– Что все это значит? – спрашивали друг друга наиболее мирно настроенные. – Верно, опять какой-нибудь заговор!
– О! Несомненно, все это подстроено, чтобы помешать нам попасть в Париж, – тихим голосом заметил своим спутникам всадник, с таким необычайным терпением отнесшийся к грубым выходкам гасконца. – Швейцарцы, герольд, запоры, трубы – все для нас. Я горд этим, клянусь честью!
– Дайте место, вы, там! – приказал офицер, командовавший взводом солдат. – Тысяча чертей! Видите же, что мешаете пройти тем, кто имеет на то право.
– Черт побери! Я знаю кого-то, кто пройдет, пусть между ним и воротами встанут обыватели всего земного шара! – воскликнул, работая локтями, гасконец, возбудивший восхищение Робера Брике своими смелыми репликами.
И действительно, через мгновение он уже пробрался на свободное пространство, оставшееся не заполненным толпой благодаря энергичным действиям швейцарцев. Стоит ли говорить, что все взоры с любопытством устремились на взысканного судьбой – он дерзнул попытаться войти в город, тогда как ему надлежало оставаться за его стенами.
Но гасконец не обращал ни малейшего внимания на завистливые взгляды. Он горделиво стоял, выпятив грудь и напрягши мощные мускулы под зеленым поношенным камзолом, рукава которого были пальца на три короче, чем следовало, и не закрывали длинных сильных рук. Взор его был ясен и открыт, курчавые волосы были какого-то желтого цвета, – может быть, от природы, а может, и просто от дорожной пыли. Его крупные сухощавые ноги были гибки и жилисты, как ноги оленя. Одна рука его была в замшевой вышитой перчатке, казавшейся крайне изумленной тем, что ей приходится прикрывать столь грубую кожу, гораздо более грубую, чем она сама. В другой руке он держал ореховый хлыстик. Оглядевшись по сторонам и решив, видимо, что офицер, упомянутый нами выше, представляет собой самое значительное лицо, он направился прямо к нему. Тот, прежде чем заговорить с ним, некоторое время молча его разглядывал. Гасконец, нимало не смущаясь, поступил точно так же.
– Вы, кажется, потеряли шляпу? – осведомился офицер.
– Да, милостивый государь.
– Вероятно, в толпе?
– Нет. Я только что получил письмо от своей возлюбленной и читал его у реки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра вырвал у меня письмо и унес шляпу. Я побежал за письмом, хотя на шляпе у меня красовался в виде застежки крупный бриллиант. Письмо-то я поймал, но когда хотел погнаться за шляпой, то увидел, что ветер отнес ее на реку, а река – в Париж. Тем лучше – обогатит какого-нибудь бедняка!
– Так что вы остались с непокрытой головой?
– Да разве в Париже нельзя достать шляпы, черт побери! Куплю себе там еще более великолепную и посажу на нее бриллиант вдвое крупнее!
Офицер едва заметно пожал плечами, и жест этот при всей его неуловимости не укрылся от гасконца.
– Милостивый государь… – начал он.
– У вас есть пропуск? – перебил офицер.
– Конечно, есть, даже два, если надо.
– Одного достаточно, если он в порядке.
– Но я не ошибаюсь… – продолжал гасконец, широко раскрыв глаза. – Э нет, черт возьми, не ошибаюсь! Я имею удовольствие говорить с господином де Луаньяком?
– Может быть, – сухо отвечал офицер, видимо, вовсе не очарованный тем, что узнан собеседником.
– С господином де Луаньяком, моим земляком?
– Возможно.
– С моим кузеном?
– Прекрасно, но ваш пропуск?
– Вот он. – Гасконец вынул из-за перчатки половинку искусно вырезанной карточки.
– Следуйте за мной. – Луаньяк так и не взглянул на карточку. – Вы сами и ваши спутники, если они у вас есть. Будем проверять пропуска. – И он стал на свой пост перед воротами.
За офицером последовал гасконец с непокрытой головой, а за ним в свою очередь – еще пятеро. На первом из них была кираса такой чудной работы, будто вышла из рук самого Бенвенуто Челлини[8]; но из-за старомодного фасона великолепие это возбуждало не столько восторг, сколько смех. К тому же весь остальной костюм обладателя кирасы далеко не соответствовал почти царственно роскошному ее виду.
Позади второго, худого и загорелого, выступал толстый, с проседью слуга – как Санчо Панса вслед за Дон Кихотом. Третий нес на руках десятимесячного ребенка; за ним, ухватившись за его кожаный пояс, шла женщина, а за ее платье держались еще двое детей – четырех и пяти лет. За ними выступал четвертый гасконец, вооруженный длиннейшей шпагой, – он прихрамывал.
Шествие замыкал молодой человек красивой, представительной наружности, на вороном, запыленном, но чистокровном коне. По сравнению с остальными у него был прямо-таки рыцарский вид. Двигался он тихим шагом, чтобы не опережать сотоварищей, и, быть может, втайне был даже доволен возможностью держаться не слишком близко от них. Доехав до демаркационной линии, образованной толпой, он слегка приостановился – и в эту минуту почувствовал, что кто-то дергает его сзади за шпагу. Пришлось обернуться: внимание его старался привлечь черноволосый юноша с блестящими глазами, небольшого роста, стройный, изящный, с перчатками на руках.
– Чем могу вам служить? – осведомился молодой человек на коне.
– Окажите мне одну милость, сударь.
– Говорите, но скорей: видите – меня ждут.
– Мне необходимо войти в Париж… Понимаете – крайне необходимо. А вы как раз один, и вам нужен паж, который, при вашей представительности, не портил бы картины.
– Так что же?
– Так вот, по пословице – рука руку моет. Помогите мне войти в Париж, а я буду вашим пажом.
– Благодарю вас, – ответил всадник, – но я не нуждаюсь ни в чьих услугах.
– Даже в моих? – И совершенно неотразимая улыбка озарила лицо юноши.
Ледяная оболочка, которой всадник пытался оградить свое сердце, мгновенно растаяла.
– Я хотел сказать, что не могу иметь собственных слуг…
– Да, знаю, вы небогаты, господин Эрнотон де Карменж. – И продолжал, не обратив никакого внимания на то, что собеседник его вздрогнул: – Поэтому не будем и говорить о жалованье… Наоборот, если вы исполните мою просьбу, то сами будете вознаграждены сторицей. Позвольте же мне вам служить, прошу вас, и знайте, что тот, кто обращается к вам с просьбой, не раз сам отдавал приказания. – Юноша пожал всаднику руку – чересчур свободный жест со стороны пажа – и обернулся к знакомой уже нам группе всадников: – Я проеду, что всего важнее… А вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое любым путем.
– Этого еще мало, что вы проедете. Надо, чтобы он вас увидел.
– Будьте спокойны: раз я перешагну за эти ворота – он меня увидит.
– Не забудьте условного знака.
– Два пальца к губам, не правда ли?
– Да… А теперь – помоги вам Бог!
– Ну что же, – поторопил обладатель вороного коня, – скоро ли вы решитесь, господин паж?
– Вот я, хозяин! – И юноша легко вскочил на лошадь позади де Карменжа.
Тот немедленно присоединился к пятерым, уже занятым предъявлением карточек и отстаиванием законности своих прав.
«Э-э! – сказал себе Робер Брике, все время следивший за ними глазами. – Да это целый съезд гасконцев!.. Чтоб меня черт побрал, если я ошибаюсь!»
III
Смотр
Контроль в отношении тех шести лиц, которые выступили из толпы и приблизились к воротам, не был ни особенно строг, ни особенно продолжителен. Все дело заключалось в предъявлении офицеру половинки карточки: приложенная к другой половине, она должна составить с ней целое – большего не требовалось для установления прав подателя.
Первым подошел гасконец с непокрытой головой.
– Ваше имя? – задал ему вопрос офицер.
– Мое имя, господин офицер? Оно написано на этой карточке, где вы найдете и еще кое-что.
– Это меня не касается. Ваше имя? Или вы его не знаете?
– Как не знать, очень знаю… А если б даже и забыл, то вы, как земляк и родственник, могли бы мне напомнить.
– Ваше имя, тысячу чертей! Разве есть у меня время признавать каждого?
– Хорошо, хорошо… Меня зовут Перд де Пенкорне.
– Пердукас де Пенкорне, – повторил господин де Луаньяк (с этой минуты мы будем называть его так – по примеру его земляка).
– «Пердукас де Пенкорне, – прочитал он на карточке. – Двадцать шестого октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года, ровно в двенадцать часов дня».
– «Ворота Сент-Антуан», – добавил гасконец, прикоснувшись к карточке своим черным худым пальцем.
– Прекрасно, все в порядке, проходите. – Луаньяк желал положить конец всякой дальнейшей беседе с ним земляка. – Ваша очередь, – обратился он ко второму.
К офицеру подошел гасконец в кирасе.
– Ваш пропуск?
– Как, господин Луаньяк?! – воскликнул тот. – Неужели вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства, – вы столько раз держали меня на коленях?
– Нет.
– Я Пертинакс де Монкрабо, – произнес в полном изумлении молодой человек. – Вы меня не узнаете?
– Когда я при исполнении служебных обязанностей, то не узнаю никого, милостивый государь. Ваша карточка?
Молодой человек в кирасе протянул ему пропуск.
– «Пертинакс де Монкрабо. Двадцать шестого октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года, ровно в двенадцать часов дня. Ворота Сент-Антуан». Проходите.
Теперь очередь была за третьим гасконцем, с ребенком на руках и с женой.
– Ваша карточка?
Рука гасконца послушно опустилась в кожаную сумку, висевшую у него через правое плечо, но ничего там не нашла: движения его были стеснены ребенком, которого он держал на руках, и ему не удавалось отыскать требуемую бумагу.
– Зачем вы носитесь с ребенком? Видите ведь, что он вам мешает?
– Это мой сын, господин де Луаньяк.
– Ну так спустите на землю вашего сына.
Гасконец повиновался; ребенок заревел.
– Вы, значит, женаты? – уточнил Луаньяк.
– Женат, господин офицер.
– Двадцати лет от роду?
– У нас все рано женятся, господин Луаньяк… Вам ли этого не знать – вы сами женились в восемнадцать лет.
– Так… И этот меня знает!
В эту минуту к ним подошла женщина, за которой тащились двое детей, держась за ее юбку.
– А почему бы ему и не быть женатым? – Она откинула со лба прилипшие к нему густые пряди черных запыленных волос. – Или в Париже больше не в моде жениться? Да, милостивый государь, он женат, и вот еще двое детей, называющих его отцом.
– Да, но они не мои дети, а моей жены, господин Луаньяк, как и этот великовозрастный малый, стоящий за ними. Подойди, Милитор, и поклонись нашему соотечественнику господину де Луаньяку.
Рослый, коренастый, юркий юноша лет семнадцати, сильно смахивавший на коршуна своими круглыми глазами и крючковатым носом, нехотя подошел, держа обе руки за кожаным поясом. На нем была вязаная куртка и замшевые панталоны. Пробивавшиеся усики темнели над его губами, чувственными и наглыми.
– Это Милитор, мой пасынок, старший сын моей жены, по первому мужу Шавантрад, родственницы Луаньяков. Кланяйся же, Милитор! А ты замолчи, Сципион, замолчи, крошка! – увещевал он малыша, шаря по всем карманам и нагибаясь к ребенку, с ревом катавшемуся по песку.
Тем временем, повинуясь приказу отца, Милитор небрежно поклонился, не вынимая рук из-за кожаного пояса.
– Бога ради, ваш пропуск! – воскликнул, теряя терпение, Луаньяк.
– Подите сюда и помогите мне, Лардиль, – обратился к жене гасконец, весь красный от смущения.
Лардиль отцепила от юбки ухватившиеся за нее детские ручонки и принялась в свою очередь рыться в карманах и сумке мужа.
– Нет нигде! – наконец доложила она. – Мы, должно быть, потеряли ее!
– В таком случае я велю вас задержать, – заявил Луаньяк.
Гасконец побледнел:
– Меня зовут Эсташ Мираду. За меня может поручиться родственник мой, Сент-Малин.
– Вы родственник Сент-Малина? – Луаньяк несколько смягчился. – Впрочем, послушай только вас – вы окажетесь в родстве с целым миром. Ищите лучше хорошенько, да старайтесь, чтобы ваши поиски увенчались успехом.
– Посмотри, Лардиль, в детских вещах, – пробормотал Эсташ, дрожа от страха и стыда.
Лардиль опустилась на колени и принялась перебирать небольшой узелок с немудреным детским платьем. Между тем малолетний Сципион, предоставленный самому себе, продолжал орать во все горло, а его братья, видя, что никто не обращает на них внимания, развлекались тем, что набивали ему рот песком. Один Милитор стоял истуканом, словно все семейные невзгоды его не касались.
– Ба!.. – воскликнул вдруг Луаньяк. – Что это я там вижу, за рукавом этого долговязого малого, в кожаном конверте?
– Да, да, это она! – возликовал Эсташ. – Я теперь вспомнил: это Лардиль придумала пришить карточку к рукаву Милитора.
– Чтоб и он что-нибудь нес, – заметил насмешливо Луаньяк. – Фу, большой теленок – и руки-то не может опустить: боится, придется их нести.
Губы Милитора посинели от злости, а на носу, подбородке и бровях выступили красные пятна.
– У теленка рук нет, – метнув злобный взгляд, пробормотал он сквозь зубы, – хоть он и животное. Да и кое-кто из людей – тоже.
– Ну, ты, потише! – урезонил его Эсташ. – Не видишь разве: господин Луаньяк делает нам честь – шутит с нами.
– Нет, черт возьми! Вовсе я не шучу! – возразил Луаньяк. – Напротив, пусть этот шалопай примет мои слова всерьез. Будь он моим пасынком – заставил бы его нести мать, братьев, узлы и сам вскарабкался бы поверх всего. Как раз удобно потянуть его за уши, чтоб доказать, что он осел!
Милитор совершенно растерялся; Эсташ же хотя и имел встревоженный вид, но под этой тревогой проглядывала затаенная радость, что пасынок претерпел такое унижение. Лардиль, желая разом предотвратить всякие осложнения и избавить своего первенца от язвительных насмешек Луаньяка, поспешила подать ему карточку. Тот взял и громко прочел:
– «Эсташ Мираду, двадцать шестого октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года, ровно в двенадцать часов дня. Ворота Сент-Антуан». Проходите, – добавил он, – и оглянитесь, не забыли ли кого из ваших отпрысков.
Эсташ Мираду снова взял на руки Сципиона, Лардиль по-прежнему ухватилась за пояс мужа, дети уцепились за юбку матери, и вся семья с замыкавшим шествие Милитором присоединилась к миновавшим уже контроль гасконцам.
– Ну и войско набрал себе господин д’Эпернон[9]! – пробормотал сквозь зубы Луаньяк, глядя на дефилировавшего мимо него Эсташа де Мираду с семейством. – Чья очередь? Подходите! – обернулся он к ожидавшим.
Очередь была за четвертым; он приблизился один, держась очень прямо и щелчками стряхивая пыль с темно-серого камзола. Щетинистые усы, зеленые блестящие глаза, густые брови, дугой резко выделявшиеся на скуластом лице, наконец, тонкие сжатые губы – все это придавало ему выражение недоверчивое и замкнутое, по которому нетрудно узнать человека, так же тщательно скрывавшего содержимое кошелька, как и тайники сердца.
– «Шалабр, двадцать шестого октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года, ровно в двенадцать часов дня. Ворота Сент-Антуан». Хорошо, проходите.
– Дорожные расходы будут, я полагаю, возмещены? – коротко осведомился гасконец.
– Я еще не казначей, сударь, а пока привратник, – сухо ответил Луаньяк. – Проходите.
За Шалабром последовал белокурый молодой человек. Доставая пропуск, он выронил из кармана кости и колоду игральных карт. Сказал, что его зовут Сент-Капотель, и так как заявление это подтверждалось карточкой, то вскоре присоединился к Шалабру.
Оставался шестой, и последний; следуя указанию своего самозваного пажа, он сошел с коня и предъявил карточку, на которой стояло: «Эрнотон де Карменж. Двадцать шестое октября тысяча пятьсот восемьдесят пятого года, ровно в двенадцать часов дня. Ворота Сент-Антуан».
Пока господин де Луаньяк читал карточку, паж – он тоже сошел на землю – все старался скрыть лицо, низко пригнув голову и поправляя для виду упряжь.
– Это ваш паж? – указал на него Луаньяк.
– Сами видите, капитан, – Эрнотон не желал ни лгать, ни обмануть доверие незнакомого юноши, – он взнуздывает мою лошадь.
– Проходите, – Луаньяк внимательно всматривался в господина де Карменжа: наружность его и осанка, казалось, пришлись ему более по вкусу, чем у всех остальных. – Этот, по крайней мере, хоть сносен, – пробормотал он.
Эрнотон сел на лошадь; паж меж тем уже опередил его, без излишней, впрочем, торопливости и с самым непринужденным видом, и уже смешался с гасконцами, стоявшими поодаль.
– Отворить ворота! – скомандовал Луаньяк. – Пропустить этих шестерых и сопровождающих их слуг!
– Скорей, скорей! – поторопил паж. – В седло – и едем!
Эрнотон еще раз невольно уступил этому странному юноше: как только ворота открылись, он пришпорил коня и поскакал, следуя за пажом, в самый центр квартала Сент-Антуан.
Как только шестеро счастливцев прошли в ворота, Луаньяк приказал снова закрыть их, к величайшему неудовольствию толпы: все надеялись, что по завершении формальностей их впустят, и теперь, обманутые в своих ожиданиях, шумно выражали неодобрение.
Господин Митон, в смертельном испуге убежавший далеко в поле, мало-помалу набрался храбрости и осторожно вернулся на прежнее место; мало того, рискнул даже высказаться по поводу произвола солдат, лишающих народ свободы передвижения.
Фриар, отыскавший наконец жену и чувствовавший себя, видимо, в полной безопасности под ее защитой, передавал своей достойной половине дневные новости, существенно дополненные личными комментариями.
Тем временем группа всадников – одного из них паж назвал Мейнвилем – держала совет: не обогнуть ли городскую стену в надежде (и небезосновательной) набрести на какую-нибудь брешь и войти через нее в Париж, не подвергаясь дальнейшей задержке у городских ворот – этих ли, других ли?
Робер Брике, как все анализирующий философ и ученый, из всего извлекающий квинтэссенцию, вскоре сообразил, что развязка только что описанной сцены должна непременно произойти у ворот и что из частных разговоров всадников, мещан и крестьян он больше не узнает ничего. А потому он подошел как только можно было ближе к маленькой пристройке, в которой жил сторож, с двумя окошками, выходившими одно на Париж, а другое на большую дорогу. Только он успел пристроиться на новом месте, как из Парижа прискакал галопом верховой, соскочил с лошади, вошел в домик и показался у окна.
– А-а! – тут же отметил господин де Луаньяк. – Это вы? Откуда?
– От ворот Сен-Виктор.
– Сколько занесено в списки?
– Пятеро.
– А пропуска?
– Вот они.
Луаньяк взял карточки, проверил их и написал на заранее приготовленной доске цифру 5. Гонец тотчас же уехал. Не прошло и пяти минут, как прискакали еще двое: один – от ворот Бурдель, другой – от ворот Тампль. Со слов первого Луаньяк тщательно записал цифру 4, а со слов второго – цифру 6. Гонцы ускакали, а на смену им явились один за другим еще четверо. Первый прибыл от ворот Сен-Дени с цифрой 5; второй – от ворот Сен-Жак с цифрой 3; третий – от ворот Сент-Оноре с цифрой 8; четвертый – от ворот Монмартр с цифрой 4, и, наконец, последний – от ворот Бюсси, также с цифрой 4. Тогда Луаньяк занес все эти цифры и названия ворот на доску и внимательно подвел итог:
«Ворота Сент-Виктор – 5
Бурдель – 4
Тампль – 6
Сен-Дени – 5
Сен-Жак – 3
Сент-Оноре – 8
Монмартр – 4
Бюсси – 4
Сент-Антуан – 6
Итого – 45».
– А теперь, – громко выкрикнул он, – отворить ворота! Пусть входит кто хочет!
В одно мгновение лошади, повозки, ослы, женщины, дети – все это бросилось к воротам, подвергаясь опасности быть задавленными между столбами подъемного моста. И не более как четверть часа спустя народные волны, с утра задержанные у временной плотины, текли по широкой городской артерии, именуемой улицей Сент-Антуан. Когда гул толпы стих, господин Луаньяк сел на лошадь и удалился со своим взводом.
Робер Брике, оставшись последним, хотя был здесь в числе первых, не спеша перешагнул через цепь подъемного моста.
«Все эти люди, – говорил он себе, – собрались сюда, чтобы что-нибудь увидеть, и не видели ровно ничего, даже того, что касается их собственных дел. Я же не рассчитывал ничего увидеть, а между тем единственный, кто кое-что видел. Заманчиво, черт возьми! Не продолжить ли? Но к чему? Я и без того знаю достаточно. Какая мне польза, если я увижу, как четвертуют господина Сальседа? Никакой… И вообще, я отказался от политики. Пойду-ка лучше обедать: солнце показывало бы полдень, сияй оно на небе».
С этими словами он вошел в Париж, и обычная спокойная, насмешливая улыбка была на его губах.
IV
Ложа его величества короля Генриха III на Гревской площади
Если бы мы пошли за толпой по людной улице Сент-Антуан до Гревской площади, в которую она упирается, то, без всякого сомнения, встретили бы по пути много уже знакомых нам лиц. Но пока злополучные горожане, не отличавшиеся благоразумием Брике, медленно продвигаются вперед среди страшной давки, терпя толчки, стиснутые толпой до полусмерти, мы, пользуясь правами исторического писателя, предпочитаем перенестись на крыльях на площадь, окинуть взглядом общую картину и затем на мгновение обратиться к прошедшему, чтобы по лицезрении действия глубже вникнуть в его причину. Фриар был прав, определяя в сто тысяч число зрителей, которые соберутся на Гревской площади и ближайших улицах, чтобы насладиться готовившимся там зрелищем. Все парижане дали друг другу обещание встретиться у городской ратуши, а парижане очень аккуратны в этом отношении. Париж никогда не пропустит ни одного праздника, а разве не праздник, не редкий праздник – смерть человека, сумевшего так разжечь страсти, что одни его осыпали проклятиями, другие – восторженными похвалами, а третьи, и таких было большинство, жалели.
Первое, что бросалось в глаза зрителю, которому удалось бы с той или другой стороны добраться до площади, – отряд стрелков под командой офицера Таншона; эскадрон легкой кавалерии и значительное число швейцарцев, окружавших небольшой помост высотой фута четыре.
Этот помост, настолько низкий, что был виден лишь стоявшим рядом и тем, кому удалось заручиться местами в окнах домов, ожидал еще с утра попавшего в руки монахов осужденного, а его, по энергичному и меткому народному выражению, ожидали лошади – в дальнюю путь-дорогу.
Действительно, под навесом одного из ближайших домов четыре сильных першерона, с белыми гривами и мохнатыми ногами, нетерпеливо били копытами по мостовой и грызлись, оглашая воздух громким ржанием, чем наводили ужас и трепет на женщин, добровольно избравших это место или оттиснутых туда толпой.
Эти лошади никогда не ходили ни в упряжи, ни под всадниками, разве что случайно, в степях своей родины, снисходительно дозволяли толстощекому отпрыску крестьянина, спешившему вернуться с поля после заката солнца, проехаться на себе верхом.
После помоста и лошадей более всего привлекало внимание зрителей обтянутое красным бархатом с золотым позументом широкое окно ратуши, из которого свешивался бархатный ковер, украшенный королевским гербом. То была ложа, приготовленная для короля.
Часы на колокольне пробили половину второго, когда это окно, служившее как бы рамой для картины, заняли лица, которые должны были составить саму картину, вставленную в эту роскошную раму.
Первым показался король Генрих III, бледный и почти совершенно лысый, хотя ему было в то время не более тридцати четырех – тридцати пяти лет. Темная синева окружала его глубоко запавшие глаза, судорога то и дело пробегала по губам. Угрюмый, как всегда, с неподвижным взглядом, он шел величавой и вместе неуверенной поступью. Все в нем казалось странным: и манера держаться, и походка… Скорее тень, чем живой человек, скорее призрак, чем король, – олицетворение непонятной и не понятой его подданными загадки. При появлении короля народ обыкновенно недоумевал, кричать ли ему: «Да здравствует король!» – или молиться за упокой его души? Король был в черном бархатном камзоле, без орденов и драгоценностей. Только на берете, придерживая три коротких завитых пера, сиял бриллиант. На левой руке он держал маленькую черную собачку, присланную ему из тюрьмы его невесткой Марией Стюарт[10],– на длинной шелковистой шерсти сверкали белизной тонкие, как бы изваянные из мрамора пальцы.
За ним шла Екатерина Медичи[11], несколько согбенная годами – королеве-матери было шестьдесят шесть – шестьдесят семь лет, – но по-прежнему высоко неся голову, по-прежнему бросая по сторонам острые как сталь взгляды из-под сдвинутых бровей, что не мешало ей, в своем неизменном траурном одеянии, иметь вид бесстрастной восковой фигуры.
Рядом с ней виднелось кроткое, задумчивое лицо королевы Луизы Лотарингской[12], супруги Генриха III, – на первый взгляд бесцветная и безличная, она была на самом деле преданной спутницей короля в его бурной и несчастной жизни.
Королева Екатерина Медичи шла на торжество – королева Луиза присутствовала при пытке. Для короля Генриха это было прежде всего дело. Эти три оттенка душевного настроения легко читались на гордом челе первой, в покорно склоненном лике второй и на затуманенном, носившем печать скуки лице третьего.