Ну а тогда, в счастливом промежутке между путчем 91-го и днём моего изгнания из Гитиса, незадолго до отбытия в Новозыбков в электротехническую роту электризуемых заграждений, где меня и отмудохали до потери левой почки, мы сидели с друзьями в одном из первых кооперативных ресторанов «Сергей», что размещался в роскошно обставленном подвале на Камергерском, ныне – переулке Демьяна Бедного. Выпивали и не верили себе.
– Смотрите, друзья, – говорил я товарищам моим, подкладывая и подливая, – раньше в этот подвал свозили покалеченную тару со всего центра, сам видал. Потом завозили доски, её же починять. Но всякий раз спустя полгода-год то и другое, окончательно догнившее и никому не нужное, вывозили прочь. И всё это для того, чтобы через какое-то время вновь наполнить подвал хламом и отбросом жизни. И снова вывезти, и бросить. В лучшем случае сжечь. И так годами, повсеместно и неустанно. И все были довольны, заметьте. А теперь тут «Сергей». И все мы. И сейчас нам принесут грибной суп и, заметьте, не из сыроежек, и сметана будет неразбавленной, это точно.
– И чего? – равнодушно пожал плечами кто-то из своих, друг друзей. Кажется, Хорьков. И вроде, Владик. – Те ведь были довольны, которые свозили-вывозили, к тому же при зарплате. Но и эти, – он обвёл рукой зал, – то есть мы с вами, тоже ведь вполне удовлетворены, правда? Хотя, если посчитать, суп-то золотой окажется, в прямом смысле. Но мы-то с вами не рабы, рабы-то не мы. Мы же не станем мастерить калькуляций, мы выше мелочей, потому что впереди маячит будущее, и мы не хотим знать, как станем с ним бороться.
– В смысле? – не понял я. – Считаешь, нет особой разницы?
– Считаю, толку не будет, – пожал плечами друг моих друзей Хорьков. -На самом деле разницы, в общем, никакой, если говорить о массах, о народе, о толпе. Счастье народа – понятие очень и очень относительное. А вот конкретная удача и процветание каждого – вещь поинтересней, если не возражаете, но тут работают совсем иные законы, порой вовсе не связанные с общим благом. Я, братцы, мои, кто не в курсе, в спецорганах какое-то время послужил. Очень скажу я вам, отрезвляет, хотя я там и не совсем прямым делом занимался. Но даже в этом случае считываешь окружающий мир с таких любопытных ракурсов, что мало не покажется.
– Когда же ты успел? – удивился я. – Тебе лет-то сколько?
Мы уже прилично набрались, но плюнули, раз такое дело, и налили ещё, под интересный разговор.
– Ну постарше, постарше… – добродушно признал Хорьков, – потому, наверно, и возникаю.
– А сейчас чего делаешь? – поинтересовался я, – как ловишь счастье своё, через что?
– Ну пока в рекла-а-аме…– задумчиво протянул Хорьков, – возглавляю Агентство рыночных коммуникаций. Кадры ещё люблю. Как принцип. И как оружие. А ещё как способ и, главное, как основная задача. – Он махнул свою рюмку, но лишь наполовину. Поставил, задумчиво покачал головой, таинственно вздохнул. – Ну а через какое-то время, думаю, создам Объединение рыночно-кредитных организаций. Или что-то в этом роде – как-то так или около. Хотя – повторюсь – лучше б всего этого не было, пацаны, богом клянусь, как поэт, честное слово. Мы же немного не так слышим, верите? – Теперь мне уже казалось, что всё это время, проведённое с нами в подвале, он прислушивался: не слишком заметно, но прицельно, рассчитывая выловить нечто своё, едва уловимое. Хорьков же лишь обречённо махнул рукой и медленно выцедил отставленное. И пояснил: – А перевернуть мир обратно, вернуть его к естественному истоку – лишь выиграем все, но только никто этого не понимает, ну просто совсем, ну вообще никак.
– Так ты что, и стихи пишешь? – пьяно изумился я, втайне надеясь, что рифмует он лишь проходное говно, и скорей всего полное.
– Я поэт, Гарик, – подтвердил Хорьков, – и потому, разумеется, пишу. И песни заодно. Только не печатаю, отвлекает от задачи. И не исполняю. Потому что постоянно взвешиваю, считаю, обнуляю. А потом заново калькулирую, а по результату отбираю. И решаю, как с этим быть. Так устроен успех, понимаешь? И любое искусство в нём на предпоследнем месте. Кроме искусства расставлять фигуры, используя нечётко прописанные законы.
– И кто же на последнем? – нетрезво воткнулся в разговор кто-то из наших. И громко икнул.
– На последнем – ваши иллюзии, – объяснил Хорьков и трезвым взором глянул на часы, – И наши общие заблуждения. Или, может, только ваши. Мои – несколько иного свойства, не связанные с привычным образом морали. И это не саморазоблачение, братцы, это всего лишь иная философия жизни. Жизни и судьбы, как у Гроссмана, но без крови и без войны.
– А почитать можешь? – я уже не мог успокоиться, потому что что-то было не так, как я ждал, как должно быть по совести, по логике. По уму. Что-то не сходилось, разламывалось, не собиралось в удобопонятную картину обновлённой жизни с прицелом на необратимое счастье. Потому что один мой друг привёл другого, Хорькова, и тот всё поломал парой мимоходом брошенных фраз, упавших на незанятое место, то самое, где не хватало почки. На пустующую полость внутри прочей моей пустоты.
Хорёк встал, помолчал. Начал сдержанно, но ближе к середине не выдержал, ушёл в распев, заметно посветлев лицом. Включился, заработал внутренний механизм, теперь уже неостановимый, и в эту секунду меня посетила смутная догадка, что этот человек лукавит. Если даже просто не откровенно врёт, всё про всё, используя добрые русские слова и манипулируя сознанием доверчивого, расположенного к нему слушателя. Например, меня. Да и остальных, таких же как я, не сильно вовлечённых в лукавые игры с совестью.
А стихи эти, какими Хорь одарил пьяную компанию нормальных мужиков, просто убили, насмерть. В этом и состояла, как я догадался уже потом, великая ложь – та самая, что чаще не выглядит обманом. Хочешь контролировать людей – лги им. Лги беззаветно, лги как можно больше, лги со вкусом. И лучше, если ложь будет мутной и сладкой ушам твоим, милой сердцу, спасительной душе, потому что жизнь как текла, так и течёт, размывая следы, но только эта ложь, придуманная во спасенье, вновь наделает их, натопчет для тебя новых, глубоких, как шахта с неразведанным горизонтом, высоких, как извечно безоблачный космос. Я ведь чую её, хоть по-актёрски и бездарен, настоящую поэзию, ту самую, за какую, если что, можно и туда, где ни дна у ямы, ни крышки у неба.
Время бездарное, тлен и рассадники,
Только не пой, только не пой,
В двери стучат, это вражьи посланники,
Видно, за мной, видно, за мной.
Всё, не успел, но не стоит задумчиво
Ладить петлю, ладить петлю,
Выйду и путь освещу себе лучиком,
Свет намолю, свет намолю,
Пусть они злятся, пугают, хохочут,
Точат свой нож, точат свой нож,
Я оторвусь, я найду этой ночью
Правду и ложь, правду и ложь.
Буду бежать, без оглядки, без роздыха,
Лишь бы успеть, лишь бы успеть,
Только хватило бы силы и воздуха
Хоть бы на треть, хоть бы на треть.
В прошлом останутся грех и сомнения,
Дом и друзья, дом и друзья,
В небе увидишь ты след от парения,
Это был я, это был я…
Из дневника Киры Капутина, ученика средней школы Рабочего Посёлка.
Сегодня мама сказала, что она мне плохая мать, но зато хороший отец. А я это уже знал. Она там у себя на высоте, а только мне за неё не страшно, потому что говорит, это привычка. Я один раз пробрался на материну стройку, дождался пока все уйдут, и залез на её кран, до самой кабины дошагал, а внутрь зайти не сумел, заперто было. И только тогда я первый раз посмотрел вниз, уже с высоты. И понял, что мне тоже не страшно, нисколько. Но когда засобирался обратно к земле, руки поначалу не разжались, они были белые, как у мертвяка, и будто прилипли к железным поручням. То есть самого страха вроде и не было, если снаружи, но внутри он всё равно имелся, тайный ото всех, никак не связанный с глазами и с головой. Я потом понял почему – он у меня хоронился где-то в животе, в глубине, куда самому никак не добраться, чтобы одолеть его или чуток поубавить. Я, когда на твёрдый грунт спрыгнул, то меня отпустило, но пронесло прямо там, у первой ступеньки, ведущей на мамину верхотуру, – едва успел штаны сдёрнуть и присесть на раскиданную у рельсов щебёнку. И никакой бумаги, даже обрывка. Я тогда, помню, песочком – сгрёб ладошкой какой помельче и осторожно потёр им в заднице. До сих пор не забыл это ощущение: то ли было в этой придумке моё временное спасение, то ли опозорился перед самим же собой и перед мамой, которая мне отец и мать одновременно. Она, помню, когда я закончил первый класс, сказала, что никогда не врёт, потому что другим безотцовым мальчикам матери говорят, что папа был лётчик, но разбился. Или же утонул в подводной лодке в штормовую непогоду. А какая под водой непогода, сами подумайте! Моя же мама играть со мной не стала – просто сказала, что отца у меня не было, никогда, никакого, вообще. Так получилось. Что родила меня сама, без никого – выносила и выкормила, и так тоже бывает, когда женщина хочет мальчика. А если девочку, то без отца уже не получится, она просто не родится вообще, а если и случится, то помрёт ещё в материнском животе.
Она врала мне, конечно, моя мама, иначе как это у «них получилось»? У кого, у них? Меж кем и кем?
Из дневника Киры Капутина, ученика средней школы. Продолжение.
Мы с мамой снова живём скромно. Едим в основном щи и блины. Иногда котлеты с жильного мяса, хлебного мякиша и, если есть, из несортных кабачков. А по праздникам и выходным мама печёт пирожки с рисом и капустой, но не как на улице, пережаренные, а настоящие, из духовки, с корочкой, высокие, на пышных дрожжах. Вчера, когда уезжал на тренировку по самбо, мама сунула мне три штуки с собой, потому что далековато ехать в спортзал от нашего Рабочего посёлка до другой окраины. Два я съел по дороге, а третьим угостил тренера по самбо, Старцева Дмитрия Иваныча. Все зовут его почему-то Ионычем, а почему не знаю. Он хороший человек и хорошо показывает борьбу на защиту и атаку. После тренировки подошёл ко мне, в глаза заглянул, потрепал за ухо, не сильно, а больше так, по-отцовски, и спросил, знаю ли я, что сегодня умер генеральный секретарь нашей партии. Я не знал, потому что, когда тот умирал, я ещё, наверно, ехал в электричке на борьбу. И дал ему пирожок, уже в раздевалке. Сказал, мама спекла специально для него, на пробу. Соврал от растерянности, из-за того, наверно, что умер главный в стране начальник и полководец. А занятия в тот день отменили сразу после нас. Дзюдоисты как пришли, так и ушли пустые, без тренировки. А их тренер поначалу уходить не желал, стал отмахиваться и орать, что это тут ни при чём, что все его ребята собрались и уже переоделись, и что на носу городские соревнования, и что это просто тренировка, а не поминки какие-то. Тогда Ионыч, в чём был, подошёл к нему, улыбнулся, мягко так, по-тигриному, подсел под него, дзюдоиста, и разом опрокинул на ковёр. И так ловко прижал все его члены, что тот уже ни продохнуть, ни дёрнуться не смог. Только ногой слабо шевелил и глазами, прося пощады. Тогда Ионыч отпустил его, помиловал и, приобняв меня за плечи, повёл из зала. А пока шли, объяснил, что никакое японское никогда не сравнится с нашим, родным, отечественным – будь то борьба, а хоть и совесть, или даже самая последняя честь. У них, сказал, только машины лучше и прокладки для кранОв. И девки распущенней и косоглазей. Остальное – обман.
После капустного пирожка и мёртвого генсека мы с Ионычем подружились, можно сказать, насмерть. В смысле, не он задружился со мной, а больше сам я его сильно зауважал, несмотря что мама всегда была против любой драки и борьбы, хоть нападать, а хоть бы и защищаться.
Из дневника Киры Капутина, ученика и спортсмена.
Сегодня наш день. Нет, ночь, ясное дело. Не знаю, как Гарька, но я к этому готов, точно знаю. Вообще, по правде говоря, он размазня, Дворкин. Странно даже, что мы с ним так мордами похожи. Я в зале у Ионыча, можно сказать, не продыхаю – броски там, понимаешь, общая подготовка, качка мышц, мостик, перевороты, захваты, всё такое. А этот, дедушкин внук по еврейской научной линии ни хрена, смотрю, не делает с собой, не говоря уже, что и сам дух не поставлен как надо. Но фигурой не сильно при этом отличается – почти такой же, как я. Трицепс даже чуть интересней моего, если смерить. Мама бы увидела, охнула б наверняка. Тем более что там тоже отца нет. Да и матери. Дед у них только, знаменитый этот профессор, и, кажется, мачеха, но не Гарькина, а старого Моисея. Всё вот думаю, а чего он такой русый, Гарик-то, причём больше в светлое уходит, без малого намёка на любую темноту, если они из евреев. Путаница получается, неясность, неопределённость человека как такового. А на выходе – чистый обман, подмена ожиданий и понятий всего обо всём. Про это Ионыч любит погутарить, хлебом не корми. Про понятия, про то как следует жить, вообще, в принципе, от чего отталкиваться, на чём настаивать. Я ведь только в мае узнал, что он вышел незадолго перед пирожком с капустой. А до этого 5 лет чалился, говорят, за изнасилование. А ещё до того, ну если совсем уж давно брать, то червонец тянул, за вооружённый грабёж среди бела дня в составе группы лиц. Не знаю, как там было и чего, но только он мне всё равно нравится, как никто. Как отец, наверно, если б такой имелся. Или даже как учитель, но не школьный, а по жизни, по судьбе, что намного больше любого учебного предмета, как его ни учи.
Короче, пришли мы с Гарькой к ним в палату, свечь запалили. Кругом ночь, страшная и тихая. Но только не для меня. Выискали нашего, который у них за главного. Гарька за освещение отвечал и слегка придерживал урода. Но, вижу, без особого желания, без нужной делу ненависти, просто из дружеского чувства. Ну а я сначала рубанул ему в подбородок, спящему, чтобы надёжней вышло со всем остальным. Ну а дальше уже, как Ионыч учил до и после тренировок: вынул нож, кулак, прут – неважно – бей! Умеешь – не умеешь, стой на своём, волком, волком стань: впереди – всё: степь, жратва, воля, стая. Позади – ничего, пусто, выжженный ковыль, иссохший водопой. А если что, пей кровь, по крайней мере, не сдохнешь, продержишься, выдюжишь. И глаз не отводи по-любому: смотри прямо, без улыбки, ресницей не дёргай – это всегда заметно, кто видит…
Кстати, это ведь он отправил меня на Волгу, в этот самый лагерь для отпрысков всяких академиков и доцентов. Как-чего, не знаю, а только матери в барак наш позвонили, и в трубку коротко сообщили, куда и когда. И как фамилия. Всё.
А с Гарькой мы сфоткались перед отъездом. Не знаю, что там на будущий год, выйдет нам снова сюда или как. Так что я на всякий случай новенький ФЭД у одного доцентского писюна отжал. И опять же на всякий случай не вернул. На него мы с Гарькой и щёлкали.
2.
Они пришли ранним утром, около шести, когда ещё толком не рассвело. Сначала внизу грохнули дверцей Уазика, чадящего слабо-фиолетовым. Движок не заглушали, и потому дым из выхлопной трубы, в считанные секунды просочившись через оконные щели, распространился по всему жилью. Газ был не просто вонючим – от него несло крематорием, работающим из-за нехватки природного газа на топочном мазуте.
Затем лязгнули железной защёлкой подъездного лифта, всё ещё живого, но уже рассыпающегося на глазах. Потом колотили в дверь каблуками, потому что последние восемь лет звонок не работал из-за окончательно запавшей кнопки. Ещё немного, и вынесли бы дверь, сбив её с петель. Могли бы, впрочем, связаться по телефону, если б номер не был отключён за неуплату. Именно так или вроде того жил я последние одиннадцать лет, начиная с конца 93-го, когда победивший Верховный Совет на своём первом съезде учредил Верховный Совет Народной Думы – ВСНД. Потом они долго меня не замечали, им было не до таких как я. Шла борьба за власть, её новый виток – между коммунистами, с одной стороны, и освобождёнными Галкиным узниками Белого Дома, с другой, где каждый чудил со своим партийным интересом. Генерал, в одночасье сделавшийся маршалом и министром, метался между теми и другими, пытаясь нащупать верное решение. Однако народ, оголодавший, уставший от беспредела обещаний власти и воя банковских зазывал, больше склонялся к коммунистам. И, не любя тех и других, проголосовал бы, наверное, за их ленинскую партию. Если бы в те самые дни не объявился временный Глава святой Руси.
А потом… Только потом всё началось.
В такое время зимних суток сонное марево в голове человека соперничает с мутью, растворённой в самой природе. Особенно в наших подлых средних широтах, где ни один из нас, прикормленных извечным равновесием света и тьмы, не станет просыпаться лишь для того, чтобы жить дальше. Слишком ничтожна цена подобного отвратительного пробуждения. А уж будучи наложенной на общую неприглядную картину местного мира, пробуждение однопочечного неудачника всякий раз рискует стать последним в череде его физических страданий. Надо сказать, к этому времени мой гломерулонефрит, со всеми его утренними отёками, внезапными болями, надоедными рвотами и непроходящей гипертонией, вынудил меня перестать ценить жизнь, как даденое некогда чудо. Почечная недостаточность уже который год стояла на пороге в ожидании гемодиализа, и тот факт, что звонок не работал, вовсе не означал, что хода ей сюда нет.
Униженный, вымотанный избиением, а главное, нетрезвым путешествием от Второго Верхнего Духоподъёмного до Нижней Красносельской, я всё ещё валялся, нтак и е раздевшись, в полукоматозном состоянии в гостиной, бывшей когда-то дедовой спальней. От старой жизни осталась лишь его кровать, которую я перетащил к покойной Анне Аркадьевне прежде, чем занять её опочивальню насовсем. Ну и по мелочи. Зато рожа моя опухла не только от выпитого вчера в компании малоизвестных личностей, но и по всё той же самой почечной причине. Они, когда я дополз-таки до входной двери и открыл им, искренне удивились этой моей утренней и вечерней непохожести.
– Это вы или не вы? – подозрительно окинув меня снизу доверху прищуренным взглядом, поинтересовался тот из вчерашних, какой повыше.
– Товарищ Грузинов? – уточнил второй, что пониже. – Мы правильно попали, в адрес?
– В адрес, в адрес, – пробормотал я, проморгавшись и признав своих вчерашних измывателей, – а что такое, товарищи, паспорт вернуть забыли или что? Мне за квартиру жировка придёт, а без паспорта оплату не примут, вы же знаете.
Я нагло врал: денег на оплату жилья не было по-любому, последние рубли уплыли вчерашним днём на вечерний променад, где я оказался от отчаяния, боли и скуки. Правда, не очень помню, почему они обнаружили меня именно в том месте, где сунули мордой в снег, – сначала те, с кем пил, а потом уже эти двое, что забрали паспорт.
– Нет, серьёзно, – низкий открыл документ и сверил образ и факт. Образ имелся, но факт соответствовал не слишком.
– Высокий хмыкнул, тоже взглянув туда и сюда, и недоуменно пожал плечами:
– На хера он им сдался, не пойму, ни кожи, ни рожи, одна сплошная одутловатость и ни грамма нормальной похожести. Может, пусть себе квасит дальше? – он вопросительно взглянул на низкого в барашковом пирожке. Сам был в ондатре с низким бортом, явно не первого года носки, но всё же. И эта несущественная, казалось бы, разница в экипировке не ускользнула от внимания одутловатого хозяина квартиры. То есть меня. Шапка, подумал я, как минимум, – одна ступень звания. Просто так двоих не пошлют, если им не надо. Стало быть, или расстрел, или зона. Только за что? Может, наговорил лишнего в сугроб? А они шли мимо и записали? Одним словом, теперь надо было действовать на опережение, иначе можно и загреметь не за что.
– Вообще-то, товарищи, вчера я имел в виду совершенно другое, нежели вам услышалось… – робко начал я, – вы поймите, одно ведь вовсе не проистекает из другого, как вы ошибочно могли подумать насчёт моего высказывания.
– В смысле? – насторожился барашковый, – Что имел? Кого имел? Куда проистекает?
– Нет, никого я как раз и не имел, – я вновь попытался отбиться от наседающих службистов охраны, – как гражданин ВРИ, я просто хочу, чтобы меня правильно поняли… – Вариантов было даже не несколько – всего два. Или даже один – убедить этих двоих в ошибке их собственных ушей в случае, если слушали, но не записали на плёнку. Тогда – их слово против моего. Если же записали и пришли конкретно за мной, то… Но тогда о каком сходстве речь? С кем – с вором в законе? С пиндосским нелегалом? С Папой Римским? При чём тут это вообще?
– Так… – мотнул головой барашек, – давайте будем уже определяться по вам, Грузинов, а то мы всё вокруг да около, понимаешь, а результат вообще не маячит. Лучше скажите, сколько вас в этом помещении проживает, чисто по факту. И каково общее число официально прописанных, если имеются.
– Так один и проживаю, – я чуть вздрогнул, чувствуя, как постепенно с лица моего спадает утренний почечный отёк и как медленно освобождаются глаза от поджимающих их снизу и сверху припухлостей. Вдогонку к разлепившимся векам прилетела мысль, что всё, может, и закончится не самым худшим образом – глядишь, всего лишь лишат прописки и столичного жилья. Без более серьёзных вариантов гражданского поражения в действиях и правах.
Надо сказать, поражённых хватало и без меня. К миллениуму одна лишь Западная Сибирь приросла десятком-другим миллионов высланных с основных мест проживания, да и Восточная мало в чём ей уступала. Особенно когда объявили ВБАМ. Возрождённую магистраль прежней выделки, заброшенную и забытую, решено было восстанавливать всем миром, чтобы подкачивать всенародный залежный ресурс ближе к Главным Центрам Народного Потребления – ГЦНП. Кроме Москвы и Ленинграда таких центров теперь образовалось два: в районе Калининграда, всё ещё несправедливо отделённого от Большой Земли, и в Светлорусской губернии, неподалёку от границы с Литувой, но и так, чтобы поближе к вражеской Польше и непреклонной Окрайне. Так уж неудачно вышло, что в своё время Прибалтийская зона обрела преступную независимость, но на деле она же со всеми потрохами отошла во владение наших западных партнёров. Там мы и поставили по реактору, по заводу переработки ядерных отходов и заодно, до кучи, разместили боеголовки на подходящих ядерных носителях – для отражения и контроля за врагом со стороны всё тех же западных коллег. Правда, говорят, пустые. По остальным направлениям главного будущего удара, а именно – Китай, Япония, Ближний Восток – опасность была меньшей, особенно по китайскому направлению. В основном из-за того, что руководство строительством ВБАМа как раз осуществлялось при помощи этого соседнего дружески настроенного государства. Однако сразу после прихода к власти Верховного Правителя Капутина внешняя политика ВРИ заметно изменилась в сторону отрицания основ взаимодействия. (Доктрина ООВ). Там, где дружили, стали осторожничать. А где ненавидели – продолжали ненавидеть, но уже с особой новой силой, подкреплённой напоминаниями о ядерном потенциале. Такая уж доктрина, ничего не поделаешь.
– Один, значит? – Ондатровый потёр переносицу и заметно оживился, – это хорошо, что один. И что ты… – он тут же поправился, – что вы… такой, ну… в этом немного, как бы сказать… одичавшем состоянии.
– Слушайте, а вы зачем пришли, я не понял? – спросил я вдруг неожиданно для себя. Слова выскочили бесконтрольно, я их не хотел.
– Вы лучше собирайтесь, товарищ, а мы тут пока немного осмотримся, – вместо ответа произнёс барашковый. – Кстати, есть что-нибудь вроде домашнего фотоальбома или, может, в компьютере вашем насчёт вас же самих? Переписка с друзьями-знакомыми, фото разные, старые, новые, всякие. Видео, может, заодно?
– Так всё же обыск? – враз погрустнел я. – И ордер принесли? Или так будете, без него?
– Да нет, – отмахнулся ондатра, – это мы для порядка. Всё уже решено и так.
– Служба, – добавил барашек, – сами понимаете: раз есть приказ, надо выполнять, а как иначе? Кстати, разрешение на внутрисеть имеем? Хотелось бы взглянуть. А то сами ж знаете, нарушений море, не успеваем фиксировать. А так, заодно с делом уточним, чтоб дополнительная ясность по вам была. По вас. Нет, по вам.
Оба, скинув одинаковые пальто, не сняли шапок, предпочитая не обнажать головы перед чёрт знает кем. Да и меж собой так понятней – субординация и контроль.
– Оно у меня ещё в позапрошлый год закончилось, – сконфузился я, – а больше не подавал, я же, по сути, безработный, всё равно откажут. Здоровье лечу, группу инвалидности имею. Почечные дела, знаете ли, – в армии отбили одну, а потом удалили, ещё до ВРИ. А другая не справляется, хандрит. Так и живу без ничего, на одной паршивой.
– Ну до ВРИ что было, то смыло, – хмыкнул барашек, перебирая старые фотографии, – не только вы один от тех злодеев пострадали. До ВРИ вон каждый со своим персональным телефоном в кармане ходил и названивал куда хочу да кому хочу. Это вам почище почки будет, разве не так? – В этот момент он всматривался в крупный план Моисея Наумовича, в гимнастёрке, улыбающегося возле самоходной гаубицы. Затем покрутил в руках учебник по сопромату с небольшим дедушкиным портретом на задней обложке, после чего перевёл взгляд на меня.