– Однако, молодой человек, вы ненасытны.
– Окажите мне еще эту услугу!
– Вы злоупотребляете мною.
– Я должен видеть преступника! Слышите – должен! – И, видя, что, несмотря ни на что, Эрнотон медлит, продолжал: – Сжальтесь! Умоляю вас!
Своенравный деспот молил в эту минуту о милости так горячо, что невозможно было не исполнить его просьбу. Эрнотон поднял его, несколько удивленный хрупкостью и нежностью телосложения юноши, и голова пажа показалась над толпой.
Как раз в это мгновение Сальсед схватил перо, в последний раз обозревая площадь, увидел лицо юноши – и остолбенел. В эту минуту паж приложил к губам два пальца… Бесконечная радость осветила черты осужденного – сродни блаженству неправедного богача, когда Лазарь смочил его пересохший язык каплей воды. Он узнал условный знак – столь нетерпеливо ожидаемый, обещавший ему помощь. Сальсед, отведя наконец глаза от лица пажа, схватил бумагу из рук Таншона – тот начинал уже тревожиться, видя колебания осужденного, – и принялся писать с лихорадочной поспешностью.
– Он пишет! – пронесся шепот.
– Он пишет! – повторила королева-мать с нескрываемой радостью.
– Он пишет! – воскликнул король. – Черт возьми! Я его помилую!
Вдруг Сальсед остановился и снова взглянул на загадочного пажа: условный знак повторился, и Сальсед продолжал писать. Вскоре он снова остановился и опять устремил взор на пажа, который усиленно повторял свои знаки, сопровождая их кивками головы.
– Вы кончили? – Таншон был всецело занят лежавшей перед Сальседом бумагой.
– Кончил, – ответил машинально Сальсед.
– В таком случае подпишитесь.
Сальсед подписался, не отрывая глаз от юноши. Таншон протянул руку к признанию.
– Королю, королю одному! – Сальсед передал офицеру бумагу как-то нерешительно, точно побежденный воин, отдающий свое последнее оружие.
– Если вы во всем чистосердечно сознались, господин Сальсед, то вы спасены, – сказал ему Таншон.
Ироническая и вместе с тем несколько озабоченная улыбка скользнула по губам осужденного – он жадно вопрошал взглядом своего таинственного собеседника.
Между тем Эрнотон, почувствовав утомление, решил опустить на землю свою неудобную ношу и разжал руки – паж соскользнул на землю. Вместе с ним скрылось видение, в котором черпал поддержку осужденный. Не видя его больше, Сальсед стал искать его глазами и вдруг крикнул с растерянным, полубезумным выражением лица:
– Ну что же?!
Никто не откликнулся.
– Скорей, скорей, король уже держит бумагу! – возопил Сальсед. – Он сейчас начнет читать!
Никто не двинулся с места. Тем временем король поспешно развертывал его признание.
– Тысяча демонов! – кричал Сальсед. – Или меня обманули?! Но я узнал ее! Это была она!
Король, прочтя первые же строки признания, пришел в ярость.
– Негодяй! – воскликнул он, побледнев от гнева.
– Что такое, сын мой? – забеспокоилась Екатерина.
– А то, что он отрекается от своих показаний и заявляет, что ни в чем никогда не сознавался.
– А еще что он пишет?
– Заявляет о полной невиновности господ Гизов и о непричастности ко всем заговорам!
– А может быть, это и правда? – пробормотала Екатерина.
– Он лжет! – воскликнул король. – Лжет, как язычник!
– А почему вы знаете? Их и в самом деле могли оклеветать. В своем чрезмерном рвении судьи, быть может, ложно истолковали показания.
– Э, государыня! – воскликнул Генрих, не в силах дольше сдерживаться. – Я все слышал.
– Вы, сын мой?!
– Я.
– Когда же?
– Когда его пытали. Я был за портьерой и не пропустил ни одного его слова. Каждое слово врезалось мне в память, точно кто вбивал его мне в голову молотком.
– В таком случае заставьте его опять заговорить под пыткой, раз она необходима. Прикажите пустить лошадей.
Генрих под влиянием охватившего его гнева поднял руку. Таншон повторил сигнал. Веревки были уже снова прикреплены к рукам и ногам преступника. Четверо вскочили на лошадей, четыре удара кнута – и четверка лошадей рванулась в разные стороны. Страшный треск и душераздирающий крик послышались с эшафота. Члены несчастного Сальседа посинели, натянулись, налились кровью; на лицо его было страшно взглянуть – это было не человеческое лицо, а лицо демона…
– Измена, измена! – закричал он. – Хорошо же! Я хочу говорить, я все скажу! А, проклятая гер… – Голос его покрывал громкое ржание лошадей и шум толпы – и вдруг разом оборвался.
– Остановите, остановите! – крикнула Екатерина.
Но уже было поздно: голова Сальседа, за минуту до того судорожно вздернутая кверху от боли и бешенства, упала на доски эшафота.
– Дайте ему говорить! – изо всех сил крикнула королева-мать. – Остановите! Остановите же!
Глаза Сальседа, неестественно выпученные, остановившиеся, упорно глядели в ту сторону, где он недавно видел пажа…
Таншон проследил за направлением его взгляда. Но говорить Сальсед не мог – он был мертв. Таншон тихо приказал что-то своим стрелкам, которые стали кого-то искать в толпе, по направлению, указываемому изобличающим взглядом мертвого Сальседа.
– Меня узнали! – шепнул паж на ухо Эрнотону. – Ради бога, спасите меня! Они идут, идут!
– Чего же вы еще хотите?
– Бежать! Разве не видите – они ищут меня?!
– Да кто же вы, наконец?
– Я женщина!.. Спасите меня! Защитите!
Эрнотон побледнел, но великодушие победило в нем чувство изумления и страха. Он поставил пажа перед собой и, прокладывая себе дорогу рукояткой шпаги, толкнул его к открытой двери дома на углу улицы Мутон. Паж стремительно бросился в эту дверь – и та немедленно захлопнулась, словно только и ждала его появления. Эрнотон не успел спросить ни имени, ничего… Но, исчезая за дверью, паж, как бы угадывая его мысль, сделал знак, казалось многообещающий…
Почувствовав себя наконец свободным, Эрнотон обернулся к середине площади и окинул одним взглядом эшафот и королевскую ложу. Сальсед лежал, весь синий и неподвижный, на эшафоте. Екатерина стояла, мертвенно-бледная, дрожа от гнева, в королевской ложе.
– Сын мой, – она отерла выступившие у нее на лбу капли пота, – вы хорошо сделаете, если смените палача: этот – сторонник Лиги.
– А из чего вы это заключили, матушка?
– Посмотрите, посмотрите сами!
– Я смотрю.
– Сальседа лошади растянули в один прием – и он кончился.
– Это оттого, что он не мог вынести страданий, он слишком к ним чувствителен.
– Совсем нет. – Улыбку глубокого презрения вызвал у Екатерины такой недостаток проницательности. – Его задушили из-под эшафота бечевкой в ту минуту, когда он собирался выдать тех, кто оставлял его умирать. Прикажите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп – я уверена, что на шее окажутся следы веревки.
– Вы правы, – молвил Генрих, и взгляд его сверкнул мгновенной молнией. – Мой кузен герцог Гиз имеет более верных слуг, чем я.
– Тсс! – прошипела Екатерина. – Не надо огласки! Над вами будут смеяться. Но на этот раз наша партия проиграна!
– Жуайез хорошо сделал, что отправился искать веселья в другое место, – заключил король. – На этом свете нельзя ни на что рассчитывать, даже на казнь. Едемте, матушка, едемте, государыня!
VI
Братья Жуайез
Господа Жуайезы, как мы видели, скрылись из королевской ложи; они вышли из ратуши другим ходом и, оставив возле королевских экипажей лошадей и слуг, отправились пешком по улицам людного квартала, в тот день пустым – Гревская площадь привлекла неисчислимое множество народу.
Братья шли рука об руку, молча. Генрих, прежде отличавшийся веселостью, казался теперь озабоченным и даже почти мрачным. Анн был, по-видимому, встревожен и смущен безмолвием брата. Он первый решил прервать молчание:
– Ну, Генрих, куда ты меня ведешь?
– Я не веду вас, Анн, а просто иду куда глаза глядят. – Генрих точно пробудился ото сна. – Мне совершенно все равно, куда идти.
– Однако ты ведь куда-то удаляешься каждый вечер? Выходишь из дому в определенный час и возвращаешься довольно поздно ночью, а иногда и совсем не ночуешь дома.
– Вы меня допрашиваете? – Чарующая кротость соединялась у Генриха с некоторой почтительностью по отношению к старшему брату.
– Допрашиваю? Избави меня Бог! Пусть тайны остаются собственностью тех, кто хранит их.
– Стоит вам пожелать, – отвечал Генрих, – и у меня не будет никаких тайн от вас, моего руководителя и друга.
– А я, признаться, полагал, у тебя есть тайны от меня, грешного мирянина. А наш ученый брат, этот столп богословия, светоч религии, сведущий придворный толкователь разных вопросов совести и будущий кардинал, один пользуется твоим доверием, и ты находишь в нем духовника, дающего тебе разрешение от грехов и, как знать, может быть, даже советы… Ведь ты знаешь, в нашей семье мы на все способны, чему примером может служить наш любезный родитель, – добавил он со смехом.
Генрих схватил руку брата и с чувством пожал.
– Вы для меня больше чем наставник, духовник и даже отец, Анн. Повторяю вам, что вы для меня друг.
– Если так, то скажи мне, почему из прежнего веселого малого ты на моих глазах становишься все более грустным? И почему, вместо того чтобы выходить днем, ты с некоторых пор выходишь только ночью?
– Я не грустен, – ответил, улыбаясь, Генрих.
– Так что же с тобой?
– Я влюблен.
– Прекрасно. Но откуда же эта озабоченность?
– Оттого, что я постоянно думаю о своей любви.
– И вздыхаешь?
– Да.
– Ты вздыхаешь?.. Ты, граф дю Бушаж, брат Жуайеза, ты, кого злые языки называют третьим королем Франции, – ведь тебе известно, что второй, если не первый, король – господин де Гиз. Ты, при твоем богатстве и красоте, имея впереди титулы пэра Франции и герцога, которые уже ношу я и при первом же случае оставлю тебе… Ты влюблен и вздыхаешь, хотя взял своим девизом «Hilariter!»[19].
– Все эти дары судьбы и будущие надежды я никогда не считал необходимыми для своего счастья условиями. Я не честолюбив.
– Скажи лучше, что ты перестал быть честолюбивым.
– Или, по крайней мере, не гонюсь за теми благами, о которых вы говорите… Мне ничего не надо, и я ничего не хочу.
– Напрасно: когда носишь имя Жуайез, одно из первых имен Франции, имеешь брата в ранге фаворита, – можешь желать всего и получить все.
Генрих уныло покачал белокурой головой.
– Послушай, – продолжал Анн, – ты видишь: мы здесь одни, в отдаленном и глухом уголке Парижа. Мы перешли реку и незаметно подошли к мосту Латурнель. Не думаю, чтобы в такую погоду, на этой безлюдной набережной нашлись охотники нас подслушивать. Имеешь ли ты сообщить мне что-нибудь важное?
– Ровно ничего, кроме того, что я влюблен, а это вы уже знаете.
– Я не о подобном вздоре тебя спрашиваю, – перебил его Анн, топнув с досадой ногой. – Я тоже, клянусь Папой, влюблен!
– Но не так, как я, брат мой.
– И тоже думаю иногда о своей возлюбленной.
– Да, но не постоянно.
– И у меня бывают тут не только неприятности – даже что-нибудь посерьезнее.
– Может быть… Но у вас есть и радости, ибо вы любимы.
– А сколько препятствий приходится преодолевать! От меня требуют соблюдения глубокой тайны!
– «Требуют», говорите вы. Если возлюбленная чего-нибудь требует – она ваша!
– Конечно, то есть моя… и господина де Майена. Откровенность за откровенность: должен тебе сказать, что моя возлюбленная – любовница этого развратника Майена; она без ума от меня и тотчас бросила бы его, если бы не боялась, что он ее убьет: тебе ведь известно, таково его обыкновение. К тому же я ненавижу Гизов, и меня забавляет… позабавиться на счет одного из них. Итак, повторяю тебе, и у меня часто возникают ссоры, недоразумения и всякого рода неприятности, но от этого я не становлюсь монахом, не лью потоки слез, а продолжаю смеяться… ну хотя бы иногда. Скажи же мне: кого ты любишь и хороша ли твоя любовница?
– Увы, она не моя любовница… но очень хороша собой.
– Как же ее зовут?
– Не знаю.
– Вот прекрасно!
– Клянусь честью!
– Знаешь, мой друг, я начинаю думать, что все это гораздо опаснее, чем я предполагал. Тут уже не грусть, а прямо сумасшествие!
– Она только раз говорила со мной или, вернее, говорила в моем присутствии, и с той поры я не слышал даже ее голоса.
– И ты ни у кого не осведомлялся о том, кто она?
– Да у кого же?
– Как «у кого»?.. У соседей, к примеру.
– Она занимает одна целый дом, и никто ее не знает.
– Но ведь не тень же она, наконец!..
– Нет, женщина – прекрасная, как богиня, сосредоточенная и строгая, как архангел.
– Где же ты с ней встретился?
– Как-то раз я следовал за приглянувшейся мне молоденькой девушкой по одной глухой улице и вошел за ней в сад при церкви. Там под деревьями стояла скамейка. Уже темнело, и я скоро потерял из виду девушку, но, разыскивая ее, набрел на эту скамейку… Мне показалось, что возле нее виднеется фигура в женском платье, и я протянул в том направлении руку… Но в эту минуту услышал мужской голос, обращавшийся ко мне. «Простите, милостивый государь», – произнес какой-то мужчина, не замеченный мной, и при этом осторожно, но твердо отстранил меня.
– Как! Он осмелился до тебя дотронуться?..
– Слушайте: во-первых, я его принял за монаха, потому что голову и лицо его закрывал какой-то не то клобук, не то капюшон. Потом меня поразил необыкновенно приветливый и вежливый тон предостережения. А причину его я тотчас понял: произнося эти слова, он указал мне на женщину в белом платье – чем и привлекла она мое внимание, – стоявшую на коленях перед скамейкой, как перед алтарем. Невольно я остановился… Это приключение случилось со мной в начале сентября. В теплом вечернем воздухе носился аромат фиалок и роз, посаженных любящими руками на могилах в церковной ограде. Луна слабо светила сквозь набежавшее на нее белое облачко и серебрила верхушки церковных окон, между тем как красноватый отблеск свечей горел на нижней их части. Ах, друг мой! Не знаю, благодаря ли величию этого места или достоинству, с каким держалась незнакомка, но эта коленопреклоненная женщина предстала мне среди окружающего мрака облитой каким-то сиянием – чудная мраморная статуя, а не живая женщина. Она склонилась к скамье, обхватила ее обеими руками, прильнула к ней губами, и я видел, как сотрясаются ее плечи от рыданий и тяжелых вздохов. Вам, наверно, никогда не приходилось слышать таких стонов – будто острое железо раздирало ей сердце и душу. Заливаясь слезами, она целовала холодный камень с такой страстью, что я почувствовал себя погибшим. Слезы ее глубоко меня тронули, поцелуи свели с ума.
– Нет, сумасшедшая-то она! – воскликнул Жуайез. – Кто так целует камень да еще с беспричинными рыданиями?
– Великая скорбь заставляла ее рыдать, и глубокая любовь побуждала целовать камень. Одного только я не знал: кого она любит, кого оплакивает?
– Ты бы спросил у ее спутника.
– Спрашивал.
– И что же он тебе ответил?
– Что она потеряла мужа.
– Вот так ответ! Да разве мужей так оплакивают? И ты этим удовольствовался?
– Поневоле, раз он не хотел мне дать другого ответа.
– А этот человек-то кто такой?
– Нечто вроде слуги, живет вместе с ней.
– А имя его?
– Он отказался назвать мне его.
– Он молод или стар?
– Ему можно было дать лет тридцать.
– Ну а потом что же было? Не всю же ночь она молилась и плакала?
– Нет… Когда она перестала плакать, выплакав все слезы, и губы ее устали прижиматься к жесткой скамье, она поднялась. Эту женщину окружал ореол… таинственности и скорби, и поэтому, вместо того чтобы пойти к ней навстречу, как я поступил бы со всякой другой, я сделал шаг назад. Она сама пошла ко мне или, вернее, в мою сторону – она-то меня не видела. В эту минуту лунный свет упал на ее лицо – и оно предстало мне каким-то лучезарным, неземным… Черты ее снова приняли строгое, замкнутое выражение и словно окаменели: о только что пролитых слезах говорил лишь оставшийся влажный след. Глаза дивно сияли, а слегка раскрытые уста словно впивали в себя жизнь, минутами, казалось, готовую ее покинуть. Она сделала несколько шагов неуверенной поступью, точно лунатик. К ней подбежал ее спутник и повел ее, – она, казалось, даже не сознавала, что ступает по земле. Но боже мой! Любезный друг, какая неотразимая красота! Какое неземное обаяние! Никогда не видел на земле ничего подобного, разве во сне, в грезах, когда меня посещали небесные видения.
– Дальше, дальше, Генрих! – Анн помимо воли заинтересовался рассказом брата, хотя сначала настроился посмеяться.
– Я подхожу уже к концу. Загадочный слуга сказал ей что-то на ухо, – вероятно, что тут посторонний, но она даже не взглянула на меня и только опустила на лицо вуаль, так что я не мог ее больше видеть. В эту минуту мне показалось, что на небе сразу потемнело и передо мной скользит не живое существо, а тень, вышедшая из соседней могилы. Она вышла за ограду, и я последовал за ней. Время от времени сопровождавший ее оглядывался – он, конечно, видел меня, потому что хотя я и был в каком-то тумане, но не думал прятаться. И что удивительного? Мой ум был еще тогда слишком порабощен грубыми, прежними привычками, а в сердце бродила прежняя, пошлая закваска.
– Что ты хочешь этим сказать, Генрих? Я тебя не понимаю.
– Что я бурно провел молодость, много раз любил – или воображал, что люблю, – и видел до того дня во всех женщинах… просто женщин, которым мог предложить то, что называл любовью.
– А она-то кто же? – воскликнул Жуайез, пытаясь снова принять веселый тон, с которого его несколько сбило признание брата. – Берегись, Генрих, ты, кажется, начинаешь заговариваться… Или она не обыкновенная, созданная из плоти и крови женщина?
– Брат, – прошептал, лихорадочно сжимая руку Жуайеза, молодой человек так тихо, что Анн едва уловил его слова, – я и теперь, как перед Богом, сам не знаю – земное ли она существо или неземное.
– Клянусь Папой! Ты, чего доброго, напугал бы меня, если бы Жуайезы боялись. Она ходит, плачет, знает, что такое поцелуи… Ты сам это сказал, а, на мой взгляд, все это много обещает. Но продолжай… Что же дальше?
– Дальше – очень мало. Я пошел за ней, но она и не думала прятаться от меня или нарочно запутать, водя по улицам.
– Где же она живет?
– Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Дойдя до ворот дома, спутник ее еще раз обернулся и увидел меня.
– Ты, конечно, сделал ему какой-нибудь знак, дал понять, что хочешь с ним говорить?
– Представь себе, я не посмел… Это, может быть, смешно, но слуга внушал мне такое же почтение, как госпожа.
– Ну, все равно. Ты вошел в дом?
– Нет, брат.
– Право, Генрих, не узнаю в тебе Жуайеза. Но ты хоть вернулся туда на следующий день?
– Вернулся, но без всякого результата… Побывал и в церковной ограде, где встретил ее, и на улице Ледигьер: исчезла, улетела, как тень.
– Обращался ты к кому-нибудь, справлялся?
– На этой улице очень мало жителей, и никто не мог мне ничего сообщить. Я стал тогда подкарауливать ее спутника, но ни он, ни таинственная незнакомка больше не показывались; единственное, что утешало меня, – свет, пробивавшийся по вечерам через деревянные ставни: стало быть, она все еще здесь…
– Однако в конце концов ты все же нашел свою прекрасную дикарку?
– Да, мне помог случай, или, вернее, Провидение сжалилось надо мной. Это в самом деле удивительно… Недели две назад проходил я в полночь по улице Бюсси. Вы, конечно, знаете, как строго соблюдается горожанами правило тушить огни в указанный час. И что же? Представьте себе – вижу в окнах одного дома не свет, а яркое пламя пожара. Разумеется, стучу изо всей силы в дверь – у окна второго этажа показывается какой-то человек.
«У вас пожар!» – кричу ему. «Знаю, – отвечает, – но, ради бога, молчите! Я как раз стараюсь потушить!» – «Позвать ночную стражу?» – «Нет, нет, умоляю вас, не зовите никого!» – «Но ведь надо же вам помочь?» – «Если вы свободны – войдите: вы мне этим окажете услугу, за которую я буду вам благодарен всю жизнь!» – «А как же я войду?» – «Вот вам ключ!» И бросил его из окна.
Взбегаю наверх и попадаю в комнату, где горит пол… Лаборатория химика! Производя какой-то опыт, хозяин пролил на пол легковоспламеняющуюся жидкость, и возник пожар.
Когда я пришел, он уже справился с огнем, и я мог рассмотреть, с кем имею дело. Это был человек лет тридцати; огромный шрам обезобразил его правую щеку, другой шрам пересекал лоб и череп, густая борода скрывала остальную часть лица.
«Благодарю вас, милостивый государь, – встретил он меня, – но, как видите, опасность миновала. И потому, если вы, как указывает ваша внешность, благородный и порядочный человек, то, будьте добры, уходите! Госпожа моя может войти сюда и будет разгневана присутствием постороннего в ее доме». Звук его голоса поразил меня – ужас приковал к месту. Я уже готов был крикнуть ему: «Вы жили на улице Ледигьер, вы были с той таинственной дамой!» Вы ведь помните, что его лицо было скрыто под капюшоном и я слышал только его голос.
Итак, я собирался сказать ему это, осыпать градом вопросов, умолять, как вдруг открылась дверь и вошла женщина. «Что случилось, Реми? – Она величественно остановилась у порога. – Что тут за шум?» О брат мой! То была она – еще более прекрасная при умирающем пламени пожара, чем тогда, озаренная лунным светом. Та самая женщина, воспоминание о которой не покидало меня ни днем ни ночью!
Вырвавшийся у меня крик заставил слугу внимательно вглядеться в меня. «Благодарю вас, – повторил он еще раз, – но вы теперь сами видите, что огонь потушен… Уходите же! Умоляю вас, уходите!» – «Друг мой, – заметил я, – вы очень жестоко выпроваживаете меня». – «Сударыня, – обратился он к своей госпоже, – это он». – «Кто он?» – спросила она. «Тот молодой человек, которого мы встретили в церковном саду, откуда он проводил нас до самого дома». Она остановила на мне свой взгляд, и он заставил меня понять, что она меня видит в первый раз. «Милостивый государь, – промолвила она, – прошу вас, удалитесь». Я колебался, хотел было заговорить, просить… Но ни одно слово не сорвалось с моих губ, я неподвижно и безмолвно любовался ею.
«Неужели, – продолжал слуга, скорее грустным, чем строгим голосом, – вы заставите эту даму вторично бежать?» – «Сохрани Бог, – ответил я с почтительным поклоном. – Верьте, что я ни за что на свете не желал бы вас оскорбить».
Она ничего не отвечала и молча, равнодушно и холодно повернулась и, будто даже не поняв моих слов, стала спускаться неслышными шагами, как призрак, по лестнице, пока не скрылась во мраке.
– И все этим кончилось? – спросил Жуайез.
– Да. Слуга проводил меня на улицу, не переставая твердить: «Забудьте! Умоляю вас именем Бога – забудьте!» Я убежал, совершенно ошеломленный, в каком-то тумане, спрашивая себя, не схожу ли я с ума. С того дня я каждый вечер на той улице, и вот почему из ратуши я бессознательно направил шаги туда. Итак, каждый вечер я становлюсь у дома напротив, под маленьким балконом, прячась в тени. Один раз из десяти мне удается видеть свет в ее комнате… В этом теперь вся моя жизнь, все мое счастье!
– Это счастье?! – воскликнул Жуайез.
– Я лишусь и его, если буду домогаться другого…
– Но ведь ты сам себя губишь этой самоотверженной покорностью!
– Что делать! Зато я чувствую себя счастливым.
– Не верю, это невозможно!
– Почему? Счастье – вещь относительная… Я знаю, что она здесь, что она здесь живет, дышит одним со мной воздухом. Я вижу ее, или, вернее, мне представляется, что ее вижу сквозь эти стены. Если бы она покинула этот дом и мне пришлось бы снова пережить такие же две недели, как тогда, когда я потерял ее из виду, – я или сошел бы с ума, или постригся в монахи.
– Ну нет, черт возьми! Довольно с нас одного монаха и одного сумасшедшего в семье.
– Пожалуйста, Анн, без упреков и насмешек – то и другое равно бесполезно.
– Я и не думаю ни насмехаться, ни упрекать. Позволь мне только сказать тебе, что ты взялся за дело, как неопытный новичок, как школьник.
– Да не строил я никаких расчетов и комбинаций и вовсе не «брался за дело», а отдался чему-то, что выше моих сил. Когда человека уносит течением – не лучше ли покориться ему, чем бороться с ним?
– А если оно несет тебя в пропасть?
– Надо упасть в нее и погибнуть.
– Таково твое мнение?
– Да.
– Я держусь совсем другого мнения, и будь я на твоем месте…
– Что сделали бы вы?
– Во-первых, я знал бы ее имя, возраст… На твоем месте…
– Перестаньте, Анн, прошу вас! Вы ее не знаете.
– Нет, но я знаю тебя. Как, Генрих?! Ты располагал пятьюдесятью тысячами экю из тех ста тысяч, которые мне подарил на свои именины король…
– Они и теперь все целы, лежат в моей шкатулке.
– Тем хуже: не лежи они в шкатулке, эта женщина давным-давно была бы в твоих объятиях.