Ольга Александровна постелила тряпку и велела парню хорошенько вытереть ноги. Но разве хватило бы тряпки, чтобы досуха вытереть измочаленные лапти, в которых хлюпала грязь.
И посейчас стоят перед глазами Ольги Александровны узорчатые следы лаптей, протянувшиеся по только что вымытому полу длинного рабфаковского коридора. «Вот и деревня двинулась… В лаптях идут учиться», – подумала она и жалостно вздохнула, вспомнив о чрезмерной робости парнишки. Кто знает, может быть, парень как раз своей застенчивостью и тем, что нуждался в помощи, и расположил её к себе. Ведь сострадание – самый могучий двигатель женского сердца.
Волнуясь, словно за родного сына, Ольга Александровна ждала, пока парень выйдет из кабинета заведующего, но при первом же взгляде на поникшего головой Хасана догадалась, что парнишка получил отказ. И всё же не вытерпела, спросила его.
Парень поднял голову, но был настолько растерян, что даже не ответил. Глубокие карие глаза уже не светились надеждой, как несколько минут назад, – они были полны слёз.
Ольга Александровна, легонько потянув парня за локоть, остановила его и стала расспрашивать. Оказалось, он пришёл в Казань издалека, из-под Мензелинска. У него не было денег на билет, и он две недели шёл пешком.
– Пусть бы только приняли учиться, я бы и на вокзале прожил, – сказал он, краем ладони вытирая глаза.
Ольга Александровна посоветовала парню сходить в обком комсомола. Ободрённый Хасан отправился туда, но на рабфаке так больше и не показался.
Через несколько дней, идя дождливым утром на работу, Ольга Александровна снова увидела Хасана. Он спал на скамейке, в «Саду медного бабая», как запросто называли в Казани Державинский парк, где стоял памятник поэту. Сердце её ёкнуло. Мешочка при нём уже не было. Лицо в синяках, один глаз подбит, бешмет изодран.
Она осторожно разбудила парня:
– Ты чего тут лежишь?
Вздрагивая от холода, Хасан несколько минут растерянно озирался, протирая глаза, затем с улыбкой провинившегося ученика спросил:
– Вы та хорошая тётя?
Хасан рассказал ей, что в обкоме комсомола ему велели зайти на следующий день. Побродив немного по казанским улицам, продрогнув, он вернулся на вокзал. А ночью его ограбили, какая-то шпана утащила мешок, где лежали все его бумаги. Теперь он не знает, что и делать, голова кругом идёт. Ему ещё дома говорили, что один их деревенский работает в Казани ломовым извозчиком. Он пытался найти его, да ничего из поисков не вышло. Никто в деревне не смог дать ему точного адреса этого человека.
Ольга Александровна после и сама удивлялась, как это она решилась тогда взять Хасана к себе на квартиру, почему она сразу поверила ему. Как бы то ни было, с этого памятного дня Хасан Муртазин стал жить у Погорельцевых.
Посоветовавшись, все трое решили, что, если даже и вышлют новые справки из деревни, всё равно поступать на рабфак будет уже поздно. И Матвей Яковлевич порекомендовал Хасану устраиваться пока на завод.
На работу они ходили вместе. Хасан оказался способным, сообразительным парнем, был настойчив, но тщеславен.
В следующем году Хасан поступил учиться, но долго ещё жил у Погорельцевых. Стол у них был общим. Бельё Ольга Александровна стирала Хасану сама и слышать не хотела ни о каких деньгах. Хасан продолжал ходить к Погорельцевым и после того, как перешёл жить в общежитие. Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной ничего не жалели, старались делать всё возможное, чтобы облегчить ему вступление в самостоятельную жизнь. «Откуда же ещё ждать парню помощи?» А когда Хасан, закончив рабфак, решил уехать для продолжения учёбы в Москву, они собрали его в дорогу так, словно родного сына провожали в дальний путь. Матвей Яковлевич подарил Хасану своё чёрное осеннее пальто, которое всего несколько раз надевал. «Прилично ли ходить по столице в обшарпанном пиджачишке». Растроганный Хасан сказал:
– Я ведь вам не родственник… Ни сват ни брат… А сколько добра видел от вас. В жизни не забуду!
И пока Хасан учился в Москве, Погорельцевы нет-нет да посылали ему то деньжат немного, то посылочку. В ответ от Хасана приходили тёплые, полные благодарности письма. На последнем курсе он реже стал баловать их письмами. Но Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной не обижались на это, оправдывая Хасана тем, что он, бедняга, верно, «головы не отрывает от учебников».
Как раз в эти годы на семью Погорельцевых одно за другим обрушились несчастья. Утонул единственный их сын, которому только что исполнилось десять лет. После того надолго слёг Матвей Яковлевич. Отличавшийся на редкость ровным характером, Матвей Яковлевич после болезни стал беспокоен и раздражителен. И потому постоянное ожидание от Хасана писем уже само по себе превратилось для него в пытку. А письма приходили всё реже и реже. И наконец их совсем не стало.
– Эх, забыл ведь нас Хасан, совсем забыл, Ольга, – горько сетовал он.
Не сказавши мужу, Ольга Александровна отправила Хасану письмо, в котором умоляла написать Матвею Яковлевичу хотя бы несколько строк.
Для неё это было равносильно тому, чтобы просить милостыню. Знай Матвей Яковлевич об этом поступке жены, он не только не обрадовался бы, как ребёнок, письму Хасана, наспех написанному где-то в трамвае, а почувствовал бы себя глубоко оскорблённым подобной жалкой подачкой. Теперь же, ничего не подозревая, он, бедняга, несколько раз читал и перечитывал это коротенькое письмецо и, хотя обычно был очень чуток по отношению к своей верной подруге, не заметил ни малейшего признака той скрытой раны, что оставило это письмо в сердце Ольги Александровны.
Шли дни, складываясь в месяцы. Матвей Яковлевич поправился настолько, что вышел на работу. Писем от Хасана опять не было.
Однажды вечером к ним вихрем ворвался «Сулейман – два сердца, две головы».
Коренастый, широкоплечий, крепкий, как дуб, и горячий, как огонь, раздуваемый в горне, Сулейман, войдя, подкрутил вверх иссиня-чёрные усы и, сильно стукнув кулаком правой, с вздувшимися венами руки по широкой задубевшей ладони левой, воскликнул:
– Ну и дела, ёлки-палки! – И, ловко крутнувшись на своих кривых ногах, спросил: – Чего уставились на меня, точно на архиерея, га? Одевайтесь!.. Пошли на свадьбу!..
Придя к Сулейману, Матвей Яковлевич с Ольгой Александровной были поражены, услышав ошеломляющую новость: Хасан, их Хасан женился, оказывается, на старшей дочери Сулеймана Ильшат, тоже уехавшей на учёбу в Москву.
С ловкостью китайского фокусника Сулейман извлёк из конверта две карточки.
– Вот, смотрите! У потомственного рабочего Сулеймана и дочь и зять – инженеры, га! Давайте опрокинем по маленькой в честь наших инженеров!.. Пусть испепелятся сердца врагов!
И снова прошли годы.
В год окончания войны Сулейман, взяв отпуск, поехал вместе с женой на Урал, к дочери погостить. Вернувшись с Урала с гостинцами и подарками (были подарки и для Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной), Сулейман, который не прочь был при случае пустить пыль в глаза, похвастался своему другу:
– Молодец зять, высоко метит, чуть ли не в министры! – И добавил, что дочь с зятем очень приглашали в гости Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной. Но поехать им так и не пришлось.
Оторвавшись от окна, Матвей Яковлевич подошёл к жене, всё ещё стоявшей у двери.
– Как думаешь, Оленька, завтра позвать их в гости или отложим до выходного?
– Завтра они, скорее всего, будут у Сулеймана. Лучше, Мотя, отложить до выходного. Да и дел у него сейчас, небось, невпроворот – шутка ли такой завод принять.
– Вот именно, – согласился Матвей Яковлевич.
Раздался стук в дверь. Старик со старухой вздрогнули. Их лица отразили радость и растерянность. Ольга Александровна торопливым движением поправила скатерть на столе, повесила на место забытую на стуле шаль. Оба сдерживались от рвавшегося на язык вопроса: «Кто бы это?» – но оба подумали о Хасане.
А стучала Наиля, пятилетняя дочь их соседа по квартире Гаязова, секретаря парторганизации завода «Казмаш».
Ребёнок, улыбаясь, стоял на пороге, вовсе не догадываясь, в какое смятение поверг «дедушку» с «бабушкой». Ольга Александровна пришла в себя первая. Подбежав к девчурке, она схватила её в свои объятия.
– Мне скучно… Бабушка хворает, а папа никак не хочет играть со мной. Всё говорит-говорит по телефону, – надув губки, пожаловалась девочка.
Матвей Яковлевич поднял девочку на руки и прошёл с ней во вторую комнату. Ольга Александровна принялась накрывать на стол.
– А Баламира разве не будем ждать? – спросил Матвей Яковлевич.
Баламир жил у них на квартире, как жил когда-то Хасан Муртазин.
– Баламира, похоже, коснулся бес любви… Что-то очень поздно стал домой приходить, – сказала Ольга Александровна. – Садись, проголодался, поди.
3Зариф Гаязов закурил папиросу и помахал рукой, гася спичку. Но она не гасла. Замерев на полувзмахе, Гаязов следил за упрямо ползущим огоньком. Спичка догорела почти до конца, но не сломалась. Гаязов бросил её, когда уже огонь начал обжигать кончики пальцев. Нагнулся, поднял обуглившуюся спичку с пола и положил в пепельницу.
«Муртазин в Казани… Значит, и Ильшат скоро приедет», – думал он без волнения, спокойно, но откуда-то из глубины души поднималась, колыхаясь, как вечерний туман, тихая грусть. «Юность. Невозвратная юность!..»
Зазвенел телефон. Гаязов не спеша взял трубку. Послушал и, не повышая голоса, стал отчитывать невидимого собеседника:
– И у секретаря парткома должны быть часы отдыха, товарищ Калюков. Где вы днём были?.. Что?.. Не успели? А надо успевать! Пора бы научиться считаться со временем других, да и со своим тоже. Только за этим вы и звонили? Послушайте, Пантелей Лукьянович, кандидатуру Якуповой я не поддерживаю. Вы же это знаете. Да и тема эта не для телефонного разговора. Что?.. Макаров? Слушайте, Пантелей Лукьянович, нам же с вами виднее. У Макарова целый район, он не может каждого… Да чего вы так торопитесь? Знаю, что по профсоюзной линии… Учиться лучше послать кого-нибудь из молодёжи. До свидания. Так можно всю ночь проговорить, а вопроса мы с вами сейчас всё равно не решим.
Гаязов положил трубку, потянулся к шкафу, достал том Бальзака и начал перелистывать книгу, пробегая глазами отдельные фразы. Эта привычка осталась у него ещё с детства. Он всегда так делал, выбирая книгу в библиотеке.
Увлёкшись, Гаязов опустился на диван и, закинув ногу на ногу, отдался чтению. Читал он очень быстро. Посторонний мог бы подумать, что Гаязов не читает, а лишь перелистывает книгу.
Бальзак был любимым его писателем. Но сегодня даже чудодейственная сила бальзаковского таланта не могла увлечь его. Неясная тоска росла, всё сильнее завладевая им.
Гаязов бросил книгу, встал и прошёлся по комнате. В стёклах шкафов, выстроившихся вдоль стены, мелькало неясное отражение его узкого с выпуклыми глазами лица и тёмно-зелёного кителя с орденскими планками.
Зариф Гаязов родился в Заречной слободе, в семье кузнеца. Отец его погиб в германскую, мать умерла от тифа, и его вместе с маленькой сестрёнкой пристроили в детский дом. Через некоторое время сестрёнка умерла, и маленький Зариф остался в большом мире один-одинёшенек. Потеря всех близких придавила ребёнка, он затосковал, но постепенно рана в мальчишеском сердце зарубцевалась. Окончив железнодорожный техникум, Гаязов несколько лет работал в казанском депо. Там, среди молодёжи, он как бы нашёл свою вторую семью. Оттуда послали его на курсы партийных работников.
Зариф Гаязов ничем особенно не выделялся – ни складом характера, ни внешностью. Но карие, выпуклые, всегда влажные глаза его, напоминавшие омытые дождём крупные вишни, запоминались с первого взгляда. Казалось, сделай Гаязов малейшее неосторожное движение, покачай посильней головой – и выплеснутся, скатятся эти вишни из своих лунок вниз. А зрачки этих надолго запоминающихся глаз были так подвижны, словно окрашенная в чёрную краску ртуть.
В молодости из-за этих глаз Гаязов не раз попадал в самые нелепые и смешные положения. Стоило ему подольше поговорить с девушкой – и через несколько дней приходило полное нежных излияний письмо. У кого не хватало смелости писать письма, давали понять о своих чувствах песней, улыбкой, взглядом. А Зариф, молодой и застенчивый секретарь комсомольской организации, старался держаться как можно дальше от подобного рода объяснений.
Накликали ли беду на его ни в чём не повинную голову оставленные без взаимности девушки, или ему на роду было написано остаться неудачником в любви, как бы там ни было, но девушка, которую позже он сам полюбил, не ответила ему взаимностью и вышла замуж за другого. Так он и оставался холостяком до самой войны, несмотря на то что ему было уже за тридцать.
Женился Гаязов на фронте. Марфуга была врачом. Зариф и сам толком не разобрался, женился ли он по любви или принял за любовь своё безграничное уважение к этой скромной миловидной девушке. А если бы и так, думалось ему, для сердца, которое однажды уже перегорело и погасло, и этого много. Но позже он понял, что жестоко ошибся, – сердце его не перегорело, оказывается, чувство не угасло. Едва он вернулся с фронта, судьба снова свела его с Надеждой Ясновой, его первой и единственной, как он теперь понял, любовью. Надежда была одинока, её муж пропал без вести.
После первой встречи с Ясновой Зариф потерял покой. Стало тяжело возвращаться домой. Теперь он уже раскаивался в душе, что женился, но в то же время далёк был и от мысли любить воровски, потаённо.
Но судьба очень скоро разрубила этот узел. Полученные на фронте раны безнадёжно подорвали здоровье Марфуги. Напрасно Зариф с присущей ему настойчивостью делал всё, что было в его силах, чтобы сохранить её угасавшую жизнь.
Перед смертью Марфуга, положив свою худенькую горячую руку на руку мужа, сказала:
– Одно мне обидно, что не смогла дать тебе счастья. Прости… – Затем попросила привести дочь, погладила её по головке и тихо, без мук, замерла навек.
Друзья Гаязова думали, что, оставшись с трёхлетним ребёнком, он не сможет долго прожить вдовцом. Забудется немного горе, и он приведёт в дом новую хозяйку. Но время шло. Наиле, оставшейся после матери трёхлетней, пошёл шестой год, а Гаязов всё не женился.
Ребёнок, не понимавший, что мать ушла навсегда, часто спрашивал:
– Папочка, когда же вернётся мама?
В такие раздирающие душу минуты Гаязов крепко прижимал к себе дочь: «Вернётся, доченька, вернётся», – но и сам не знал, появится ли когда в их доме «мама».
И думал при этом о Надежде Николаевне. А она то обнадёживала, то вновь отдалялась, избегала его. Зариф разумом понимал, что ей трудно забыть своего Харраса, а может быть, она даже втайне надеется на его возвращение, ведь он не погиб, а пропал без вести. Но сердце не рассуждало, оно терзалось одиночеством. Когда Зариф узнал, что скоро в Казань вернётся Ильшат (в молодости она была влюблена в Гаязова), это чувство одиночества стало ещё мучительнее. Да, Ильшат с полным правом может сказать: «Зачем ты так сделал, гордец, всё равно не нашёл счастья».
Когда вошёл Матвей Яковлевич, Гаязов уже опять разговаривал с кем-то по телефону, одной рукой перелистывая книгу. Услышав осторожное покашливание, он обернулся. В дверях первой комнаты стоял сосед со спящей девочкой на руках.
– Вот… уснула ведь Наиля, – проговорил Матвей Яковлевич, как бы извиняясь.
– И когда девчурка успела убежать к вам? – искренне удивился Гаязов.
Усы Матвея Яковлевича дрогнули. Ещё спрашивает «когда»! Наиля, прежде чем уснуть, не меньше двух часов резвилась, щебетала у них.
Тёща хворала, и Гаязову пришлось самому укладывать ребёнка в кроватку. Освободившись, он взял Матвея Яковлевича под руку и повёл к себе в кабинет. Они любили, когда у Гаязова случалась свободная минута, посидеть, потолковать.
– Надоедает, верно, вам моя Наиля, Матвей Яковлич, – сказал Гаязов, подводя старика к дивану. – Ума не приложу, что и делать. Вернусь с работы, только займусь ею, а тут либо телефон проклятый зазвонит, либо книгой увлечёшься, а то газеты просматриваешь, журнал… Ну и забудешься. Она, бедная, сядет, притихнет возле тебя, как мышка, а потом уныло так и протянет: «Папочка, мне скучно». Вот, честное слово, так прямо и говорит: «Папочка, мне скучно». Я вообще-то на нервы не жалуюсь, но в такие минуты чуть с ума не схожу… вся душа переворачивается. – Гаязов, сжав обеими руками голову, посидел немного молча и тихо добавил: – Не чадолюбив я, что ли…
– Не потому, Зариф Фатыхович, а просто мужчина есть мужчина, – мягко и осторожно начал Матвей Яковлевич. – Нет в мужчинах той нежности, что в женщинах. Почему дитя всегда больше тянется к матери? Потому что у матери душа нежнее, она лучше понимает ребёнка.
– Возможно, что и так, – вздохнул Гаязов. Он понял намёк Матвея Яковлевича. Чуткий старик, чтобы не бередить раны, никогда не говорил прямо, что выход тут один – женитьба. Но при каждом удобном случае намекал на это.
– Трудное дело – вырастить ребёнка. Особенно одинокому. Сейчас она, – Матвей Яковлевич кивнул в сторону комнаты, где спала Наиля, – ещё маленькая и требования у неё совсем небольшие, а подрастёт – и забот больше будет.
– Это так…
Гаязов не замечал, что курит папиросу за папиросой. И лишь когда комната наполнилась дымом, он спохватился и открыл окно. В лицо ему пахнул ночной прохладный воздух. На чёрном бархатном небе, будто кто-то их разбросал щедрыми пригоршнями, сверкали яркие звёзды.
Гаязов подсел к Матвею Яковлевичу и уже совсем другим, деловым тоном заговорил о том, что слишком часто меняются на «Казмаше» директора, что это не может не сказываться на производственных возможностях завода.
– Замечательный человек Мироныч, но любил старик ходить по проторённой дорожке. А я, Яковлич, знаете, больше уважаю альпинистов.
– Кто на скалы карабкается?
– Ага, – улыбнулся Гаязов. – Другой, того и гляди, разобьётся в лепёшку, а взбирается всё выше. Хорошо!
– Хасан Шакирович, думаете, из породы альпинистов? – насторожился Погорельцев.
– А вы слышали, что говорилось о нём на заводе до его приезда?
– По одежде, Зариф Фатыхович, встречают, по уму провожают. Но что правда, то правда – надоело уже встречать и провожать. Эдак и совсем запутаться можно.
В глазах Гаязова вспыхнули озорные искорки.
– Ну уж на этот раз, Матвей Яковлич, как хотите, а обижаться вам придётся на самого себя. Муртазин вам свой человек, все в один голос говорят.
Матвей Яковлевич смутился.
– Да как сказать… В молодости жил у нас немного, вот как сейчас живёт Баламир… Квартирантом, – сказал он сдержанно. – После того, Зариф Фатыхович, сколько воды утекло, сколько годков отстукало. В те поры волосы-то у меня ещё не были снежком запорошены, как сейчас.
И он, не очень, правда, охотно (с такими просьбами к старухам надо обращаться!), рассказал историю Хасана. Когда Погорельцев закончил, Гаязов спросил немного удивлённо:
– И после этого ни разу не бывал? Даже проездом не заглянул?
– Нет… Не приходилось, – ответил Матвей Яковлевич коротко.
Нетерпеливо поднявшись, Гаязов подошёл к окну. Ночь была сырая и тихая. А звёзд, казалось, стало ещё больше, чем давеча. Зариф вздохнул: «Знает ли Муртазин, рассказала ли ему Ильшат о своей первой отвергнутой любви? Ничего себе будут отношения у парторга с директором».
Матвей Яковлевич встал и, словно по секрету, шёпотом признался:
– Завтра ждём его в гости. Не званым, а так, запросто… Званым после… Ольга Александровна уже хлопочет, угощение готовит. Пойду и я, помогу ей немного. До свидания, Зариф Фатыхович. Спокойной ночи.
– Спасибо, Матвей Яковлич, уж простите, пожалуйста, что Наиля побеспокоила.
– Какое ж тут беспокойство. С ребёнком в дом приходит радость. А Наиля для нас всё равно что родная дочь.
И старик, пройдя на носках мимо спящего ребёнка, неслышно закрыл за собой дверь.
4Пока Матвей Яковлевич проводил время у Гаязова за неторопливой беседой, задержавшийся на собрании Сулейман Уразметов на всех парах мчался домой.
Во дворе кто-то с силой хлопал палкой по чему-то мягкому, и Сулейман тотчас смекнул, что это младшая дочь Нурия выбивает пыль из дорожек. Он перевёл дух. Значит, зять ещё не приехал, можно не торопиться.
Медленно, отяжелевшим шагом вошёл Сулейман в тускло освещённое парадное и стал подниматься на третий этаж. Его догнала запыхавшаяся Нурия со свёрнутым трубкой ковром на плече. Голова повязана вылинявшим стареньким платочком. В домашнем халатике, босоногая.
– Устал, папа? – весело сверкая глазами, спросила она, не замечая его недовольного взгляда.
– А что? – насторожился Сулейман.
– Ничего. Медленно что-то поднимаешься.
– Поживёшь с моё, тогда посмотрим, как ты будешь ласточкой летать.
– Ой, папа, не сердись. А мы всё вверх дном перевернули. Везде помыли, все уголки вычистили… Не то что Хасана-джизни[3], а впору самого-самого большого гостя… – Нурия запнулась, не находя нужного слова. И вдруг перескочила совсем на другое: – Папа, джизни видел?
– Нет.
– А я видела!
– Где, когда?.. – встрепенулся Сулейман.
– Час назад по Заводской на машине промчался.
– А-а… – разочарованно протянул Сулейман.
Свежевымытые полы влажно блестели под ярким светом. Гульчира, средняя дочь Сулеймана, только что закончив мыть коридор, проскользнула на кухню с ведром в руке. Сулейман разделся и шумно потянул широким носом воздух: лёгкий запах жаренного на топлёном масле мяса с луком сразу вызвал в нём аппетит.
– Га! – повеселел он. – Перемечи, эчпочмаки!..[4]
– Это для гостя! – сказала Нурия, сбросив ковровую дорожку на пол.
– А мне ничего? – шутливо огорчился Сулейман. – Так-то встречаешь ты, моя ласточка, отца. Не думал, не думал…
– Ждёшь гостя – мясо жарь, не будет на столе мяса – сам изжаришься, – с лукавинкой повела чёрной бровью Нурия.
– Это тоже верно, дочка. А всё же пошла бы ты привела себя в порядок. Да и дорожку давай постелим. А то вдруг…
– Пусть пол немного подсохнет, – с хозяйственным видом свела бровки Нурия и ласточкой метнулась в девичью комнату.
В большой семье Уразметовых, пожалуй, искреннее всех ждала гостя Нурия. Она ежегодно ездила в гости к зятю и сестре и была самого высокого мнения о Муртазине. По-видимому, он доставил своей юной свояченице немало приятных минут, и она теперь горела желанием хоть в малой мере отплатить ему за гостеприимство.
Сулейман стянул сапоги, надел мягкие туфли, которые ловко были брошены к его ногам успевшей снова появиться Нуриёй, и заглянул на кухню.
Гульчира и здесь уже домывала пол. Марьям, жена старшего сына Иштугана, вытирала полотенцем тарелки. Она была на сносях, и в доме поручали ей только лёгкую работу.
Старый Сулейман хмыкнул, чтобы обратить на себя внимание.
– Ждём, значит, гостя, га! – кивнул он головой на горку поджаренных пирожков на столе: – Дурак зять будет, коли не приедет. Эдакая груда добра. О, ещё и пельмени!.. Ну, молодцы, молодцы! И мне, значит, кое-что перепадёт. Эй, Нурия, где ты запропастилась?
– Папа, не гляди так жадно, – сказала Нурия. Она уже переменила свой старый халатик на праздничное платье. – Много есть вредно.
– От пищи не умирают, дочка.
– Но и добра что-то не наживают…
Все засмеялись, Гульчира выпрямилась, откинула кистью руки тяжёлую косу за спину и сказала:
– Иди садись за стол, папа, сейчас накормим вас с Иштуганом, иначе, вижу, не будет нам покою.
– Ой, не срами, дочка, старика отца. Как тут успокоишься, когда в желудке гудит, как в пустом паровом котле.
Уразметовы уже знали, что семья старого директора не успела к приезду нового освободить квартиру, что Муртазину придётся на эти несколько дней где-то устроиться, и не сомневались, что зять эти дни поживёт у них. Сулейман не прочь был даже освободить для него свою комнату, а сам временно перейти в комнату второго своего сына, холостяка Ильмурзы. В семье никто и мысли не допускал, чтобы такой близкий родственник остановился в гостинице или где бы то ни было ещё. Правда, втайне Сулейман лелеял великодушную мысль: хорошо, если бы зять прежде всего зашёл к Погорельцевым, – Сулейман от всей души хотел такой чести своему старому, закадычному другу, – а потом уж пожаловал к Уразметовым. «Свои люди… в обиде не будем», – думал он.
Но хоть и очень ждал Сулейман зятя, а нельзя сказать, чтобы на душе у него было совсем спокойно. Чувствовал он за собой один давний грешок. Было это лет шесть назад, а то и поболе, когда он гостил у зятя. Не утерпел он как-то и в горячке отчитал зятя за несколько высокомерный и властный тон. Сама простота и непосредственность, Сулейман в первый же день приезда подметил эти не понравившиеся ему замашки Муртазина. После-то уж каялся – не надо бы так круто. Но ведь сделал он это с самыми лучшими намерениями и именно потому, что крепко уважал зятя за ум и знания. В конце концов старик утешился тем, что прошлого не воротишь. Что было, то быльём поросло, нечего старое ворошить. Недаром говорят, кто старое помянет, тому глаз вон. Однако, когда Сулейман узнал, что зять с вокзала проехал прямо в обком, сердце у него ёкнуло: неужели Хасан злопамятен?