Книга Одна надежда на любовь (сборник) - читать онлайн бесплатно, автор Маруся Леонидовна Светлова
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Одна надежда на любовь (сборник)
Одна надежда на любовь (сборник)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Одна надежда на любовь (сборник)

Маруся Светлова

Одна надежда на любовь

© Светлова М., 2012

* * *

Ожившая картина

Она просто смотрела на картину, которая простиралась перед ней, и картина эта была прекрасна. Зеленые склоны гор и зеленые долины бесконечной чередой уходили вдаль. И на протяжении всей этой безграничной картины не было никаких строений, никаких столбов высоковольтных линий, ничего – только зеленые склоны и зеленые долины. И казалось ей, что терраса, с которой она смотрела на эту картину, – конец мира, конец жилой части земли, и дальше – только горы, долины и больше ничего. И много неба было над всем этим пейзажем. И небо тоже было – бесконечное, высокое и в то же время очень близкое.

И эта природа в ее первозданном нетронутом виде почему-то волновала ее. На фоне ее собственной бесчувственности эта картина была такой живой, что вызывала у нее, застывшей, какие-то чувства: удивления, восхищения силой и масштабами, новизной самого вида – так много бескрайней природы она еще никогда не видела.

Год назад, когда она с Алешкой-большим и Алешкой-маленькой приехала в этот город, ее поразил этот вид. Сюда, к этому склону, к этой террасе привел их группу экскурсовод. Потому что это был беспроигрышный ракурс: бесконечное чередование гор и долин, без всяких следов цивилизации. И в их группе возник ропот – от восхищения, удивления поразительно широким и величественным видом бескрайних просторов. И она тогда сказала Алеше:

– Вот бы тут пожить, в этом доме… Господи, ты представляешь – как здорово тут жить! Просыпаться утром и видеть в окно эти горы и бесконечный пейзаж, и бесконечное небо, и выходить на эту террасу и смотреть отсюда на весь мир, и чувствовать себя на краю мира…

И она с завистью посмотрела на дом, обычный для этого маленького городка, выложенный из белого камня и покрытый красной черепицей. Он был и обычным, и совершенно необычным, потому что стоял на краю города, и выходил прямо на крепостную стену, которая почти развалилась от времени и была похожа на маленькую древнюю балюстраду, ограждавшую дом с террасой от просторов, которые расстилались дальше.

И Лена задержалась у этого дома, отстав от группы, потому что это место как-то тронуло ее сердце, и она с интересом смотрела на дом, на раскидистое, старинное дерево, росшее рядом с ним, на террасу, всю увитую диким виноградом, на старое плетеное кресло, покрытое таким же старым пледом, который хранил очертания человека, сидевшего в нем. И пол террасы был земляной, с каким-то естественным травяным покрытием, и была эта терраса – частью живой природы. Живой и прекрасной. И кто-то прошел в глубине террасы, и она даже не разобрала – мужчина это или женщина, но позавидовала этому человеку как-то пронзительно: «Господи, вот счастливчик! Жить тут – какое счастье, какое поразительное везение… Вот бы мне…»

Она уезжала тогда именно с этой мыслью, и когда автобус выехал на горный перевал и этот маленький городок на вершине соседней горы весь лежал перед ними, она склонилась Алешке на плечо и сказала ему убежденно, как клятву произнесла:

– Когда-нибудь я здесь обязательно поживу! Обязательно! И именно там, в доме с террасой, выходящей на край земли…

– Я бы тоже хотел здесь пожить, вернее – пописать этюды. Место для этюдов здесь потрясающее, – сказал он, но она замотала головой, протестуя:

– Ну, нет, сюда надо приезжать одному! Этот город – для одиночества, для тишины… – И, видя, как он сердито нахмурил брови, сказала примирительно, хотя и понимала, что его нахмуренные брови – не больше, чем игра: – Ну ладно, приедем сюда вдвоем, но жить будем в разных концах городка, чтобы не встречаться… Чур, мое место – тот дом с террасой, а ты живи, где хочешь, но чтобы ты мне там на глаза не попадался…

– Бедная девочка, – думала она сейчас, сидя в этом старом плетеном кресле, – разве думала она тогда, что все сбудется так, как сказала, только в то же время совсем не так? Разве такой хотела она приехать сюда?! Разве такой неживой хотела она сидеть здесь каждое утро и каждый вечер? Разве так она хотела, чтобы он не попадался ей на глаза? Как много отдала бы она сейчас, чтобы увидеть его хоть раз, увидеть прежним, улыбающимся или хмурящим брови, задумчивым, ушедшим куда-то вглубь себя. Любым. Но только – живым…

Она познакомилась с ним в Италии, и это было так давно, что казалось, это было вообще в какой-то другой жизни, в жизни какой-то другой женщины. И это действительно было так. Она была тогда совсем другой – молодой, и открытой, и очень живой. Она смеялась, и лицо ее было живым, и она как-то живо реагировала на все, что видела, слышала, ощущала. И эта живость ее, и открытость, распахнутость и привлекла его к ней.

Он был совсем другим – молчаливым и сосредоточенным, он был где-то в глубине себя – и сколько раз они потом ссорились из-за этого! Она очень легко приняла это его качество там, в Италии, и оно ей так нравилось – но сколько раз в их жизни вдвоем, а потом и втроем, с маленькой Аленкой, она говорила, а иногда и кричала:

– Ты где? Тебя нет! Ты где-то там, где нам нет места… Мы – что-то неважное для тебя… Где уж нам, мы не доросли, чтобы ты о нас думал, нашел нам место в своих мыслях, своем времени, своих картинах…

Она была резкой иногда, точно. Она требовала внимания и времени, ей хотелось нормальной семьи, такой, в которой у Аленки был бы «нормальный» папа, и в которой у нее был бы обычный, «нормальный» муж – а не мечтатель, который уходит куда-то в свой мир и может быть там часами, и днями может быть в мастерской, и потом, как-то мучительно, ощущая каждую клеточку холста, и каждое волокно кисти, и мазок краски, выписывать этот мир на холст. И это был его мир. Только его. И она злилась, что нет там ей с дочерью места.

Она часто была несправедлива к нему. Она и раньше это понимала, понимала иногда, что просто сучит какой-то женской сучностью, что просто хочется ей привязать его, посадить около себя. Но она также понимала: сядь он рядом и стань таким обычным и послушным – не был бы он ей так нужен…

Она впервые тогда была в Италии, и попала она туда только благодаря своему знанию итальянского языка. Как права была ее мама, переводчица с итальянского, которая все детство зудила ей, как надоевшая оса:

– Учи язык! Учи язык!.. Язык – это пропуск в другой мир, да когда же ты это поймешь!..

Она говорила это Лене и ее старшей сестре. Только Лена как-то сопротивлялась всем этим уговорам, может быть, просто предчувствовала, к чему это ее приведет. И она избегала разговоров на итальянском или находила какие-то причины, чтобы не читать учебник.

И иногда, когда Лена отодвигала учебник или отказывалась отвечать матери по-итальянски, та читала ей целые лекции о ее безалаберности. Или только говорила:

– Елена! – и уже это «Елена», сказанное с грозной интонацией, говорило обо всем: и о том, что она не использует возможностей, и о том, что надо быть полной дурой, чтобы не знать язык, когда родная мать его знает, и можно по полчаса в день говорить по-итальянски, и научиться ему, что это – редкий язык, и знание его может выделить ее, будущую студентку филфака, потому что по-английски сейчас говорят все, а по-итальянски – единицы, и она может быть этой единицей, но предпочитает висеть на телефоне и тратить время на бестолковые разговоры со своей подругой, которую ни одна нормальная мать не захочет видеть подругой своей дочери…

Ее мать была редкостной занудой, но, надо отдать ей должное, она своим занудством и пилением чаще всего добивалась, чего хотела, и «добивала» других. И как оказалось, иногда это действительно шло на пользу другим. Лена знала итальянский если не в совершенстве, то, во всяком случае, очень хорошо, и ей нравился этот язык, его напевность и экспрессивность, и что-то знойное было в этих: «Buongiorno… Come vai?.. Ci vediamo…»

Именно благодаря своему знанию языка она и попала в Италию, и материал, за которым она поехала, был необычен и также экспрессивен, как и сам итальянский язык. «Профессия – стриптизер» – так назывался ее материал, и она вдоволь насмотрелась в те дни мужского стриптиза, которого до того никогда в жизни не видела, и была вовлечена в мир такой чувственности и мужской красоты и сексуальности, что не раз, звоня в редакцию, говорила:

– Да мне молоко надо за вредность выдавать! Таких мужиков видеть, можно сказать, в руках держать – и сохранять приличное поведение… Мне бы сейчас мешок денег-я бы половину этих мальчиков купила, просто чтобы поближе рассмотреть, руками потрогать…

Но мешка денег не было. Денег хватало только на то, чтобы оплачивать небольшие интервью или время для общения с самыми яркими представителями этой изысканной и жгучей профессии.

Но очарование этих мужчин спустя какое-то время пропало полностью, потому что при более близком общении оказывались они какими-то тупыми, что ли. Просто сильными самцами. Иногда – примитивными. Иногда – откровенно циничными, даже похабными. Иногда так яростно озабоченными, что хотелось отстраниться от них. И она, что называется, с чувством выполненного долга отстранилась от этого мира красивых мужчин, которые научились зарабатывать деньги своими телами, своими улыбками, и игрой мускулов, и той безумной притягательностью, которой обладает красивый мужчина, который знает, что он красив и что он – дорого стоит…

Именно после общения с этими мужчинами она и обратила свое внимание на Алешку. Она потом не раз говорила ему:

– Господи, какое счастье, что я на этих мужиков насмотрелась и меня от них тошнить стало! Иначе бы я тебя просто не заметила. Потому что тебя трудно заметить, когда ты куда-то там забуряешься в самого себя. Ты вообще становишься незаметным, просто сливаешься с окружающим миром, как существо, способное к мимикрии…

Она увидела его в баре своего отеля. Он просто сидел с каким-то отрешенным лицом, и лицо это было одухотворенным, и было в нем что-то очень высокое и красивое. Красивое какой-то другой красотой, не красотой самца, а красотой какого-то парения.

Сколько раз потом она любовалась этим выражением его лица. Сколько раз – ругалась с ним, ненавидя его за это выражение лица. Но тогда именно эта одухотворенность и погруженность вглубь себя и привлекли ее. И еще – его руки.

Руки у него были необычные. Прекрасными были его руки. С длинными пальцами, какие-то очень живые, чувствующие. Руки художника. И как часто он, сидя вот так в своем отрешении, был где-то там мыслями, и руки его тоже были там, и что-то вздрагивало в них, как будто он, незаметно даже для себя, делал невидимые зарисовки.

Она была не права, когда говорила о том, что не было им с Аленкой места в его картинах. Сколько раз они вместе с дочкой рассматривали папины картины, искали себя там – и находили. И не потому, что он их изображал, нет, просто в той серии картин, которая принесла ему потом известность и которую он так выгодно продал, было изображено много людей. Много каких-то схематичных, немного наивных, как будто бы детских изображений. И картины эти были необычны – яркие, очень теплые пейзажи или города, в которых угадывались, находились люди. Как в детских играх: «Отыщи на картинке десять человечков»…

Это был его мир и его какой-то необычный, немного наивный и детский стиль изображения мира. Какие-то солнечные человечки с едва намеченными, размытыми лицами были частью его картин и сутью их – потому что за этой наивностью изображения, в этих теплых красках прорисовывался очень светлый и добрый мир хороших людей, и было их на картинах много. Лене иногда казалось, что он ими, этими человечками, рисует свои картины, как мазками… И они с Аленкой искали там себя и находили. И Аленка всегда радовалась, когда находила какое-то сходство и кричала:

– Папа, я еще себя нашла, смотри – вон там, на травке… Пап, смотри, а вот мама!.. Пап, а вот еще – мама!..

И он подходил к ним с улыбкой и смотрел с интересом, где это они там себя нашли, потому что, конечно же, не их он изображал, и права она была иногда: им не всегда было место в его мире…

А в том мире, в котором она жила сейчас, не было их – Алешки-большого и Алешки-маленькой. И не потому, что им не было в нем места. Они уже занимали место в каком-то другом мире, и миры их были параллельны.

И это было самое страшное, что с ней произошло.


Это была его, Алешкина, идея – поехать всем вместе в ту туристическую поездку. Лена была против: совсем не хотелось ей ехать с Аленкой, которую они в последнее время часто стали называть Алешкой-маленькой, в страну, где в отеле для малышей не было никаких особенных условий, и она горячо убеждала его, что лучше им опять всем вместе поехать в Турцию. Там – клубные отели, и ребенка можно сдавать аниматорам, и самим по-человечески отдыхать…

Сейчас ей было даже странно, что она так часто хотела избавиться от Алешки-маленькой, отдать ее кому-то: то маме на выходные, то аниматорам, то с нетерпением ожидать понедельника, когда можно отвести ее в детсад.

Сейчас она не отпустила бы ее от себя никуда. И ушла бы с работы, и стала бы нормальной мамой, которой и должна была быть – чтобы хоть несколько лет, самых важных в жизни ребенка, побыть с ним рядом, побыть для него, занимаясь с ним, читая ему, играя с ним, водя его на танцы или плавание. Но – такой мамой она не была и уже не будет.

И как-то быстро промелькнула перед ней картина, в которой она – та Лена, которой она была когда-то, как-то тупо и упрямо говорила людям в черном, не узнавая в них ни маму, ни сестру, ни соседей:

– Мне нужно ее причесать… Я ее только причешу, я ее не причесывала… Вы только откроете, я ей косички заплету – и опять закроете…

И ее увели куда-то, и гроб этот маленький, какой-то неправильный, нереальный, потому что просто не должно быть в жизни таких вот маленьких детских гробов, не открыли. Потому что нечего там было причесывать. И нечего заплетать. Но она как-то тупо и упрямо повторяла:

– Я только ее причешу…

Она перешагнула через это воспоминание. За время, что прошло с тех страшных дней, она научилась просто перешагивать через эти воспоминания, как будто они были не про нее. И они точно были не про нее. Она стала другой – неживой и бесчувственной. Потому что иначе – нельзя было жить…

И сейчас она сидела на этой террасе, смотрела перед собой на долины, покрытые полями и лесами, и думала о том, что это ему была нужна та поездка. Он так хотел, чтобы они все были вместе, наверное, потому, что тоже не чувствовал себя хорошим папой и мужем в общепринятом смысле этих слов. Он редко бывал с ними, уходил в свою мастерскую или просто уходил куда-то глубоко в себя. Осознавал ли он истинные мотивы своего желания так провести отпуск? Этого она не знала и никогда уже не узнает.

Он горячо защищал эту поездку, говоря, как основной аргумент, что он хочет отдыхать не только телом, как в Турции, куда они уже ездили с маленькой Аленкой, но и душой. Ему нужны новые впечатления, новая страна, новые эмоции. Он хочет именно турпоездку – с экскурсиями и сменой впечатлений.

И именно на этот его аргумент она и ссылалась в спорах с ним: ну куда им ездить по турпоездкам, таская за собой четырехлетнюю Ленку? Она – непоседливая и громкая, она – ребенок, которому нужно сидеть на берегу пляжа играть с камушками, или плескаться в воде, или играть с аниматорами в какие-то детские игры, или смотреть мультики в видеозале…

Но, удивительное дело, Апенка как-то легко вписалась во все их поездки. И, пока они с интересом смотрели на какой-нибудь древний дом с таким же древним гербом и слушали экскурсовода, Аленка где-то в сторонке общалась с обычной, ничем не примечательной местной кошкой или выкапывала из земли какой-то корешок, в общем, жила своей детской жизнью, вполне довольная происходящим. И поездки в комфортабельных автобусах она переносила спокойно, только иногда забывалась, глядя в окно, и начинала громко петь, но пение ее, детское и чистое, каких-то всем известных песенок про Мамонтенка или Антошку вызывало только умиление у группы, и все текло изо дня в день хорошо и спокойно.

По вечерам, а иногда и целыми днями, свободными от экскурсий, они лежали на пляже и были семьей – дружной и веселой семьей. Только теперь она поняла это. И, наверное, именно для этого Алешка тогда настоял на поездке.

Они были семьей, шумной и дружной, и бегали вместе по воде, догоняя друг друга, или учили плавать Аленку. Потом, накупавшись и утомившись и от воды, и от солнца, они обедали в пляжном ресторане и шли в свой коттедж. И у них был тихий час, и они спали как дети, сладко, раскидывая в постели ноги и руки, и сон этот тоже сближал их, потому что, просыпаясь, они еще возились в постели, и это был живой и веселый клубок тел, и было столько их визга и писка и рычания Алешки, который на них нападал…

А потом они снова шли на пляж, ели мороженое в кафе или пили сок, и она любила пить кофе в маленькой кофейне на углу и закуривать тонкую и легкую сигарету – и это тоже было частью отдыха, – позволить себе просто расслабиться, пока Алешка-большой кормит Алешку-маленькую мороженным…

А по ночам они дожидались, пока заснет Аленка, и тихонько выходили на веранду. В первые дни они еще старались говорить шепотом, чтобы не потревожить ее сна, чтобы она дала им возможность побыть вдвоем, но быстро убедились, что спит она крепким здоровым детским сном, вымотанная купанием и солнцем, и они могли громко смеяться, увлекаясь в разговоре, и только занимаясь сексом, им приходилось сдерживать себя, чтобы не разбудить дочь.

Это было какое-то удивительное ощущение в той их поездке: их ночи, когда все вокруг стихало, и они входили в коттедж, и слышно было тихое и ровное дыхание дочери, и что-то возникало между ними, уже забытое – как тогда, в Италии, – они просто могли смотреть друг на друга, и сами их взгляды притягивали их, и могло быть не сказано ни слова, но каждый понимал желание другого.

Какая-то близость опять возникла между ними. И было так странно и немного обидно, что в их повседневной жизни так редко в последнее время хотелось им быть вместе, ласкать друг друга, хоть были для этого все условия.

Два года назад они въехали в двухкомнатную квартиру. И квартира эта, хоть и была не новой, и купленной на общие деньги – родителей и их самих – была для них радостью, потому что почти четыре года прожили они сначала с ее мамой, иногда – в его семье, и все это было сложно, и чувствовали они себя скованно, и все чаще он уходил в мастерскую, потому что там было лучше и свободнее…

Но в этом новом их жилье тоже почему-то не складывались их отношения, он все чаще уходил в себя, а она – злилась и сучила, и даже когда они были близки, что-то скованное было в их телах, она как бы стыдилась его и сдерживалась, не могла отдаться, открыться той страсти, которая жила в ней раньше.

Тут же, в их коттедже, состоящем всего-то из открытой веранды, ванной и большой комнаты, в которой стояла двуспальная кровать и куда была принесена детская кроватка для Аленки, где вообще не было условий, чтобы уединиться – они «попали в секс». Они просто влипли в страсть, в знойную, пылкую страсть, и, пока Аленка спала, раскинув загорелые ручки и ножки, они любили друг друга в ванной.

Это была какая-то бурная, животная любовь, и она старалась не кричать – и не могла не кричать. И она несколько раз искусала его плечи, потому что просто не знала, как выплеснуть эти чувства, если нельзя было выплеснуть их в крик…

И так было каждую ночь – какое-то безумство, опьянение от тел друг друга, от этой запретности и осторожности, которую они должны были соблюдать. И даже днем, иногда, когда он подхватывал ее с лежака или поднимал в воде, она как-то животно возбуждалась от его рук. И поворачивала к нему голову так стремительно и страстно, и взгляд ее был таким проникающим, что он тоже как-то бледнел и сжимал ее сильнее – и отталкивал, потому что, казалось, они могут просто не справиться со своими телами и отдадутся друг другу прямо тут, на берегу или в воде, на глазах у всего пляжа…

Это был хороший отпуск, такого у них никогда не было. И уже не будет никогда. С ними у нее уже никогда и ничего не будет. Она это уже поняла. Поняла и приняла, хотя очень долго не могла этого принять. Не могла, просто не могла принять того, что утром ей некого будет будить, что никого не надо ждать, что ничьи ручки не обхватят ее за шею и никто не прошепчет в самое ухо:

– Ты моя самая любимая мама…

И что его руки больше никогда не прикоснутся к ней, и она не увидит каких-то живых, нервных подрагиваний его рук, когда он где-то там, со своими картинами. Он где-то там…

Она хотела попасть туда. Хотела быть с ними. Был такой момент, когда она не могла смириться с тем, что она не ушла с ними. Что ее не было с ними тогда, когда случился этот взрыв и этот страшный пожар. Она должна была быть с ними – и ее не было. Она позвонила им и сказала, что едет. И еще сказала: вы кушайте без меня, не ждите… Они и кушали без нее. Они были на кухне, когда это случилось. Поэтому и погибли сразу. И потом ей много раз говорили, утешая ее:

– Они ничего даже не успели почувствовать… Они не мучились. Для них все закончилось в одну секунду… Они ничего даже не почувствовали…

В один из дней, когда все устали настолько, что перестали следить за ней, она поняла простую и очень важную вещь. Ей просто надо быть с ними…

Она посмотрела вдаль, и взгляд этот был спокойным, как будто вспоминала она какую-то чужую историю, историю чужой женщины. Вот жила-была женщина. И любила она свою семью, и семья ее погибла. И она тоже решила быть с ними… Просто история как история. Мало ли какие бывают истории.

Она только как-то неосознанно поправила браслет на левой руке. Широкий серебряный браслет, который носила постоянно, не думая, что под ним скрывается. Мало ли у кого где какие шрамы. Но мама тогда, после больницы, когда ее, всю обколотую транквилизаторами, вернули домой, купила ей этот браслет и сказала:

– Носи… Тебе идет…

И ей было все равно. Пусть будет, если ей так нравится…

Она еще долго жила в каком-то полусне. Потом, постепенно выходя из-под действия препаратов, она стала молчаливой и задумчивой. И сказала однажды:

– Я хочу уехать заграницу. Я хочу побыть одна…

И, увидев, как нахмурилась мама, как переглянулись они с сестрой, сказала:

– Обещаю, что я ничего не сделаю… Я хочу отдохнуть. Я хочу начать писать…

Это уж было полное вранье, но они приняли его. Хотя прошло очень много времени, прежде чем она осуществила свое желание. Но тогда, когда она так решила, она впервые будто бы обрадовалась.

Потому что в последнее время все чаще думала, что не вписывается в картину этой жизни. Потому что чужая во всей этой жизни, в которой больше не было Алешки-большого и Алешки-маленькой. И подумала: нарисуй ее, эту картину, Алешка – она не нашла бы себя на ней, сколько бы ни искала. Потому что не было ей тут места.

И ей хотелось уехать куда-то, где все тоже будет чужое, и она там будет чужая. И ей будет нравиться быть чужой. Ей хотелось уехать туда, где ее никто ее знает. И никто от нее ничего не ждет. И она не является укором своей совести, что расстраивает мать и никак не внемлет советам сестры – забыть все и жить дальше.

Перешагивать через воспоминания и отстраняться от всего пережитого, как от переживаний чужой, незнакомой ей женщины, она научилась. Но ей хотелось тишины. Тишины и покоя. Чтобы никто ее не знал. Чтобы о ней забыли. Чтобы позволили ей быть той, которая она есть – неживой и бесчувственной. И все.

И она вспомнила об этом городке, куда они однажды заехали на экскурсию, и сразу решила, что именно в нем она и будет жить. И именно в том доме с террасой. И в этом не было дани прошлому. Просто среди миллионов маленьких тихих и спокойных уютных городков она уже знала один, и знала, что там ей место. Там, на террасе, где кончается жилая часть мира и можно просто сидеть, просто смотреть. Просто жить и быть собой, такой, какой она была…

И она сделала то, что хотела. И, хоть переговоры с турагентством были долгими, потому что запрос ее был необычен, но деньги и время сделали свое. И она жила в этом городке уже вторую неделю. И сидела в плетеном кресле. И теперь, наконец, была спокойна. Просто спокойна – и все. Мертва и спокойна. Как и должно было быть.


…В этом магазинчике они купили тогда тяжелую и красивую бутылку из темно-синего стекла, и бутылка эта была необычна, что-то было в ней загадочное, таинственное, как будто и не в магазине сувениров купили они ее, а нашли на дне моря.

Что-то старинное было в ней, в ее необычной форме, в плотном слое стекла, чересчур тяжелой она была, и стояла она потом на полке в их кухне. И потом снилось Лене, как осколок этой бутылки торчал в стене, как будто вбили его туда молотком, но никто его не вбивал – он сам воткнулся туда, разрезав поверхность стены, нарушив все физические законы. И синяя клякса была на полу, и она понимала, откуда эта синяя клякса. И этот сон стал ее кошмаром, и во сне она сама себе говорила: так не бывает, чтобы осколки бутылки врезались в стену или становились кляксами. Но это опять и опять повторялось в ее снах, и было так страшно, что бутылки могут становиться синими кляксами, а живые люди – неживыми…