Книга Нанон. Метелла. Орко (сборник) - читать онлайн бесплатно, автор Жорж Санд. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Нанон. Метелла. Орко (сборник)
Нанон. Метелла. Орко (сборник)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Нанон. Метелла. Орко (сборник)

– Но что станете вы делать, братец, если ваши родители ничего вам не выделят?

– Если они бросят меня на произвол судьбы, – правда, я в это не верю, – что ж, стану крестьянствовать, для меня это не составит труда. Я отлично умею орудовать топором и мотыгой. Мне кажется, что жить, как мне хочется, совсем просто, ведь теперь передо мной открыт весь мир. Я ничуть не беспокоюсь за свою судьбу. На худой конец, стану солдатом… Надежда и радость переполняют мне сердце. Я останусь, пока меня держат здесь, и не буду скучать, не проявлю нетерпения, потому что у меня тут есть друзья и более никто меня не презирает. Обо мне не беспокойся. Подумай лучше о самой себе: смотри не отчаивайся, если тебе будет нелегко управляться с твоим маленьким имением. Видишь ли, сегодня крестьянин стоит посередине между своим прошлым, когда он предпочитал тяжко страдать, нежели работать неведомо ради чего, и будущим, когда, трудясь в поте лица, он забудет о страданиях. В тебе всегда жило мужество, ведь ты первая и научила меня ему. Сохрани его, это высокое чувство, и если понадобится сделать усилие, лучше его сделать, нежели возвращаться к болезненному оцепенению души, в котором держит рабство тех, кто ему покоряется.

Не помню хорошенько, в каких именно словах братец мне все это высказывал; я передаю их как могу, и, вероятно, ему пришлось немало постараться, чтобы они дошли до моего сознания, но это произошло, и они запечатлелись в нем навсегда. Они отвечали тому естественному чувству, которым я руководствовалась в жизни, и я извлекала из них для себя пользу в течение всей своей жизни.

Привлеченные шумом, мы вернулись на празднество. Прихожане из двух соседних приходов пришли к нам брататься, как тогда говорили. Они принесли с собой волынки и дудки и водрузили свои флажки рядом с нашим на ограде чудотворного источника. Никогда в Валькрё не видывали такого веселья, и только с наступлением ночи люди с трудом расстались друг с другом, нехотя расходясь по своим селениям. Приближалась страдная пора, жители равнины готовились убирать хлеба, кто на чужих, а кто и на своих полях, и, разумеется, долг перед землей стоял у них на первом месте. Эти коммуны были побогаче нашей, расположенной в горах, где и жать-то особенно нечего было; и так как кое-кто из наших на это жаловался, соседи сказали нам:

– Решайтесь, купите у ваших монахов их земли, и там, где они собирали лишь дрок, вы вырастите ячмень и овес.

Расставаясь, все обнимались и клятвенно заверяли друг друга, что будут всегда держаться вместе и помогать в случае нужды. Уходивших пошли провожать, и, возвращаясь уже в темноте, мы с братцем стали свидетелями события, которое навело меня на серьезные раздумья.

Уж не помню почему, только мы вдвоем отстали ото всех, и, чтобы нагнать их, нам взбрело в голову пойти по охотничьей тропке, едва-едва проторенной через овраги. Быстро идя по мягкому мху, заглушавшему шаги, мы начали нагонять двоих людей: девушку, хорошо мне знакомую, потому что она была из наших мест, и рослого парня в рясе – даже ночью она сразу выдавала, кто он таков. Они нас не заметили и какое-то время шли перед нами.

– Я даже слушать вас не хочу, – говорила девушка, – вы и не собираетесь на мне жениться.

А он, брат Сирил, один из двух молодых валькрёзских монахов, отвечал ей:

– Сделай по-моему, и клянусь, что мы поженимся. Завтра же я оставлю монастырь.

– Оставьте монастырь, пойдемте вместе со мною к моим родителям, – сказал она, – вот тогда я и буду вас слушать.

Она хотела уйти, он стал ее удерживать; но, увидев нас, устыдился и свернул в сторону, противоположную той, куда убежала от него девушка.

Братец, ничуть не удивленный, продолжал молча идти рядом со мною; я же была вся во власти любопытства и не могла удержаться от вопросов.

– Вы думаете, – спросила я, – этот брат женится на Жанне Мулино?

– Конечно, – ответил он. – Кто ему может помешать? Он уже давно об этом мечтает; пусть обзаведется семьей, мужчина не может жить один.

– Так, значит, вы тоже женитесь?

– Непременно, я хочу иметь детей, хочу сделать их счастливыми. Но я еще слишком молод даже думать об этом.

– Слишком молоды? Через сколько же времени вы станете об этом думать?

– Лет через пять или, быть может, шесть, когда у меня уже будет какое-то положение.

– Вы, верно, найдете себе богатую?

– Не знаю, это будет зависеть от того, что моя семья захочет для меня сделать; но я возьму в жены только ту женщину, которую полюблю.

– А разве бывает иначе?

– Бывает. Иные женятся только ради выгоды.

– Значит, когда-нибудь вы станете очень счастливым? Но я-то вас не увижу тогда, даже не буду знать, где вы, а вы и вовсе меня забудете.

– Я никогда не забуду тебя, в какие бы края меня ни закинуло.

– Как бы я хотела, чтобы вы кое-чему еще меня научили.

– Чему же это?

– Находить разные страны на карте, – ну, такой, какая висит в монастыре.

– Ладно, сам выучусь географии и тебя выучу.

Мы расстались у монастырских ворот. Со двора все еще уносили столы и скамьи, а старики переговаривались между собой:

– Второго такого счастливого дня нам уже не видать. Радость никогда не загащивается.

Они оказались правы – за годы революции то был счастливейший день для французов. Потом все смешалось, все покорежилось. Люди опытные это предвидели, но меня, при полном моем неведении, слова стариков привели в ужас. Они, казалось мне, грешат несправедливостью и неблагодарностью, потому что, считала я, Господь Бог не отнимет у людей того, что для них является благом. Я вернулась в свою лачугу на горе, полная грустных мыслей – мыслей о том, что придет день, и братец уедет от нас, и я больше никогда его не увижу. Глаза мои наполнились слезами. Пророчество стариков сбылось: я пережила счастливейший день своего детства, сейчас он подошел к концу, и меня уже пугало будущее; оттого-то рыдания и душили меня.

И все-таки конец года не принес в наши деревни особенно горестных событий, но прежней радости тоже не было, да и вести, долетавшие до нас, внушали беспокойство. Поэтому никто не спешил приобрести монастырские земли, и мэр, получивший совсем мало денег, обещанных на покупку моего дома, вынужден был ограничиться тем, что заплатил монахам за его наем.

Нас многое тревожило, и среди прочего – рассказы о том, что в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года{26} и грозятся перессорить те коммуны, которые, казалось, были так единодушны в ненависти к аристократам. Торговля замерла, нищета росла, и все снова стали бояться разбойников, хоть толком не знали, откуда им взяться. Было хорошо известно, что во многих местах идут грабежи, жгут лес, громят замки, но это все было делом рук крестьян, таких же, как мы, и им находили оправдание, считая, что владельцы поместий первые на них напали.

Между тем все чаще разгорались споры; не о республике – тогда еще понятия не имели, что это такое{27}, – а о религии. Монахи, которые сидели тихо, как мыши, были страшно раздосадованы, когда оба молодых монаха, Сирил и Паскаль, удрали ранним утром, наплевав, что называется, на все. В приходе много над этим потешались. Трое из четверых оставшихся монахов разозлились и начали вести проповеди против революционного духа, а между тем они сами тоже устроили у себя в монастыре революцию: отец настоятель умер, но они никак не могли договориться, кого назначить его преемником, и жили теперь республикой, никем не управляемые, никому не повинуясь.

Братец, – между прочим, с тех пор как увидели, что он не намеревается оставаться в монастыре, его помаленьку начали величать господин Эмильен, – так вот, братец молчал, считая недостойным разглашать внутренние распри, коим он был свидетель; но, зная, что я умею хранить тайны, он рассказывал мне о них, когда мы оставались наедине. От него я узнала, что отец Фрюктюё, этот толстый грубиян, которого мы так не любили, оказался единственным искренним человеком, лучшим из всех четырех братьев. Натурально, он не был в восторге от продажи монастырского имущества, ибо относился к этой продаже всерьез и считал, что она вот-вот должна произойти, но твердо решил не делать ничего, чтобы этому воспрепятствовать, в то время как другие, особенно отец Памфил, подталкиваемые и подстрекаемые тайными письмами и предписаниями, собирались натравить друг на друга крестьян, поднять самых богомольных, запугав их небесными карами, против тех, кому церковное имущество не казалось святыней; короче говоря, монахи желали гражданской войны, потому что их уверили, что ее желает Бог, и, будь они порасторопнее и похитрее, они бы и в самом деле науськали нас друг на друга.

Как-то вечером, когда, накормив своих взрослых братьев ужином, я шла ночевать к Мариотте, меня перехватил Эмильен и отозвал в сторонку.

– Слушай, – сказал он, – про это будем знать только ты да я. В нашей общине и так хватает волнений, и то, что я тебе скажу, не должно быть предано огласке. Нынче вечером за ужином я не увидел отца Фрюктюё. Днем у монахов были большие споры с ним, и они объяснили мне, что он заболел. Я пробрался в келью к эконому, его там не было, и так как я стал искать его повсюду, мне сказали, что на него наложено наказание, что меня это не касается, и велели идти к себе. Я сказал вполне откровенно, что наказывать брата за его политические взгляды представляется мне злоупотреблением властью, и спросил, в чем состоит это наказание. Мне приказали молчать и пригрозили тоже упрятать под замок. О! Выходит, бедняга монах сидит где-то под замком? Я увидел, что, продолжая стоять на своем, только поступлю во вред ему, что все переменилось и они готовы сейчас прибегнуть к строгостям. Не возразив больше ни слова, я пошел к себе в келью, сделав вид, будто подчинился им, но сейчас же, словно кошка, выскочил через окно, на крышу, отыскал место, где можно спуститься, и вот – я здесь. Хочу знать, где сейчас бедняга эконом. Если он в карцере, чего я опасаюсь, то это место жуткое, и они могут замучить его там до смерти, даже просто заставив поститься, потому что для него пост – тяжкое испытание; ведь он привык есть вволю и ни в чем себе не отказывать. Но я знаю, как туда проникнуть, правда, не в самый карцер, а в маленький закуток, откуда в темницу попадает немного воздуха. Я не раз пытался выяснить, сможет ли кто-нибудь очень худой туда проскользнуть, поговорить с заключенными и прийти им на помощь, но сам ни разу не смог туда пролезть, а между тем мешал мне сущий пустяк – мои чересчур широкие плечи; но ты, узкая и тонкая, все равно что веретено, ты без труда пролезешь. Пошли! Если монах в карцере, я постараюсь как-нибудь его освободить, если же его там нет, усну спокойно, так как в этом случае он не будет наказан слишком жестоко.

Я ни минуты не раздумывала. Скинула сабо, чтобы они не стучали по камню, и чуть заметной козьей тропкой, что вела прямо вниз, на задворки монастыря, пошла вслед за Эмильеном. Он подхватил меня на руки, когда надо было спрыгнуть с невысокой, но отвесной скалы, а потом мы с ним пробрались в некое подобие погреба. Я прекрасно знала все эти закоулки, где каменное строение было почти неотличимо от скалы, – нет такого тайника, куда бы не проник ребенок, – но не знала, что скрывалось за слуховым оконцем в толще стены, запертым на ключ. Уже давно Эмильен, который всюду совал нос, узнал о существовании этого места, и вот сегодня с утра он заметил, что окошечко открыто, чтобы в карцер проникал воздух, и, значит, там кто-то сидит.

– Вот в это окошечко ты и должна пролезть, – сказал он мне. – Смотри только лезь осторожней, не поцарапайся.

VII

Я даже не видела той черной дыры, в которую собиралась лезть, ибо, помимо того, что на дворе была ночь, в погребе и среди бела дня царила тьма, и передвигаться там можно было лишь ощупью; но, ни секунды не колеблясь, я легко пролезла в дыру, потом проползла до решетки на маленькой отдушине и прислушалась. Сперва я ничего не услышала, затем уловила какие-то еле слышные слова. Наконец голос стал громче, и я его узнала: то был голос отца эконома. Я осторожно окликнула его. Он испугался и мгновенно замолк.

– Не бойтесь, – сказала я ему, – это я, маленькая Нанетта, меня привел братец Эмильен: он тоже здесь, стоит сзади и хочет узнать, не очень ли вы мучаетесь.

– Ох, спасибо вам, храбрые вы мои ребятки! – отвечал он. – Благослови вас Господь! Конечно же я мучаюсь, мне худо, потому что я задыхаюсь; но вы ведь ничем тут не поможете.

– Вы, наверно, к тому же хотите есть и пить?

– Нет, мне дали хлеба и воды, и я как-нибудь устроюсь спать на соломе. Ночь пройдет быстро, а утром, быть может, наказанию моему придет конец. Уходите-ка подобру-поздорову; если Эмильена застанут здесь и узнают, что он замышляет помочь мне, его тоже накажут, как меня.

Когда я, пятясь, возвратилась к Эмильену, тот попросил меня снова доползти до приора и передать ему, что одна ночь – это пустяк; а вот если его и завтра не выпустят, так мы об этом узнаем и постараемся освободить.

– И не думайте об этом! – воскликнул эконом, услышав мои слова. – Я должен подчиняться, не то со мной обойдутся еще хуже.

Долго вести переговоры было невозможно, ибо я задыхалась в этой каменной кишке и к тому же отнимала от заключенного ту малость воздуха, которая поступала к нему через отдушину. Вернувшись к Эмильену, я сказала:

– В одном я не сомневаюсь – если вы вернетесь в монастырь, с вами поступят как с этим бедным братом.

– Не беспокойся, – ответил он, – я буду очень осторожен. Если отец Фрюктюё не появится завтра, я, зная, где он, придумаю, как ему помочь. Не так уж я глуп, чтобы позволить засадить себя, когда мне нужно вызволить эконома.

Мы расстались.

Назавтра узник все еще оставался в карцере и послезавтра тоже. Каждый вечер мы разговаривали с ним, и мне удалось просунуть ему немного мяса, которое Эмильен стащил для него; мясной запах порадовал было приора, но тут же он нам сказал, что есть не может, потому что совсем разболелся. Голос его все слабел, и на третий день вечером у него, казалось, не было сил отвечать нам. Мы только и смогли понять, что он должен оставаться здесь, пока не поклянется в чем-то, в чем клясться не хочет. Уж лучше смерть.

– Дальше осторожничать, – сказал мне Эмильен, – было бы подлостью! Пойдем со мной к мэру, ты засвидетельствуешь, что я не лгу. Пусть магистрат потребует, чтобы монахи освободили несчастного эконома.

Это оказалось не так легко, как он себе представлял. Мэр бил человек вполне порядочный, но не больно отважный. Он нажил состояние, арендуя у монахов их лучшую мызу, и не очень-то был уверен, что они не станут вновь здесь хозяевами. Он, правда, говорил, что эконом – единственный достойный человек в монастыре и что монахам следовало бы выбрать его своим духовным пастырем, но отказывался верить, будто братья собираются уморить его в темнице.

К счастью, тут подошли другие члены муниципалитета, и Эмильен в ярких красках изобразил им всю историю. Он напомнил, что закон освобождал монахов от их обета, отпускал на все четыре стороны. Долг муниципалитета, сказал он, заставить уважать закон, тут не может быть двух мнений. Если же валькрёзский муниципалитет ему откажет, он немедленно уедет в город, где магистрат, несомненно, и храбрее и человечнее.

Я была очень довольна его пламенной речью и сама вступилась в защиту приора перед мэром, который меня любил и стал расспрашивать про монастырский карцер, хорошо зная, что я скажу только правду.

– Ну что ж, – сказал он, – надобно нам, старикам, стать под команду этих двух ребятишек! Забавно это все же; да, мы живем во времена больших перемен: мы сами этого хотели, значит, нужно сносить и последствия.

– Вы видите, – сказал ему Эмильен, – мы пришли к вам, преисполненные почтения и со всевозможными предосторожностями. Мы никому, кроме вас, не сказали о том, что происходит, а ведь могли бы поднять на ноги молодых парней, и пленник был бы уже на свободе; но они, быть может, дурно обошлись бы с монахами, а вы ведь именно этого и не хотите. Так идите же и говорите от имени закона.

Мэр пригласил пойти вместе с ним нескольких членов совета.

– Признаюсь, – сказал он, – что мне не больно охота идти одному: они, монахи, прикидываются овечками, но стоит их разозлить, так живо показывают зубы и кусают до крови.

Все без лишнего шума отправились в монастырь и были там хорошо приняты. Монахи ни о чем не догадывались, но когда мэр сказал, что должен кое-что им всем официально сообщить, но он не видит среди них эконома, они, смешавшись, сослались на его болезнь.

– Больной он или здоровый, но мы хотим его видеть, проведите нас к нему.

Членов муниципалитета заставили долго ждать и, желая усыпить их внимание, любезно угощали лучшим вином. Вино было принято и выпито, отказаться было бы неучтиво, но мэр все же настоял на своем, и его проводили в келью эконома. У монахов хватило времени перевести его туда, объявив ему, что он прощен, и, когда мэр осведомился о его здоровье, бедняга, не желая предавать братьев, ответил, что у него приступ подагры, поэтому он и не выходит из кельи. На секунду мэр поверил ему и даже подумал, что мы соврали, но он был достаточно проницателен, быстро разгадал правду и сказал монахам:

– Почтенные отцы, я вижу, отец Фрюктюё очень болен; но нам известна причина этого недуга, и у нас есть приказ его пресечь. Если отец Фрюктюё хочет вас покинуть, он волен в этом, и мой дом в его распоряжении; в противном случае мы ставим вас в известность, что если вы снова заставите его жить в сырой норе, вам будет худо, ибо в нашем распоряжении есть закон, чтобы его защитить, и национальная гвардия, чтобы подкрепить закон.

Монахи сделали вид, будто не понимают, о чем речь. Отец Фрюктюё вежливо отказался от защиты, которую ему предлагали, но остальные намотали все это себе на ус. Они не предполагали, что мэр окажется столь решителен, и перепугались. Назавтра они собрали совет, и отец Фрюктюё, который мог их погубить, но не пожелал этого, был избран старшим над тремя другими. Его окружили заботой, холили и лелеяли, и он вовсе не помышлял о мести. С этих пор монахи держались тихо, но они сразу догадались, что Эмильен действовал против них, и смертельно его возненавидели, хотя и не смели открыто проявить свою враждебность.

После этого приключения мы с Эмильеном сделались закадычными друзьями. Мы вместе совершили такое дело, значение которого, быть может, и преувеличивали, потому что оно льстило нашей детской гордости, но мы вложили в него всю душу и пренебрегли опасностью. К нам уже можно было относиться как к взрослым. Начиная с этого дня Эмильен стал очень рассудительным, его просто узнать было нельзя. Он по-прежнему охотился, но только ради того, чтобы отдавать дичь больным беднякам, и не носился больше с нашими мальчишками по лугам. Он читал книги и газеты, какие приходили из города, и еще монастырские книги, – Эмильен говорил, что среди хлама там попадаются и хорошие. Он старательно учил меня, за долгие зимние вечера я сделала большие успехи и теперь понимала почти все, о чем он мне рассказывал.

Больше не выплачивая арендную плату монахам и кое-что зарабатывая – я начала уже ходить на поденщину и стирала в монастырской прачечной, – я выбралась из нищеты. Мои ученики тоже приносили мне доход, потому что учиться грамоте у нас вошло в моду; правда, мода эта продержалась лишь до продажи национального имущества, потом о грамоте уже никто и не думал. Но у меня был второй ягненок, и я продала первого довольно удачно, так что смогла купить вторую овечку; мне принесли двух кур, я очень о них заботилась, и они стали чудесными несушками. Каково было мое удивление, когда к концу года у меня оказалось накоплено пятьдесят ливров!

Мои взрослые братья поражались моей ловкости, – ведь они зарабатывали во много раз больше моего, но ничего не умели отложить; впрочем, видя, что я стараюсь ничего не брать с них за жилье, они оказались достаточно рассудительными, перекрыли крышу и расширили хлев.

Весной тысяча семьсот девяносто первого года мы узнали важную новость: закон предоставлял восьмимесячную отсрочку платежей тем, кто покупает национальное имущество. Тут крестьяне уподобились стае жаворонков, когда она камнем падает в хлеба: за три дня они все раскупили. Участки были совсем крохотные и шли за бесценок, так что раскуплены были все до единого клочки земли в долине. Каждый купил что смог, и хотя отец Памфил насмехался и пугал крестьян, красноречиво расписывая, что земля в их руках долго не останется, ибо с теми, кто свершит такое святотатство, случится беда, поверивших его словам было очень мало. Впрочем, отец Фрюктюё предписал ему молчание, он требовал уважения к закону, хотя и очень горевал из-за него. Что до меня, так мне удалось купить мой дом за тридцать три франка, и я смогла даже вернуть часть денег из собранных для меня в складчину на празднике Федерации, попросив мэра раздать эти деньги бедным. Себя-то я считала за богатую, – как же, ведь я была уже собственницей, и у меня осталось еще пятнадцать франков после того, как деньги были возвращены.

Но никто из нас не мог и помыслить о покупке монастыря с его огромными строениями и оставленными за ним землями, которые, будучи очень хороши, были нам совсем не по карману.

Думали уже, что монахи в нем останутся надолго, если не навсегда, когда в середине мая появился некий господин, сопровождаемый мэром и одним судейским из города, и, показав бумаги, удостоверявшие, что он является владельцем монастыря и его угодий, попросил братию через судебного пристава очистить все помещения.

Вероятно, трое монахов, выбрав отца Фрюктюё настоятелем, в конце концов поняли, что он ничему воспрепятствовать не сможет. Они приняли меры и подыскали себе жилье, не дожидаясь судебного приказа, и когда новый владелец вошел в монастырь, он обнаружил там только одного настоятеля, который пересчитал деньги и вписал их в книгу.

Эмильен, присутствовавший при этом свидании, ибо отец Фрюктюё попросил его помочь ему привести в порядок счета, рассказал мне все, как оно было.

А теперь надобно сказать несколько слов о покупщике. То был адвокат из Лиможа, патриот, который рассчитывал перепродать свою покупку и сделать выгодное дело, если закон останется в силе, но хорошо понимал, что во времена революции риск всегда очень велик; тем не менее он шел на этот риск из преданности революции. Все это он изложил настоятелю, который принял его очень любезно и захотел побеседовать с ним.

– Я верю вам, – сказал он, – у вас лицо человека достойного, и мне говорили, что вы пользуетесь хорошей репутацией. Что касается меня, то я всегда думал, что распродажа нашего имущества начнется тотчас же, как Национальное собрание объявит рассрочку платежей. Поскольку дело сделано, мне остается только подчиниться. Но вы застали меня за подсчетом того, что наша община имела наличными деньгами, и я бы хотел узнать от господина мэра, который здесь присутствует, кому я должен их передать, потому что теперь мы имеем право только на государственную пенсию.

Господина Костежу (таково было имя покупщика) удивила честность и прямота настоятеля. Он был весьма предубежден против монахов и не удержался от вопроса – так ли щепетильны и другие члены общины в отношении своих наличных денег.

– Сударь, – ответил ему настоятель, – вы вовсе не должны касаться моих братьев во Христе. Они покинули обитель, не взяв с собой ничего из общего имущества. Да они и не смогли бы это сделать, потому что я был у них и настоятелем и казначеем. Если вы подозреваете недостачу денег, то это подозрение должно пасть только на одного меня.

Мэр уверил его, что ни у кого нет никаких подозрений; адвокат попросил извинения за те слова, что вырвались у него, а судейский объявил, что не сомневается в честности настоятеля. Он принял сумму, которая равнялась одиннадцати тысячам франков и которую он должен был возвратить государству. Он выдал на нее расписку и предложил настоятелю заявить свои права на обещанный пенсион.

– Я не буду ничего заявлять и не хочу пенсиона, – ответил тот. – Я принадлежу к семье зажиточной, которая с радостью примет меня и даже возместит мне мою часть наследства, поскольку по закону я более не принадлежу к монашескому ордену.

Покупщик, видя, сколь настоятель бескорыстен и законопослушен, уверил его в том, что никто и не собирается грубо вытолкать его из монастыря, и пригласил остаться на несколько дней и более, если он того пожелает. Настоятель поблагодарил и сказал, что он уже давным-давно готов покинуть эти места.

Тогда занялись беднягой братцем, который оставался без единого су и в том самом платье, что было на нем надето.

– А как же вы, сударь? – спросил его судейский. – Позаботится ли кто-нибудь о вашей судьбе?

– Этого я не знаю, – ответил братец.

– Кто же вы?

– Эмильен де Франквиль.

– В таком случае… У нас нет никаких оснований беспокоиться за вас: ваша семья из самых богатых в провинции, и вы, конечно, воссоединитесь с ней?