Нереализованные мечты предков переросли в буйное воображение, наивную чистоту помыслов и поэтическое восприятие действительности последующих поколений, что вполне соответствовало природному нраву прародителей по материнской линии, начиная от Лёлиного прадеда Филиппа, сироты, родившегося в латвийской деревне Щедряты, воспитанного тёткой. Прадед Филипп был хорош собой и примечателен в округе. Решительный, властный и прямолинейный, он обладал неуёмным нравом и волевым характером. Считался бобылём – так называли безземельных крестьян. Владел строительным ремеслом, был мостовщиком и каменщиком. Юношей много ездил с артелями строить города, подряжался в строительстве Риги, Варшавы, Петербурга. Когда приезжали за рекрутами, от армии его прятали в дровах. Всё лето трудился на сезонных строительных работах, а на зиму приезжал в деревню, где у него была небольшая хатка, самовар, гармонь да лаковые сапоги. На зиму покупал лошадь и всю зиму охотился. Хорошо знал и любил природу. Умел заговаривать испуг, болезни, змей.
На одну из маслениц Филипп украл из-под венца сироту Пелагею, просватанную за вдовца с коровой, лошадью и домом, без особого сопротивления с её стороны, влюблённую по уши в отчаянного Филиппа. Они прожили счастливую совместную жизнь дружно, нажив семерых детей: четырёх дочек и трёх сыновей. После чего Пелагея занемогла и внезапно скончалась в 45 лет от женских недомоганий. Прадедушка Филипп, помня своё сиротское детство, наотрез отказался жениться, сказав: «Чтобы какая-то кавлинка измывалась над моими детьми – никогда!» И посвятил свою жизнь детям, которых держал в строгости и послушании, презирая людей нерешительных и забитых. Внучки на всю жизнь запомнили его слова: «Что ты ходишь и спишь в шапку на ходу», «Молчи – чертовщина!», «Человеку в глаза гляди, тогда не соврёшь!».
Семья жила в деревне, а Филипп с сыновьями уезжал каждую весну на заработки. Брали работу по постройке домов или мостили улицы в Петербурге и Варшаве. На заработанные деньги покупали хлеб и одежду. Дочки, подрастая, нанимались к помещику на работу: косить, жать хлеб; получали 10—15 копеек в день. За неделю работы, от зари до зари, можно было купить ситца на платье. Зиму мужчины проводили дома, ходили на охоту, били зайцев. Сыновья учились грамоте дома, где за еду и крышу над головой грамотный человек обучал их чтению и арифметике. Дочкам Филипп запрещал учиться: «Зачем вам грамота? Женихам письма писать. Ни к чему. Пусть мальчики учатся, им в солдатах служить». Девочки вели себя строго. Парни не курили. Танцевали зимой на мясоеде – Рождестве, а в пост не разрешалось – «Беса тешить – грех!». На праздничных ярмарках Филипп покупал своим дочерям шубки, ротонды, платки шерстяные, ботинки с галошами и всё, что надо было для жизни и девичьих радостей.
Шёл 1907 год. Дошли до деревни слухи о Дальнем Востоке. Надо было строить город Владивосток. Давали большие по тем временам переселенческие пособия (подъёмные). И Филипп принял решение везти всю свою уже многочисленную семью с первыми внуками в дальние края – строить Владивосток. От прощания с родиной щемило сердце. Целый месяц ехали в неведомый край в вагонах для перевозки грузов – теплушках через всю Россию. Первые шаги в этом путешествии сделала его внучка Степанида, держась на остановках за колёса вагонов. Всё же добрались без потерь. Объявили заселение Приморского края вдоль побережья Японского моря. Земли можно было брать сколько душе угодно. Кругом леса, тайга, зверя много. Филипп сразу ринулся строить семейные дома в глубине тайги и вырвал из дикой природы своё место под небом. Работал вместе с корейцами, встречался с опасными хунхузами, не пасуя ни перед кем. Его дети с семьями всё же перебрались из тайги строить город, да и внуков надо было обучать школьной грамоте. Именно в это время Лёлькина мама, любимая внучка, была особо близка с дедом Филиппом, который души в ней не чаял, чувствуя в ней задатки своего характера и способности в лечении внушением и травами от всяких болезней.
Много было пережито родными. Сбывались вещие сны. Так старший сын Филиппа Павел, увидев сон, в котором к нему пришёл убийца с ножом, чтобы зарезать его, стал во сне уговаривать убийцу дать ему жизни ещё года три, прибежал к отцу и рассказал об этом, а ровно через три года он был зарезан у дома, не отдав убийце заработанные семьёй сто рублей, спрятанные в сапог. Другой сын Иван, от которого убежала из тайги жена, бросив на него трёх детей, поднял своих детей, взяв в жёны вдову с ребёнком к себе в дом, родившей ему ещё двух близнецов. Младший сын Степан, попал на фронт в 1914 году, пережил немецкий плен, бежал из плена, был травмирован, но прошел ещё одну войну, 1941—1945 годов, долго лечился, но не сдал своих жизненных позиций, с восторгом и верой принял Советскую власть, сулившую братство и справедливость. Младшая дочь Харитина, так похожая нравом на Филиппа, сбежала от запрета отца со своим любимым матросом, чтобы расписаться с ним, а потом покаяться через десять дней, упав в ноги отцу. Прожив недолго в любви и согласии, закончила свою жизнь в сибирских лагерях, осужденная на десять лет без права переписки, как враг народа, попав туда по доносу завидовавшей её счастью подруги. Много, много чего выпало родным, озарённым не смотря ни на что высокими духовными принципами, чувством долга, бесстрашием и самоотверженной любовью. Дочери Филиппа были наделены силой духа и женской покладистостью, пылкой влюбчивостью и верностью до гроба, незлобивым отходчивым нравом и твёрдым упорством, жертвенностью и неисчерпаемой добротой ко всему живому.
Как и мама, Лёля была влюбчивой, не исключая противоположный пол, но до первого неприятного разговора или нежелательного действия со стороны избранного объекта. Разочаровывалась она с такой же стремительностью, как и влюблялась. Спасала от неких нежелательных опасных ситуаций её природная интуиция, которую она беспрекословно слушалась. Но чаще всего её саму никто не замечал из-за её неброского вида и неуверенности в самой себе. Лёлька вдохновлялась своим неуёмным воображением, наделяя объекты внимания недостижимыми для обычного современного человека рыцарскими качествами.
Мама, родившаяся на Дальнем Востоке, обладала даром предвидения, который так ценил в ней дед, передававший маленькой внучке свои знаниями о трактовке вещих снов, учивший заговорам и внушениям, для пользы, как людей, так и животных. Но она воспринимала это как игру. Позже, учась в институте, ей сильно увлёкся женатый преподаватель, она ему отказала, чтобы не разбивать семью. Но однажды она увидела его с женой на улице, поздоровалась с ними и её пронзила внезапная мысль, а как сложилась бы их судьба, если бы жена исчезла. И вот ровно через год на том же самом месте мама встретила преподавателя, который ей сообщил, что жена умерла, и он просит её стать его женой. Её охватил смертельный ужас, как от страшного сна, сбывшегося наяву. Всю жизнь мама старалась гнать от себя внутренний вещий голос, действуя вопреки ему по общепринятым устоям, но в конце концов голос побеждал и разбивал в пух и прах хрупкую конструкцию её выстроенных доводов и аргументов, да только тогда, когда уже ничего нельзя было вернуть и изменить.
Как и её три сестры, она стремилась получить образование, чему способствовали, как могли, простые родители, с трудом читавшие только библию по слогам. Закончив Благовещенский Педагогический институт, стала преподавателем русского языка и литературы с правильными нравственными установками в жизни, с одержимой верой в непогрешимость законодательной власти и уверенностью в целесообразность переделывания людей и всего мирового сообщества к лучшему, в том числе и своего супруга – заблудшую овцу, помогая получить ему заочно после десяти лет супружеской жизни уже в Ленинграде высшее юридическое образование, упорно выкристаллизовывая его моральный облик, борясь с трусливыми мелкими изменами и ресторанными послесудебными заседаниями в ущерб семьи и здоровью.
В первый же месяц после бракосочетания, муж отправил её в дом отдыха одну, где на неё напала смертная тоска по нему, а потому через неделю она неожиданно вернулась домой. Радостно вбежав в комнату, она застала мужа врасплох в постели с пышной блондинкой. Мгновенно поняв, что более от этих семейных уз ничего хорошего ждать не придётся, собрала вещи и ушла к сестрам. Но старшая сестра, только-только пережившая развод, бросившая мужа по той же причине, оставшаяся с двумя маленькими сыновьями, сожалевшая о своём спонтанном поступке из-за трудностей быта, навалившихся на её плечи, уговорила, убедила её не разводиться, рисуя картины полного одиночества, проблем с замужеством, оправдывая мужские измены их физиологией и природными инстинктами. Доконало Лёлину маму и настойчивое слезливое покаяние неотступающего от неё мужа, который понимал её превосходство, догадывался, какую козырную карту случайно вытянул в жизни, и уже нуждался в ней, выстраивая свои честолюбивые замыслы на будущее. Мама переступила через своё уже не предчувствие, а точное видение тягостной женской судьбы, но оптимизм и вера в реальность перевоспитания силой самоотверженной любви затмили внутренний слабеющий интуитивный голос.
Литературные образы мировых классиков ушедших веков и советского периода идеализировали её представление о жизни, ковали высокие нравственные устои, а жизнь беспощадно вносила свои жестокие коррективы, против чего по-своему упорно боролась её сильная натура. Спасал природный оптимизм, низкий прекрасный, выразительный голос и гитара. Ибо только хороший романс и песня могли отчасти восстановить её былое, всё реже и реже присутствовавшее в ней душевное равновесие.
От отца, родившегося десятым по счёту ребёнком в беднейшей семье в деревне Лопуховка под Саратовым, Лёле передалась природная смекалка, выживаемость с врождённой чуткой осторожностью и недоверием к людям, отторгаемым интуицией. Чтобы не умереть с голоду, отец взял справку в сельсовете, что ему исполнилось шестнадцать лет, а ему было всего четырнадцать, и убежал в армию. Посмотрев на его тщедушность, направили на курсы РККА, после чего он попал на срочную службу, исполняя работу кухонного солдата-извозчика, а оттуда, окрепнув, был направлен в школу военных следователей, так как знал грамоту. В двадцать лет, а фактически в восемнадцать, отец был назначен военным прокурором одного из городков Приморского края, за неимением других профессиональных кадров, ликвидированных в пору активных довоенных репрессий.
Страшно подумать, какие решения принимал этот загнанный жизнью юнец, испытавший страх голодной смерти, увеличивший свой возраст в анкете на два года, чтобы сбежать в армию, ближе к котлам с кашей, научиться грамоте, зацепиться за сытую жизнь, встать с четверенек, приблизиться к любой власти, кормящей его, с надеждой и жгучим желанием стать одним из винтиков этого всемогущего механизма.
Отец благополучно отслужил военным прокурором в Приморье, под Москвой, на Заполярном фронте, в Таллинне, воссоединился с семьёй, уволился с военной службы и переехал в Ленинград в начале 50-х годов.
Лёля до сих пор помнила яростные перепалки и ссоры за плотно закрытой дверью между матерью и отцом в Ленинграде, когда он просил маму проверить, исправить и облагородить его юридические опусы. Сначала они вызывали у мамы дикий смех, потом – раздражение от упорного несогласия отца с исправлениями, и, наконец, измучив друг друга, в напряжённой тишине родители приходили к консенсусу, скрипя пером и шелестя бумагой с папиросами в зубах. Но всё же это была их совместная жизнь, несмотря на внешние и внутренние проблемы, на измены отца, изнуряющие вещую раненую душу мамы, на которые она больше не натыкалась в упор, но остро чувствовала. Её деятельная конструктивная критика подспудно бесила, невольно унижала мужское достоинство отца, отдалявшегося от семьи.
Не исключено, что она воспринимала своего мужа трудным, но любимым учеником, незаменимым отцом своих детей. Она была неисправимой идеалисткой, живущей по своим критериям максималистских правил, в которых мораль и нравственные устои, закреплённые великими русскими классиками и отборной советской литературой, были превыше всего. За что и поплатилась, не смирившись с отвоёванной отцом полусвободой, удушающей полуправдой с устоявшимися принципами отрицания недоказанной вины неисправимого грешника. Уже будучи на пенсии в течение пяти лет, мама пережила трагический развод с единственным в жизни мужчиной, что ускорило её раннюю кончину.
̆̆̆
ЛЁЛЬКИНО ДЕТСТВО
проходило в солидном ведомственном доме напротив Московского вокзала в Ленинграде, где отец получил гражданскую должность прокурора Московской железной дороги. Кабинет отца находился на первом этаже старинного вокзального помещения с внушительными тяжёлыми дубовыми дверями, с трудом открываемыми Лёлькой с братом, прибегавшими иногда к нему на работу.
Вокзал притягивал их к себе бесконечной, как тогда казалось, радостной суетой, наполненной свистящими и гудящими звуками подвижных составов, кричащими женскими голосами из стальных серых динамиков-колокольчиков. Были там и латки для мороженого и газированной воды, бегающие с тележками носильщики в больших холщёвых фартуках, на которых были обозначены красивые номера, инвалиды с красными обветренными лицами на костылях и мужчины-калеки с папиросами во рту на маленьких тележках с колёсиками, с морщинистыми и возбужденным лицами, цыганские шумные семьи, врезающиеся клином в пассажирскую толпу, странные неторопливые мужики в ватниках и шныряющая в залах ожидания, подозрительная милиция. Женские крики, детский плачь, резкие мужские голоса со смачными выражениями сливались с шипящими паровозными звуками и каркающими объявлениями в единый монолитный гул, который можно распознать с закрытыми глазами, как по звуку, так и по запаху, источаемому вокзалом и пропитанному человеческими тревогами, страстями, надеждами, пороками и неприкаянной свободой.
Путь к ведомственному дому в стиле внушительного сталинского ампира, где жила Лёлька, проходил мимо пикета милиции. Там стояли многочисленные тёмные закрытые фургоны, которые назывались «Чёрными воронами». Дети с любопытством подсматривали через щели высокого деревянного забора, кого привозили, куда вели и что говорили при этом. Пробегая мимо этого мрачного пикета, Лёлька замедляла темп, невольно старалась показать всем своим видом, что она хорошая, не такая, как эти крашеные тётки, пьяные дядьки и сердитые мужики, и честно пялила свои округлившиеся от страха глазёнки на ближайшего милиционера.
От Московского вокзала дом отделял небольшой сад с высокими породистыми деревьями. Вот этот сад с осенними листьями и скрипучими деревянными качелями видела Лёля иногда в своих ностальгических снах. Память высвечивает первую квартиру на третьем этаже, где соседями была семья полковника с тремя дочерями. Жена полковника, строгого и тихого человека, сделала из кухни художественную мастерскую, где периодически копировала маслом известные картины и писала портреты с фотографий. Кухня была для Лёльки святилищем. Она забивалась в уголок, нюхала с вожделением масляные краски и рисовала цветными карандашами всё, что ей взбредёт в голову. Соседка настойчиво советовала родителям отдать Лёльку в художественную школу, в СХШ на Васильевском острове. Но к ней не прислушивались, так как она была неизлечима больна шизофренией, и её советы могли быть даже опасны. Приступы, неожиданные и страшные, повторялись регулярно. Однажды во время приступа, Лёлька с младшей дочкой художницы не успели спрятаться в другой комнате и залезли от страха под стол. Женщина закрыла комнату на ключ, разделась до нага, открыла настежь окно, встала на самый край широкого оконного выступа и, подняв руки к небу, стала ловить какие-то невидимые лучи и сигналы из Америки. Так впервые Лёлька узнала про эту далёкую часть света и запомнила её название на всю жизнь. Девочки сидели под столом и ныли, что хотят писать. Она дала им баночку. Через какое-то время дверь бесшумно открылась, тихо, будто на цыпочках, вошли три огромных санитара, бросились к женщине, закатали в огромный белый балахон и унесли.
Лёльке было грустно без неё, так как мастерская быстро превратилась в обыкновенную кухню. Уже позже, через много лет, она узнала страшную весть – у всех трёх дочерей после сорока лет проявилась шизофрения, что приводило в отчаянье их любящего отца. Видимо, по этой причине, отец поменял жильё в этом же доме с третьего этажа на первый, менее престижный, но с тем же метражом из двух комнат.
Лёльке запомнилась внутренняя широкая мраморная лестница в один пролёт, закрытая деревянной расхлябанной дверью с огромным кованым крюком. По краям лестницы стояли велосипеды, вёдра, тазы, кипы старых газет, всё, что хранили только в сараях, потом шла вторая дверь, общая большая прихожая с разными входами для двух семей, набитая многочисленной пыльной обувью и висящей на крючках круглый год одеждой под тряпичными старыми занавесками, похожими на застывших горбатых гигантов. После жилых комнат шла проходная с четырьмя дверями, ведущая в кухню, где рядом с тюками для грязного белья спали молоденькие деревенские домработницы, и сама кухня, с незагороженной ванной и окном, выходящим на задний двор, где под самым окном в изолированном от глаз месте находились мусорные бачки в окружении человеческих экскрементов. У каждой семьи в разных половинах квартиры было по две большие сквозные комнаты.
Кухня кишела бесчисленными крупными тараканами, которые стаями шуршали под шевелящимися клеёнками кухонных столов. Чтобы войти на кухню, Лелька от страха сначала включала свет, потом топала ногами и стучала чем-нибудь твёрдым по столам. Однажды братик от любопытства решил приподнять клеёнку и посмотреть на них. Тараканы плотными рядами побежали по его руке к шее, вызвав жуткое отвращение, брезгливость и страх. В туалет по ночам, как на водопой, прибегали крысы, которые однажды сорвались с высокого бачка, упав на спину соседской старенькой няни. У Лёли было ощущение, что эта
КВАРТИРА – ЖИВОЕ СУЩЕСТВО
которое дышит, охает, ахает, шуршит, скрипит, ноет и угрожает. Квартира была выложена паркетом, который в полной тишине разговаривал скрипучим голосом, имитируя чьи-то вкрадчивые, приближающиеся к детской комнате, шаги, пугая Лёльку до немоты и сильного сердцебиения. В незашторенной ванне на кухне, заранее грея в вёдрах воду на керосинках и газовой плите, её мыли одновременно с братом, посадив валетом, что вызывало у Лёльки мучительное чувство стыда и неловкости, усиливающееся от любопытных, как бы случайных забегов на кухню соседского мальчишки, который не раз, когда не было родителей, звал её к себе в гости поиграть в папу и маму.
У соседей жила их старенькая няня, а для Лёли с братом постоянно нанимались домработницы, простые деревенские девушки, с которыми у отцов двух семейств происходили непонятные для детей истории, после чего девушки пропадали, и появлялись новые. Мама ценила одну домработницу, которая ничего толком делать не умела, зато часами читала вслух детям толстые книги без картинок, как оказалось – Мопассана, Куприна, Тургенева и Гюго. Они питали её девичье сердечко романтическими мечтами. Лёльку завораживало непривычное и порой непонятное «окающее» произношение слов, характерное для деревень. На брата чтение наводило смертную скуку, он с тоской поглядывал в окно, за которым шла настоящая дворовая жизнь: с играми в лапту, войнушку, прятки, считалки, пятнашки, Али-Бабу и во всё, что только знает детвора, исчертившая весь доступный асфальт в клеточки, кружочки, пятиконечные звёзды и ненавистный фашистский символ – свастику – рядом с матерными словами.
Лёльку приучали к хозяйству и частенько заставляли мыть жирную послеобеденную посуду на кухне в алюминиевом тазике, поставленном на широкий низкий подоконник окна, за которым на плотно прилегающей крыше сарая стаями дежурили голуби, кормившиеся из мусорных бачков. Лёлька в полном одиночестве, тревожно прислушиваясь к звукам за спиной, рвала мокрые тряпочки на кусочки, завязывала на одной из сторон узелки и представляла, что это принцы и принцессы, королевы и феи, злые волшебники и черти. Она могла часами стоять и играть с ними, сажая на край тазика, водя их по остывшей жирной воде, делая из скользкой посуды дворцы, тайники и экипажи, лишь бы не поворачиваться к шуршащим столам и тёмной булькающей уборной.
Среди дворовой ребятни был один мальчик, который передвигался на костылях. Он, как мог, старался участвовать во всех ребячьих затеях и был обязательным членом единого дворового братства. Никому в голову не приходила мысль выразить явную жалость или пренебрежение. Однажды Лёлька подошла к окну комнаты, выходящей во двор, и увидела, как мальчик на костылях идет один. Она смотрела на него, и он это заметил. Лёлька даже хотела открыть форточку, чтобы крикнуть ему что-нибудь хорошее. В этот момент он неожиданно упал, костыли разлетелись в разные стороны, и он стал беспомощно подползать к ним, пытаясь приподняться. Лёлька окаменела от увиденного, так как не могла представить себе, насколько он беспомощен без костылей. Время будто остановилось. Мальчик со слезами, не отрываясь от Лёлькиных глаз, боролся с немощью. А Лёлька в оцепенении стояла и стояла у окна, глядя на его жалкие попытки встать на ноги. Душа её давно уже оторвалась от тела, выбежала из квартиры на первом этаже, подхватила костыли и подала их мальчику, который сгорал от стыда перед ней. Но её ноги будто приросли к полу, налившись свинцовой тяжестью. Она поняла, что поступила так дурно, что он ей этого никогда не простит. Жгучий стыд и по прошествии долгих лет разъедал её душу при воспоминании об этом.
Детский сад был в том же доме. Лёльке там было невыразимо плохо – строевая дисциплина, гнёт команд, унижение от громогласных замечаний, коллективное сидение на горшках, всё тяготило её, вызывая острое желание стать незаметной, просочится сквозь стены и убежать домой.
Лёлька постоянно приносила домой бездомных котят, взрослых кошек и подбитых птиц. Мама молча брала большую старую простыню, густо посыпала котов дустом, туго их пеленала, оставляя лишь мордочку, на которую кучей сбегались блохи. Лёлька с воодушевлением вылавливала и выщёлкивала насекомых, после чего они с мамой мыли котов хозяйственным мылом и кормили. Животных из дома не выгоняли, они сами убегали спустя несколько дней через форточки на свои крыши, подвалы и сараи к привычной свободе заманчивых городских трущоб.
СТАЛИНСКИЙ ДОМ
был окружён другой неведомой и опасной жизнью, исходившей извне и непреодолимо манившей к себе, несмотря ни на какие родительские запреты. Цыганские таборы гнездились за заборами в сломанных старых вагонах, рядом с которыми по вечерам виднелись силуэты людей на фоне небольших ярких костров. Часто были слышны крикливые голоса, а временами и таборные песни, исполняемые вполголоса под гитарный аккомпанемент. Небольшими угрюмыми группками осторожно бродили странного вида подростки, в основном мальчишки, они жались к товарным вагонам, избегая блюстителей порядка. Во двор эта непонятная жизнь не просачивалась, выдерживала определённую неким негласным законом дистанцию, но хлеб, сахар, да и любые продукты выпрашивали у любопытных детей, а кто был побойчее, из цыган и подростков, то ходили по квартирам с протянутой рукой. И им подавали, правда, не все. За забором дома можно было найти множество пустых кошельков и сумок, брошенных на землю. В сумерках таинственная жизнь вокруг дома словно оживала, в воздухе витала тревожность, слышались торопливые шаги, визги, вскрики и приглушённая брань.
Лёля помнила, как однажды, когда они с подружкой играли на пустыре в сарае, куда им запрещено было ходить, подошёл долговязый парень и, ласково улыбаясь, стал им подыгрывать и тренировать на их придуманном турничке. Она даже не заметила, когда и куда пропала подружка. В памяти сохранился эпизод, как парень нёс на руках Лёлю без трусиков в разрушенные проёмы кирпичного сарая, потом долго держал притиснутой к стене, прикасаясь чем-то упругим и судорожно вздыхая, но не делая ей больно. Лёльке не было страшно, было неловко, стыдно и любопытно. Только дома она впала в дикую панику, зажимая под одеялом рыдания и вопли и холодея от одной мысли, что кто-нибудь узнает об этой дурной тайне. К тому же, уже зная, что от чего-то похожего рождаются дети и как выглядят беременные цыганки, она в отсутствии родителей и брата снимала с себя одежду, осматривала перед зеркалом свой живот, чтобы проверить, не увеличился ли он, нет ли там маленького человечка, мучаясь от вопросов, что она скажет родителям, если он появится, и представляя, как будет над ней надсмехаться весь двор. Несмотря на страх перед уборной, она стала часто забегать туда, чтобы ощупывать живот.
Братик, старше её на три года, слыша, как она часто приглушённо рыдала в подушку, пожалел её и однажды, натянув белую простынь между двух ширмой и шкафом, включил позади себя настольную лампу и стал показывать руками, фигурками и предметами свой театр теней. Он говорил разными голосами до тех пор, пока она не рассмеялась.