Сейчас Лёля понимала, что тогда творилось вокруг её дома, как и во всей стране. Вскоре после смерти Сталина, 28 марта 1953 года в газете «Правда» было объявлено об амнистии. Её называли «Ворошиловской». В считанные недели лагеря и тюрьмы покинули один миллион двести тысяч заключённых, или около половины всех заключённых лагерей и исправительных колоний. Большинство из них были либо мелкими правонарушителями, осуждёнными за незначительные кражи, либо рядовыми гражданами, оказавшимися жертвами одного из бесчисленных репрессивных законов, которые предусматривали наказания практически в любой сфере деятельности, начиная с «самовольного ухода с рабочего места», заканчивая «нарушением паспортного режима». Амнистии не подлежали «политические» заключённые, а также бандиты, убийцы и крупные воры, которые довольно легко и часто сами сбегали на волю.
Среди амнистированных оказалось большое число воров и грабителей – крупные города захлестнула волна преступности. Эта волна не обошла стороной и Ленинград. Ходить по улицам стало невозможно, из рук женщин вырывали сумочки, срывали головные уборы. Карманники промышляли в трамваях, автобусах, троллейбусах, просто на улице в толпе и на вокзалах. Всё это делалось на глазах у людей, нагло, при свете дня. Квартиры обворовывались и днём, и ночью. Поножовщина и грабёж стали обычными явлениями. Милиция явно не справлялась с таким невообразимым потоком преступлений.
Лёлька помнила, как они гордились с братом, что их отца встречают и провожают от дома до работы и обратно, как важную персону, два милиционера.
В СЕМЬЕ БЫЛА ПАНИКА
Отец сильно нервничал, так как однажды, как ему показалось, увидел около своего кабинета бывшего заключённого, который грозился когда-то ему отомстить, выйдя на свободу. Лёльку с братом держали дома под присмотром домработницы.
Именно в это время отец возил семью на свою родину в деревню Лопуховка, на которой даже не было железнодорожной станции. Лёлька помнила, как, видимо, по предварительной договорённости отца с машинистом, поезд со скрежетом и свистом резко затормозил у пустого поля, и вся семья, выбросив мешки и чемоданы, буквально вывалилась из открытых дверей мягкого спального вагона в руки какого-то огромного шумного старика с чёрной вьющейся шевелюрой и дикими усами, поодаль от которого стояла лошадь с телегой. Поразил залитый солнцем, обожжённый простор пустых полей, скособоченный домик с низенькими открытыми окошками, куда заглядывали покачивающиеся цветущие ветви яблонь, и редкие маленькие домики вдали. Всё было настолько игрушечное, что когда огромный дед подбрасывал мощными руками визжавшую от восторга и страха Лёльку к потолку, ей казалось, что там она и останется среди здоровенных, прилипших к потолку, мух. Она помнила жужжание пчёл в доме и много-много жидкого ароматного мёда янтарного цвета, разлитого в мисках, кружках и бидонах, который можно было просто пить и облизывать сладкие пальцы. На всю жизнь осталось в ней ощущение замирающего сердца от радостного страха во время бешеной скачки на коне навстречу яркому закатному солнцу по бескрайней пыльной сельской дороге с кем-то, сидевшим сзади и крепко державшим её перед собой. Это было новое неизведанное ощущение полёта и сумасшедшей нереальной свободы, захватывающий дух. Потом была шумная суета, поющий ор, качающиеся и падающие люди, которых складывали на телегу и развозили по домам. Только баба Матрёна с большими натруженными руками была тиха и незаметна, благодарно и как-то печально-затравленно глядела слезящимися от счастья глазами на любимого сыночка и его семью.
В городе детвора сходила с ума от индийских фильмов «Бродяга» и «Господин 420» с Раджем Капуром. Во дворе, в саду на садовых деревьях, на заборах, отовсюду дети орали песню бродяги «Авара Гу, Авара Гу…» Романтика свободы, легковерность в счастливую бродячую жизнь вдохновляла и радовала, особенно мальчишек. А с выходом голливудского «Тарзана» песня бродяги дополнялась дикими тарзанскими воплями на деревьях, прыжками и подскоками, пугающими не только девчонок, но и проходящих жильцов дома.
В это же время Лёлька, как и все девчонки страны, влюбилась по уши в аргентинскую актрису и певицу Лолиту Торрес, посмотрев с родителями фильм «Возраст любви». Песни Лолиты звучали из всех радиоприёмников и проигрывались на пластинках. Она была потрясена, поражена и даже шокирована красотой Лолиты Торрес, её чёрными горящими очами, осиной талией, манерой двигаться, волшебными нарядами, красотой чувств и страстным пением. Лёлька с нетерпением ждала, когда все уйдут из дома, вставала перед зеркалом с перетянутой до невозможности ремешком талией, намазывала яркой маминой помадой губы, и подбоченясь, встав вполоборота, громко кричала: «Сердцу больно, уходи, довольно. Мы чужие, обо мне забудь. Я не знала, что тебе мешала, что тобою избран другой в жизни путь…» Песня про чудесную Коимбру давалась ей, по её мнению, хуже.
Позже такое же по силе шоковое ощущение она получила от фильма «Карнавальная ночь», который смотрела, затаив дыхание, в кинотеатре «Художественный» на Невском. Но оно было более пронзительное и глубокое, в нём она впервые почувствовала вместе с восторгом необъяснимую вселенскую печаль от недостижимости мечты, смешавшуюся с предчувствием нарастающего желания таинственной любви во всех её наивных подростковых романтических проявлениях. Но одно с ней осталось на всю жизнь – при соприкосновении с чем-то пронзительно-прекрасным она моментально погружалась в непонятное для окружающих оцепенение, еще немного и выступят слёзы, замыкалась в этом новом для неё чувстве, дорожа каждым его мгновением, боясь нарушить его ненужными для неё разговорами. И никто, с кем она была рядом в этот момент, не мог понять, почему в моменты всеобщего веселья или лирических сцен любви, Лёлька начинает плакать. Остановить лавину раздирающих её чувств она была не в состоянии, особенно, когда сцены сопровождались волнующей музыкой. А потому уже позже, когда она стала ходить в филармонию, прослушав музыку, она не могла легко перейти от эмоционального потрясения к грохоту аплодисментов, что трактовалось знакомыми не в её пользу.
Сохранились в памяти шумные весёлые застолья в доме по всем праздникам, где родители собирали большие компании, приглашая соседей и друзей и встречали их с распростёртыми объятьями. Стол ломился от яств, которые собирались вскладчину всем миром, играл патефон, выкрикивались под общий хохот тосты, пелись разбитными голосами русские застольные песни, азартно танцевались вальсы, цыганочка, роковые танго, танцующие спотыкались о немногочисленную мебель, с хохотом падая друг на друга. У детей наступал праздник – они получали от отца кругленькую сумму на мороженое и длительную свободу вне дома.
Иногда родители ходили с друзьями в ресторан. Как в ресторан, так и в театр мама надевала своё длинное атласное платье со шлейфом, туфли и брала маленькую сумочку, оставляя детей с домработницей, которая тут же убегала из дома. Братишка, подхватывал в руки разобранный старенький приёмник, тихо вышмыгивал к приятелю, чтобы с ним углубится в мужское дело, паяя проводки и перебирая важные детали. Лёлька в эти часы лежала с бьющимся сердечком, чуть дыша под одеялом, слушая, как кто-то осторожно ходит туда-сюда по скрипучему паркету в разных концах родительской комнаты, то ближе к детской, то дальше к запертым дверям, ища свою жертву, то есть её.
Когда Лёльку перевели из начальной школы с Полтавской в среднюю на Гончарной, отец поменял две большие комнаты в сталинском доме на первом этаже на маленькую отдельную двухкомнатную квартиру на Стремянной улице на четвёртом последнем этаже, подальше от Московского вокзала, где он завершал свою непростую деятельность прокурора Московской железной дороги и готовился к свободному плаванию, планируя начать с адвокатуры. Отец обладал звериным чутьём в предвидении опасности. Суровая сталинская школа и близость к тюрьмам, лагерям и органам вышколили голодного деревенского мальчишку, сделав его недоверчивым к людям, послушным властям, уверенным во вседозволенности в пределах своих полномочий, следующим особому укладу своей «тайной канцелярии». Сокрытая от миллионов глаз оборотная трагическая жизнь народа была ему известна не понаслышке.
ЖИЗНЬ НА СТРЕМЯННОЙ
Лёлька помнила отлично. В семье вроде бы ничего не менялось. Но холод отношений между родителями становился всё сильнее и сильнее. Квартира на последнем этаже, упиравшаяся в тёмный чердак, с входной дверью, вокруг замка грубо обитой толстым куском железа, с внушительным амбарным крюком на ней, показалась ей крошечной. Двор – глухой колодец, с окнами, смотрящими в упор друг на друга, с дворовой акустикой, усиливающей любой чих и слово во сто крат. Одна комната формально считалась нежилой, так как единственное окно упиралось в толстую кочегарную трубу в тупике двора. Вторая была в двумя окнами, откровенно смотрящими на соседские. Коридора в квартире не было. Вход через крошечную прихожую вёл прямо на кухню без окна. Отец привёл работяг с вокзала, установил ванну с газовой колонкой и скользящей по металлическим полозьям списанной вагонной дверью, как в купе. Но всё же это была отдельная квартира, в которой прошло отрочество, молодые годы и замужество Лёли, где мама дожила свой век.
Никаких скандальных сцен между отцом и матерью на глазах детей не происходило. Яростные споры по поводу служебных бумаг, тезисов выступлений, описаний преступлений, изложений аргументов в пользу или против обвиняемого и других бумаг, значительно усилились. Хохот мамы сменялся гневными речами, уговорами и призывом к справедливости. Отец, скрипя зубами и пером всё же вносил поправки. Все ли?
Мама работала в вечерней школе рабочей молодёжи. Утром школа – у детей, а вечером – у мамы. Виделись поздним вечером. Отец приходил ближе к ночи домой, сытый и молчаливый. Никаких домработниц уже не было. Лёлька с братом плыли по своей управляемой извне стезе, самообразовываясь в том, что было интересно, избегая того, что было непонятно, приглядываясь к жизни других людей взрослеющими глазами, без всякого родительского давления, контроля, навязчивой опеки и выкручивания рук. Вся семья была при деле, у каждого – своё. Жили вместе, но как-то порознь.
Мама была прекрасным преподавателем, взрослые ученики очень её любили. Когда Лёлька подросла, мама стала брать её на свои школьные вечера-встречи, в которых она увидела маму другими глазами. Её поразило, с какой теплотой и слезами благодарности подходили к маме молодые девушки и ребята. Все делились событиями личной жизни, кто – радостью, кто – бедой, кто просил совета. Мама менялась на глазах, будто оттаивала, светясь изнутри. Был у неё класс милиционеров. Это были уроки взаимного обогащения знаниями и опытом. Милиционеры души не чаяли в своём классном руководителе и преподавателе литературы. Однажды они решили сделать ей подарок от класса на 8 марта. Преподнесли огромный букет цветов и вручили какой-то объёмный пакет. Когда она, придя домой, развернула его, то они с Лёлькой обомлели, там лежала дюжина плотных шёлковых фильдекосовых чулок. Этой заботой мама была смущена и тронута до слёз. Да, от зорких глаз молодых милиционеров не могла скрыться штопка на её чулках, как и вся её трудовая и горемычная личная жизнь. Так могли посочувствовать только те, кто сами пробивались через тернии к звёздам.
В основном рабочая молодёжь дарила своим учителям на праздники хрустальные вазы. За два года этих ваз скапливалось достаточно. И когда мама раз в два года собиралась с детьми на летние каникулы в поездку во Владивосток, то эти вазы летели в комиссионки за милую душу. Бюджет семьи с годами формировался очень странно. Отец выдавал денег столько, сколько считал необходимым на своё содержание. Мама работала на двух ставках. Дети взрослели, требовалось многое. Но Владивосток этого стоил. Он напитал Лёлькино благодарное сердечко неисчерпаемой добротой, нежностью и любовью к приморскому краю, родным лицам и ко всему белому свету, олицетворением которого стал для неё Дальний Восток. Домик бабушки и дедушки, овечьи тулупы на деревянном крашеном полу, густой насыщенный сад с колким крыжовником, сказочная клубника на грядках, походы за грибами, шипящие гуси, ласковые дворовые псы и кошки, тайное крещение в бочке, бабушкины домашние молитвенные ночные службы, позолоченные иконы и толстые старинные библии, воскресные сборища родни с гитарой и песнями, смехом и юмором, город на сопках, прогулки по набережной, походы в театр, влюблённости в двоюродных братьев, дядей и сопки, море, солнце – весь этот прекрасный мир остался в ней навсегда.
Свои путешествия на поезде во Владик с мамой и братом Лёлька ожидала с нетерпением. Периодичность была связана со льготами отцу, работавшему прокурором на Московской железной дороге. Купе с мягкими диванами, ковровыми дорожками превращались почти на неделю в родной дом на стучащих колёсах с ожившими окнами, за которыми мелькали кадры городских, сельских и деревенских пейзажей, сменяющихся продолжительными калейдоскопическими картинками лесных просторов и полей с изменчивым говорящим небом, которого было так много, что у маленькой Лельки кружилась голова.
Двери всех купе всегда были доброжелательно открыты для детей. Ей казалось, что именно в этом вагоне жило счастье, и происходила настоящая жизнь. Мама была удивительно спокойна, умиротворена и внутренне наполнена радостным волнением, которое передавалось детям. Лёлька с братом прилипали носиками к стеклу и смотрели долго-долго на летевшие мимо них деревья, просёлочные дороги, густые тёмные леса, уходящие за горизонт поля под огромным манящим к себе небом с ослепительным солнцем или низкими тучами. Лёльку особенно притягивал алый закат, при котором с одной стороны вагона ложились длинные подвижные тени, а другая сторона, сливаясь с тенью, приближалась лесным монолитом к убегающему от неё вагону. Она обожала ритмичный стук колёс. Вагон казался надёжным укрытием от всего тревожного, защитой от преследовавших её страхов, неуязвимой опорой и просто самым лучшим местом ожидания счастья.
Короткие остановки где-нибудь в небольших посёлках нравились больше, чем в крупных городах, так как к вагону бежали бабы и мужики в простой одежде, держа в руках дымящуюся горячую картошку, отварные крупные яйца, крынки с молоком, ряженкой, сметаной, блины, пироги, мочёные яблоки, солёные огурцы, запеченную в русских печах куру и даже клубнику. Вместе с ними к вагонам рысью бежали дворовые псы, радуясь неизвестно чему, виляя хвостами и улыбаясь приоткрытой пастью с высунутыми языками. Для этого случая Лёлька с мамой приберегали косточки и всякие съестные отходы, в том числе и хлебные. А на заборах и деревьях сидело множество птиц, привычно наблюдая с высоты за тем, что происходит, дожидаясь своего часа, когда с гудком паровоза отъедет состав и схлынет толпа от рельсов, чтобы прочесать песчаную утоптанную платформу своими ненасытными клювами, не оставляя ни крошки от этого спонтанного крикливого торопливого рынка.
Перед глазами у Лёльки до сих пор стояли эти лица, полные надежд и просьб купить именно у них что-либо. Люди перекрикивали друг друга, толкались, оттесняли от вагонов молчаливых и стеснительных. Тянулись руками с мисками и пакетами к открытым стёклам вагонов к тем, кто не выходил, настырно протягивая свой немудрёный товар в руки городских женщин в ярких шёлковых халатах и мужчин, все, как один, одетых в ненавистные для Лёльки полосатые домашние пижамы, из-под которых виднелся волосяной покров. Мама выбирала самых тихих, кто стоял в сторонке и никогда не прогадывала с качеством, вкусом и ценой, давая без сдачи с лихвой. Лёлька с братом высматривали мужиков, продающих детские поделки, глиняные свистульки, соломенные мячики на резинках, даже маленькие тряпичные куклы. Увидев их издали, они верещали, стоя около проводника на ступеньке своего вагона, показывая маме, куда бежать. Это было счастьем и настоящим раем для их детских душ.
С возрастом эти детские ощущения её не покидали. Те же открытия мира, та же загадочность пути, те же станции с продавцами. Только попутчики стали разными, не единой семьёй, а раздробленными ячейками, как в беспокойной коммунальной квартире. Лёлька пристрастилась во время пути рисовать карандашом с натуры спящих соседей, интерьер вагона, оконные пейзажи, предметы быта. Сходство было явное. Она не понимала, как это у неё так получалось. Мама гордилась, а ей было интересно вот так жить, на колёсах, мчась в неизвестное будущее, мечтая о любви.
Красивая семейная пара из соседнего купе частенько просила Лёльку посидеть у них с полугодовалым сыночком, пока они ходили в вагон-ресторан обедать или ужинать. Она с радостью соглашалась, играя роль опытной мамаши перед младенцем, который никогда при ней не плакал. В вагон-ресторан они ходили с мамой очень редко, в основном на завтраки. К этому походу готовились, как в театр. Там было шикарно, дорого и любопытно, так как люди из доступных превращались в чопорных, так казалось Лёльке в непривычной обстановке.
Некоторые названия станций она помнила до сих пор, так как они вызывали у неё своеобразную ассоциацию. Подъезжая к станции «Тайга» маленькая Лёлька с удивлением замечала отсутствие непроходимых лесов, а на остановке с любопытством и уверенностью ожидала увидеть большого медведя у вокзала. На станции продавали много орехов. Однажды поднесли клетку с белочкой, и Лёлька от жалости к зверьку заплакала.
Станция «Зима» радовала бурной жизнью. Но Лёльке почему-то казалось, что её обманули. Зимы на этой станции никогда не было и не будет. Как под таким ярким жарким солнцем могла жить зима? В её воображении такое название предназначено для злой Снежной королевы из сказки Андерсена. А себя с братом она представляла Гердой и Каем. В её головке под стук колёс рождались красивые истории спасения друг друга на станции «Зима», вечно погружённой в снега.
Название городской станции «Чита» смешило маленькую Лёльку, так как её частенько называли мартышкой и читой. Только никаких мартышек и обезьянок там она не видела. А речек под названием Зима и Чита, как объясняла ей мама, она не видела, сохраняя свои версии.
Разве можно забыть название станции «Ерофей Павлович». И никакие мамины объяснения, что в этой местности проживал русский землепроходец Ерофей Павлович Хабаров, открывший эти земли, не помогали. Лёлька называла Ерофея Павловича своим дедом морозом, так как рядом поселилась зима.
Запомнились названия таких станций, как «Ледяная», «Завитая», которые она связывала со Снежной королевой.
Ну, а станция «Хор», конечно, не от реки несёт своё название, а от того, что все поют там хором: и люди, и птицы, и звери, – упрямо думала Лёлька.
Большую остановку в течение часа в городе Хабаровск Лёлька помнила отлично. Маму там ожидали её студенческие подруги. Каждый раз это был настоящий обвал радостных слёз, судорожных со всхлипами объятий, восторгов, счастливых сумбурных речей, обмен подарками и тисканье Лёльки с братом до изнеможения. Мама молодела на глазах, но почему-то, улыбаясь, всё время плакала. Поезд отходил под печальное прощание подруг, которые не могли отпустить друг друга с последним звонком.
Станция «Угольная» с пятиминутной остановкой сильно волновала маму, так как именно на ней частенько встречала их дальневосточная родня, как потом узнала Лёля от мамы, когда они не успевали делать пропуска в Большом Доме для въезда в закрытый город Владивосток.
Старинный Владивостокский вокзал Лёлька знала хорошо. Ей не раз показывали выложенный камнем старый титан для воды, который сделал её дедушка. С этого вокзала она ездили на 28 километр в домик дедушки и бабушки с густым садом, небольшим огородом, домашними птицами и животными, от которых Лёльку было трудно оторвать.
Волшебные путешествия становились всё реже и реже, а потом и вовсе прекратились, когда отец ушёл со своего поста.
В Ленинграде мама подружилась с преподавательницей музыки, которая стала давать ей уроки вокала, аккомпанируя на пианино. Лёлька в этой квартире впервые услышала и ощутила, какой силы и глубокого звучания был мамин голос – меццо-сопрано, несмотря на непрекращающееся нервное курение. Сведущие люди говорили, что погиб большой талант. Мама воспарила, загорелась покупкой пианино для себя и для детей. Лёлька помнила, как они с мамой бегали отмечаться в очереди на пианино «Красный Октябрь» в садике на углу Стремянной и Дмитровской улицы ещё задолго до переезда на Стремянную. Когда привезли инструмент, радости не было предела.
ЧЁРНОЕ СВЕРКАЮЩЕЕ ПИАНИНО
привнесло в их жизнь непередаваемые ощущения открытия и постижения чего-то важного, высшего, наполняющего смыслом будничную жизнь. К маме пришла вторая молодость. А Лёлька стала постигать азы музыкального искусства с самозабвением и восторгом у частного преподавателя. Серьёзно учиться музыке ей не пришлось, несмотря на страстное желание. Музыкальную школу переросла, а до уровня училища ей было не подняться. Время ушло. Так и осталась дилетантом, преклоняющимся перед божественной музыкой, разрывающей её душу на части непостижимым для неё гармоническим звучанием. Оказалось, что у неё был музыкальный слух и даже голосок, которым она иногда подпевала маме. Брат категорически отказался брать уроки. Мама не настаивала. А отец, скептически поглядывая на маму, советовал сыну: «Учись играть на гармошке, и все девки будут твои!»
В её дилетантской игре на пианино на уровне начальных классов музыкальной школы появились нотки душевных переживаний и музыкальных прочувствований несложных классических произведений, несущихся с её раскрытого на четвёртом этаже окна в переполненный звуками двор. Иногда, услышав льющуюся из квартиры мелодию, робко звонили в дверь соседи – брат с сестрой, оба дауны – с мольбой в глазах просились посидеть рядом с играющей Лёлькой. И она им никогда не отказывала, сажала своих единственных слушателей на диван, вдохновляясь их благодарным вниманием.
Когда у Лёльки было плохое настроение или она заболевала своими частыми ангинами, то мама клала её голову к себе на колени, накрывала сверху подушкой, на подушку клала гитару и начинала тихо петь, перебирая мелодичные струны. Невыразимое счастье ощущала Лёлька в эти минуты, утопая в бархатных звуках семиструнной гитары, слыша откуда-то с небес мягкий, ласковый, добрый и звучный мамин голос. Хотелось плакать и раствориться в этих волшебных аккордах. И ничего не было слаще этих мгновений единения с мамой и далёкой музыкой, проникающей с небес.
Лёлька любила слушать мамины романсы: «Зачем, зачем любить, зачем, зачем страдать. Хочу я вольной быть и песни распевать. Пусть в шутках и цветах сон жизни пролетит, и песня на устах свободною звучит. Не надо, не надо, не надо, не надо так крепко любить. Не надо, не надо, не надо – он может тебе изменить…» Или: «Всё, как прежде, всё та же гитара шаг за шагом плетётся за мной…», «Позарастали стёжки, дорожки, где проходили милого ножки…», «Тоска по Родине», «Доченька», «Дивные очи», «Осенние листья» и много-много другого, живущего в ней до сих пор.
С годами, соприкасаясь с классическими произведениями, она всё более утверждалась в мысли, что всё же прекраснее всего на земле – музыка. Велика её магия, язык её понятен всем живым существам. Её многоликость потрясает – она необъятна, беспредельно расточительна и великодушна. Её поражало – откуда в человеке таится такая гармония звуков, каким образом зарождается божественная мелодия в нём?! Это тайна. А слова – вторичны. Словами воздействуют, играют, любят и убивают, запутывают и обвиняют, возвеличивают и уничтожают. Слова неразрывно связаны с противоречивым мозгом – источником слов праведных и неправедных. Никто не знает, слушая слова, где правда, а где ложь, и где их золотая середина. И всё же прекраснее всего на земле – музыка!
Свои школьные годы Лёлька переносила, как неизбежное мучительное испытание, оставившее двойственное противоречивое чувство умственной закомплексованности и духовной раскрепощённости. После окончания школы она чувствовала себя подобно заклёванной птице, прожившей в неволе, долго стоящей перед открытой клеткой, не решающейся вылететь из неё в пугающую неизвестную свободу.
II
Лёля находилась в каком-то лёгком неуловимом состоянии, притупляющим остроту действительности, позволяющим бесстрастно перебирать воспоминания, которые помимо её воли молниеносно прокручивались в голове, пока она ехала в такси с сыном.
– Это надо же, что высвечивает память, – думала Лёля, с трудом выбираясь из поглотившего её потаённого прошлого, – будто всё это было буквально вчера.
Посмотрела на неподвижный затылок молчаливого сына и стала задавать самой себе разъедающие душу мучительные вопросы: «Что делать? А ничего нового и не придумаешь, – отвечала сама себе, – вот только как добраться до этого решения, чтобы оно исходило, как бы, от него самого, без давления, без родительского шантажа, без криков, слёз и скандалов его жены, вдоволь настрадавшийся со своим первым мужем – наркоманом, уже почившим вечным сном.