял?? Ты хоть понимаешь, что это такое?!
Кох ухватился за стол, чувствуя, что сам уже не может устоять на ногах.
– Я считал тебя сыном, но сын проходимца – он и есть проходимец! У кого ты это украл, негодяй?
Пощечина уже ничего не добавляла, она только нарушила равновесие, Вильгельм схватился не за лицо, а второй рукой за стол, устоял.
В дверь зазвонили. Кох понял, что он сделает, ему стало спокойно. Пришел Шульце, все отвлеклись, отец поковылял к дверям.
В доме был еще один выход – из кабинета отца во двор, и в кабинете на стене висело старинное ружье, к которому запрещалось прикасаться, потому что оно заряжено. В ружье один патрон, но Коху хватит, чтобы раз навсегда оборвать обрушившийся на него кошмар.
Кох ждал, пока все выйдут. Маленькая Катрин виснет на отце и ноет, что Вильгельм хороший, очень хороший, он такой добрый. Может, он нашел эту золотую денежку, что они брали в шкатулке деньги на цирк, на мороженое, на куклу – мама разрешала.
Кох вошел в кабинет отца, снял со стены ружье, вышел во двор, прошел в сарай и задвинул за собой засов.
Ружье тяжелое, с неуклюжим длинным стволом и коротким прикладом, до курка тянуться – не хватает руки. К виску не приладить. Но если упереть приклад в землю, то легко приставить ствол к груди, это больно, но никакого значения боль сейчас не имеет.
– Господин Шульце?..
– Вы чем-то огорчены, господин директор? А я пришел вас поздравить! Это потрясающе!!
– Что?
– Вильгельм не сказал?
– Он сегодня не склонен давать объяснения своим поступкам, господин Шульце. В школе всё спокойно?
– О чем вы говорите! Ваш сын получил в Берлине Золотую медаль! Вы только почитайте, что о нем пишут! Он прославил вас, да и всех нас! Невероятный успех!
– Что о нём пишут?
– Прочтите! Прочтите! Нет, сядьте! Все сядьте! Я сам вам прочту! Где Вильгельм?
Директор расположился в кресле, отставил костыли, Шульце развернул письмо из Берлина, положил на стол газету, где имя Вильгельма Коха красовалось в крупном заголовке.
– Послушайте! – провозгласил Шульце.
И в этот миг во дворе прозвучал выстрел, в комнате вдруг стало очень тихо.
Директор Кох всё понял, поняли жена и дети, потому что они с криком и со слезами помчались через кабинет отца во двор. Жена закрыла ладонью рот – и все равно вскрикнула, словно выстрелили в неё.
– Что такое? – пробормотал Шульце.
Влетел маленький Фридеберт и не сказал, а закричал:
– Папа! Он взял ружье! Он заперся в сарае! Он не открывает! Папа! Он же убил себя!! Папа, он же был хороший!!
Все двинулись во двор.
– Вильгельм, немедленно открой! – строго потребовал отец.
– Что-то случилось? – проговорил Шульце, переводя взгляд с одного на другого.
– Вильгельм! – повысил голос директор Кох. – Отопри немедленно! Вильгельм! Ты меня слышишь?!
Судорога, что свела тело Коха еще в гостиной, была началом его агонии.
Будь тысячу раз проклято его желание что-то понять, и десять тысяч раз его желание кому-нибудь объяснить то, что понял. Ничего, кроме молчания, в этой жизни невозможно. Когда Густав и одноклассники похабно смеялись над ним, он это вынес, потому что он верил родителям, но когда тоже самое при всей семье сказал отец и никто не возразил, тогда наступил конец. Кох возненавидел себя, эту жизнь, этот мозг, всё, что было когда-то им, Вильгельмом Кохом, сыном проходимца.
О, это была самая страшная его тайна, теперь ее не узнает никто. Кох прекрасно знал этого проходимца, он видел его постоянно во сне, он говорил с ним, но считал его своим сном.
Они подняли матрас, они выгребли все его тайны и сокровища, но самое главное о нем никто никогда не узнает, оно умрет вместе с ним. Это были не сны, теперь Кох знал это точно. Сном было все остальное – неприятным, пропитанным ложью, сном.
Это были видения, в них жил человек. Кох теперь точно знал, что это и есть его Отец, его настоящий Отец, его Проходимец. Только с ним Кох мог говорить ночи напролет, показывать самолеты, с ним слушал удивительную мелодию из звуков флейты, которую неумело пытался повторить, когда был в доме один. С ним гулял в небесах, говорил обо всем. Этот человек колдовал формами и линиями, бесконечностями пространств, делая их ясными и простыми – как лента Мёбиуса.
Лгал ли сам Кох – вопрос, но то, что он жил во лжи, это так. Может, брат и сестры и любили его, ревут под дверью в голос. Мать любила, но, наверное, стыдилась его, потому что он её грех, но за что точно Кох был ей благодарен, так это за ее Проходимца.
От выстрела Коха только подбросило вверх, вспороло грудь, раскрошило ключицу, вышибло плечо. Курок шел очень туго и ствол немного соскочил. Теперь все не имело значения – кровь хлестала струей, все равно это всё сейчас закончится.
Дверь вышибли.
– Что ты наделал, Вильгельм?! – это, заикаясь, шептал Шульце. Отец стоит как в столбняке, Кох отворачивается, он не хочет видеть этого человека.
– Вильгельм?.. Зачем?..– тихо произносит отец. Кох все-таки смотрит на него.
– Чтобы… вам… не стыдиться меня… господин директор… Я не вор… и не лжец, но бесспорно… ублюдок… и с этим ничего не поделать.
Кох рад, что почти беззвучно, но он это сказал.
– Боже, какая ужасная рана! – кричит Шульце. – Скорее врача! Врача! Ради Бога – врача!!
– Не надо, – Вильгельм говорит это Шульце, а, может, и не говорит, потому что больше он ничего не понимает, не видит, не слышит, ему ничего не жаль.
Когда Кох очнулся в бинтах, туго стягивающих грудь, говорить он мог, рядом сидел начальник полиции и бледный, как смерть, его не-отец-отец.
Кох спокойно объяснил, что избили его мальчишки в школе, потому что он сам затеял на уроке драку. Отец, господин директор, никогда его не бил и не ругал. Ружье он взял посмотреть без спросу и нечаянно выстрелил в себя. Лжец так лжец, почему бы не солгать?
Начальник полиции остался доволен его ложью, всё записал и ушёл. Отец-не-отец молчит, мать плачет, малышни нет, наверное, отосланы к теткам. А вот пить лекарства, что-либо принимать от них, он не будет.
Как исключение, кроме врача, допускали Шульце, тот все маниакально твердил о каком-то великом будущем, говорит и о премии – хорошо.
– Этого хватит, чтобы вернуть всё, что я украл у вас, господин директор? – губы Коха и сейчас еще подрагивают. – Не тратьте деньги на врача, я не собираюсь жить. Ненавижу себя за то, что я вас так любил. Понимаете, господин Шульце, что как ни воспитывай ублюдка, ничего кроме ублюдка из него не выйдет. Я ведь вас правильно понял, господин директор?
– Уйдите все отсюда, – раздался голос за спинами сидящих и стоящих у постели. Вильгельм Кох, не поднимая глаз, улыбнулся знакомому голосу и не сразу позволил себе перевести взгляд на говорящего, вошедшего без звонка, стука и приглашения – его Проходимца. Успел взглянуть на мать – она покраснела и стремительно вышла. Значит, не ошибся.
– Все вон! – непререкаемо, тихо сказал незнакомец, и все подчинились без единого возражения.
Проходимец закрыл за ними дверь очень плотно, подошел к постели, сел рядом. Он, оказывается не бестелесный дух, он из плоти и крови. Сел, смотрит в глаза, окинул пристальным взглядом скрытую повязкой рану и откинулся к спинке кресла.
– Глупо, Вильгельм, – сказал он. Было все равно, что он скажет, главное, что он пришел.
– Этого нельзя было делать, я не учил тебя этому. Ты обещаешь мне, что больше такого не будет никогда, тогда я тебя забираю. Нет – лежи, умирай.
Кох потянулся рукой к его руке, незнакомец сам забрал его руку в свои.
– Что ты завелся из-за пустяка, Вильгельм? Это не то, из-за чего следует швыряться жизнью. Закрой глаза, я немного подсоберу тебя и поедешь со мной.
– Ты мой отец?
– Я твой учитель и этого достаточно. Ты будешь называть меня господин Аланд.
Он взял нож и просто вспорол повязку. Кох дернулся, но «господина Аланда» это не интересовало.
– Ты, Вильгельм, дурак, потрудись это запомнить. Повтори, чтобы я убедился.
– Я дурак, я очень ждал вас.
– Твоя комната наверху?
– Да.
– Спи, сейчас все улажу и увезу тебя.
– Если бы я знал, что вас только смертью можно вызвать, я бы давно снял со стены ружьё…
– Первое, что я сделаю, когда тебе станет лучше, выдеру тебя.
– А я поцелую вашу руку.
– Сомневаюсь. Огорчу тебя страшно, я бы и так тебя забрал, а вот сможешь ли ты теперь летать – это вопрос.
– Смогу. Это не смерть, а пара пустяков.
– Не пара пустяков. Я за ухо тебя держу вторые сутки, иначе бы ты давно летел в тартарары. Подумай, хочешь ли ты уехать от доброго отчима? Я не отчим, я из тебя всю твою глупость вытряхну, как пыль. Будешь вспоминать о беззаботном детстве.
Кох улыбался.
– А теперь спи.
Глава 4. Хроматическая фантазия и фуга
Кох очнулся в незнакомом месте – просторная комната, высокие потолки, высокие окна, красивые светлые занавески. Ночь, неяркий свет настольной лампы.
Кох совершенно не помнил, как он здесь оказался, наверное, его привезли сюда в глубоком беспамятстве, но никакой боли он не ощущал, плечом повел, неудобно, но не более того. Из соседней комнаты вышел Аланд, смотрит скептически, прячет иронию на дне глаз. Поднял Коху подушки, напустил на лицо строгости, самой строжайшей строгости на свете.
– Вильгельм, – заговорил он вполголоса, словно их кто-то подслушивал, – чтоб этого больше никогда, никогда не было, иначе я тебя знать не знаю.
Кох улыбался. Боже, как он любил этого человека. Сколько любви в его глазах, в его почти прогневанном голосе.
– Голова кружится?
– Нет.
– Медленно сядь. Теперь?
– И так нет.
– Обопрись на меня, попробуем встать. Как теперь?
– Всё в порядке.
– Хорошо. Мне с утра придется уехать, поживешь тут один. Не возражаешь?
– Нет, здесь очень спокойно.
– Книги на столе – это последний класс твоей гимназии, за две недели управишься?
– Конечно.
– Пойдем, напою тебя волшебным чаем, чтоб ты окончательно ожил. Потом сядем в медитацию, я должен убедиться, что ты останешься в безопасности.
– Это как?
– Что как? Чай пить как или в медитацию как?
– Про чай понятно, – улыбался Кох.
– Медитация – еще проще, это то, чем мы с тобой столько лет занимались.
– Так я все-таки умер?
– Вот привязался-то со своим «умер».
– Простите, но мне слишком хорошо.
– И что? Я тебе обещаю, что если ты по своей глупости умрешь, тебе будет куда хуже, я тебе такое устрою…
– Почему я вас так люблю?
– Потому что… я уже объяснил. Да, я тебя еще выдрать обещал, и любви твоей сразу поубавится. Набрось халат, иди, приведи себя в порядок, я чай заварю. Осторожнее, голова закружится – сразу сядь, прямо на пол и голову вниз.
За чаем Аланд распекал Коха в самых изощренных выражениях, а Кох ничего не мог с собой поделать – улыбался.
– Если бы я знал, что вы не только во сне, я бы давно ушел вас искать, – объяснялся в любви Кох.
– Интересно, куда?
– Где мы? В окне ничего не видно – только белые стены и деревья.
– Пока меня не будет, дальше этого белого забора, пожалуйста, ни ногой.
– Конечно, я от вас никуда не уйду, теперь мне не надо вас искать.
– Вильгельм, ты и в самом деле глуп настолько, что не понимаешь, что ты сидел у меня вот здесь постоянно? – он ткнул себя между бровей. – Я мог не укараулить тебя, мог не успеть выбить ружье, не успеть приехать, почему ты не доверял ни мне, ни себе? Ты за столько лет не понял, что я вижу всю твою жизнь, и что она мне не безразлична?
– Я думал, это странные, хорошие сны.
– Вильгельм, я бы рад всегда смотреть только на тебя, но, поверь, я тоже человек, у меня бездны работы, я отвечаю не за тебя одного. Я объяснял тебе больше, чем многим, ты был готов меня воспринимать, но на тебя я и рассердился, не думал, что ты можешь так легко от всего отречься из-за того, что какой-то дурак что-то сказал. Все и всегда что-то говорят, и умное куда реже. Здесь ты в безопасности, тебе будет хорошо, спокойно работай, ты любишь уединение, чем заниматься, объясню. Я буду приглядывать за тобой, но надеюсь, что ты больше не станешь так нарушать мои планы, как это было две недели назад.
– Две недели назад?
–Да, ты уже одиннадцатый день здесь. Я привел тебя в чувство, потому что рана затянулась, обошлось. Еще чаю?
– Нет, спасибо. От него очень тепло, мне стало совсем хорошо.
– Тогда пройдемся по Корпусу, я тебе покажу твои владения, чтобы ты не плутал. Здесь никого не бывает, сюда никто не придет и не побеспокоит тебя.
– Где мы?
– Это предместье Берлина. В мое отсутствие будешь делать гимнастику, которую я тебе покажу, чтобы устранить последствия твоего необдуманного выстрела и полностью восстановить безболезненную, свободную подвижность плечевого сустава. Пара миллиметров, Вильгельм, и ты бы тут не находился! Жизнь, это школа, Вильгельм, даже если ты получил плохую отметку, это не повод прекращать работать над знаниями.
Он повел Коха через улицу (ночь была теплая, ясная, пахло сиренью), вошли в тренировочный зал, Аланд заставил Коха несколько раз повторить целый цикл упражнений, показал, где хранится одежда для занятий, где душ, и повел обратно, но не на второй этаж, а на первый. Они вошли в другой зал, вспыхнул неяркий свет на сцене и осветил два рояля, один зачехленный, второй открытый.
– Запомни, как я сажусь за инструмент. Сядь сам. Расположение нот на клавиатуре ты знаешь, у вас было дома пианино.
– Да, но я очень не любил, когда оно звучало, это было шумно и болела голова.
– Естественно, если на нем барабанят для детей марш, польку или галоп. Мы говорим о другом. Вот сборник упражнений, сыграй самое первое правой рукой.
– Я никогда не играл.
– Набери ноты, это удобная комбинация даже для неподготовленной руки.
Аланд смотрел, как расположилась на клавиатуре рука Коха, кивнул.
– Играй упражнения минут по тридцать, по часу, хорошо, если ты сделаешь это за день два-три раза.
– Зачем, господин Аланд? Я не люблю музыку.
– Сейчас тебе неприятен звук рояля?
– Он не раздражает, он нейтрален.
– Перейди в зал, сядь, где хочешь.
Кох спустился в первый ряд, сел в мягкое черное откидывающееся кресло.
– Слышал ли ты эту музыку?
После первых же нот Кохом овладело странное беспокойство: мелодия разошлась на голоса, он ощутил стройное параллельное движение времен и пространств, звук требовательно, как напористая рука, ухватил его за сердце и не отпускал. Такой выраженной стройности Коху слышать не приходилось, в ней и была необыкновенная красота этой музыки.
– Что это? – спросил Кох, когда Аланд повернулся к нему.
– Эта музыка тебе нравится? Иоганн Себастьян Бах. То, что тебе резало слух, музыкой не являлось, а Баха ты мне переиграешь.
– Я смогу?
– Будешь слушаться, сможешь.
– Как вы играете!..
– Чем больше ты в мое отсутствие освоишь упражнений, тем лучше. Вот метроном, если возникнут сомнения, удерживаешь ли ты ритм, проверь себя. О том, что вверх играют крещендо, вниз диминуэндо, ты понял. Внутри каждого упражнения, каждого периода стоит осмыслить динамику, движение на протяжении всего упражнения не должно прекращаться, замирать или ломаться. Это должно звучать примерно так… Двумя руками нет смысла играть, пока каждая рука не будет удерживать строгий ритм.
– Сыграйте, пожалуйста, еще раз ту музыку.
– У нас будет время поиграть. Хорошо, сегодня я еще немного времени на это потрачу, я понимаю, что ты разволновался, но мне необходимо проверить твою безопасность в медитации, Вильгельм. Это куда важнее. Не скажу, что ты почти шестнадцать лет прожил на свете зря, но работы много.
– Над чем мы будем работать?
– Над сознанием, Вильгельм. Ты ведь понял, что сознание – как инвенция Баха, только куда сложнее. В нем много уровней, параллельных слоев, пластов, голосов, и оттого, как сплетаются внутри человека голоса и уровни его сознания, зависит то, как звучит его бытие. Это может быть разнузданная, примитивная, фальшивая полька, а может быть фуга или концерт Баха.