Зима торжествующая
Роман
Михаил Поляков
© Михаил Поляков, 2018
ISBN 978-5-4493-1467-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Я знаю, что игра моя окончена, но этот парень, Мельников, доктор из второй хирургии, считает, что я ещё выкарабкаюсь. Ему за сорок, а наивен, как семиклассница – думает, что на свете можно жить против воли. На днях он попросил меня записывать всё случившееся в последние месяцы. Дескать, разберёшься в себе, поймёшь, что к чему в твоей жизни, ну а там, глядишь, и на поправку потащишься… Моральное здоровье, внутренние резервы, то да сё… Понятно, что глупости, однако, просьбу его я всё-таки выполнил. И мне, в конце концов, развлечение— не целыми же днями в потолок пялиться. Утешала, кстати, и надежда на то, что записки эти когда-нибудь дойдут и до… словом, до заинтересованных лиц, и я буду если не прощён, то хоть понят. Оставляю их в первозданном виде, безо всяких изменений. Во-первых, переделывая, только больше запутаю, а во-вторых, память начала подводить меня в последние дни и, боюсь, что, начав заново, не только не добавлю нового, но, пожалуй, упущу и то, что смог припомнить в первый раз. Надеюсь, сумбурность повествования не очень помешает воспринять написанное. Утешаюсь тем, что смыслы, пропущенные логикой и разумом, зачастую улавливаются иными рецепторами – теми, к примеру, что объясняют нам веру, любовь и красоту. Да, красоту! Я не пижон, однако, почему же и мне хотя бы перед смертью не претендовать на некоторое достоинство?
Ну всё, хватит прелюдий. Чего ж вы ждёте, милый друг? Кидайте медную монету оборванцу с веслом и прыгайте скорее в лодку. Мы со стариной Вергилием кое-что вам покажем.
Итак,
Глава первая
Я почти убеждён в том, что долго он не готовился. Какие там, к чёрту, приготовления? Канистра бензина, какое-нибудь тряпьё, несколько газет и зажигалка… Сложнее было добраться до места. Ночью в том районе всегда темно и безлюдно, но он всё равно прятался от взглядов, вздрагивал от каждого шороха и замирал на месте, приметив где-нибудь вдалеке очертания человеческой фигуры. Впрочем, страх не тянул его назад, а толкал вперёд. Страх напоминал о самолюбии, а самолюбие – о ненависти, сжимавшей его странное, слабое сердце.
Подойдя к дому, он наверняка замер на мгновение, поражённый какой-нибудь внезапной мыслью, может быть, избитой, может быть, сто раз приходившей на ум и прежде, но теперь, вблизи работы, представившейся в странном, оцепеняющем свете. Возможно, он даже раздумывал несколько мгновений – не повернуть ли обратно? Допустим даже из лести (и мертвецы любят лесть) – задрожал и сделал шаг назад – впрочем, шаг робкий, шаг застенчивый, словно по хрупкому ноябрьскому льду. Но тут же, конечно, собрался и продолжил путь. Движения его были неловки, прямы и резки, как у деревянного болванчика. Он раскидал по периметру дома намоченные бензином тряпки, натолкал в щели между землёй и фундаментом газет, а затем осторожно, стараясь не попасть на себя, окатил из канистры деревянную стену. Торопливо достав зажигалку, чиркнул колёсиком. Сноп искр сорвался с кремня и волшебным золотым крошевом обдал доски. Взметнулся огонь, произведя звук, столь любимый в старину бывалыми моряками, звук хлопка паруса, натянутого суровым атлантическим бейдевиндом. Он постоял немного, расширяющимися зрачками зачарованно наблюдая за пламенем, словно разглядывая нечто таинственное, одному ему зримое средь алых и синих всполохов. Наконец, опомнился, резко, как солдат на плацу, развернулся и пошёл прочь. Первый звук – истошный женский вопль, настиг его через полкилометра. Наверняка он так и представлял это себе ещё в первых, начальных мечтах, но всё-таки ему стоило большого усилия не ускорить теперь шаг. Стиснув зубы и не оборачиваясь, он шёл прямо, сосредоточенно глядя на дорогу. Разумеется, ему нравилось думать, что на лице его каменное, непроницаемое выражение, и нравилось чувство удовлетворения, плескавшееся в груди чуть пониже сердца, тёплое и ласковое, как материнское молоко. Но я знаю наверняка – никогда в жизни ему не было так больно, как в эту минуту.
Глава вторая
На огонь можно смотреть бесконечно, и описывать его тоже можно очень долго. Но мне кажется кощунственным смаковать тут это. Говорили, что было страшно, говорили, что зарево было видно за километр, говорили, что люди, не находя в дыму и гари иного выхода, выкидывались из окон, ломая руки и ноги, разбиваясь насмерть. Некоторые прыгали с детьми, прижимая их к груди и стараясь упасть так, чтобы удариться спиной. Получалось не у всех. Деревянное здание горело как свечка и пожарным, которые лишь через полчаса добрались к нему через дворы, осторожно объезжая небрежно припаркованные машины местных буржуа, почти не осталось работы. Итог той ночи – семеро погибших, включая троих детей, и четыре десятка искалеченных. Две женщины сошли с ума. Одна – старая – не смогла смириться с потерей мужа и сына, другая – молодая – не вынесла вида своего изуродованного огнём лица. Приметы времени, хищные приметы времени.
С утра возле здания началась мрачная, злая сутолока. Медики, полицейские, журналисты, сами погорельцы, спасавшие из дома остатки имущества, – толкались, наперебой кричали, затевали грубые, неуместные ссоры. Там, средь ругани и злобы, сизым туманом висевших над остывающим пожарищем, средь отчаяния и тёмного людского горя, был, конечно, и Лёша Коробов, добрый мой приятель. Любите его и жалуйте, дамы и господа!
Глава третья
Алексей не мог не прийти ко мне, и он пришёл. В семь часов утра заверещал звонок, и я, наскоро накинув халат, в потёмках доковылял до прихожей и открыл дверь. На пороге стоял он, и он был растрёпан, утомлён и зол. И ещё торжественен. Я убеждён, что такие люди и живут лишь ради того, чтобы изредка торжествовать – иначе слишком горька была бы их чаша. Пропустив его в прихожую, я прошёл следом. Он плюхнулся на стул и пристально уставился на меня своими острыми зелёными глазами, как бы ожидая, что я заговорю первым. Но я молчал.
– Ваня, вот предупреждал я тебя, что общежитием дело не окончится, – волнуясь, начал он, крутя в руках свой длинный шерстяной шарф. – Ты ленты видел? Только что на Никитской дом сгорел.
– Я спал, – ответил я, глядя спокойно и безразлично. Он с минуту внимательно изучал меня. Моё спокойствие было, конечно, подозрительно ему. Спокойствие вообще всегда подозрительно.
– Ну вот жаль, – чуть сбившись, продолжил он. – А я только что с пожара. На этот раз всё совсем плохо – семь человек погибло, ты представляешь? Совсем страх потеряли, сволочи!
– И дракон там сейчас?
– Нет, самого его не заметил. Но Белов, я слышал, приезжал. Виноградов, председатель жилсовета, видел его БМВ, и Фетискина из квартиры на третьем этаже наталкивалась пару дней назад. Но всё это побоку, главное сейчас – документы.
Алексей порылся во внутреннем кармане пиджака, и извлёк на свет божий потрёпанную и взъерошенную пачку бумаги.
– Вот, смотри! – торжественно произнёс он, разглаживая на журнальном столике пожелтевшую бумагу. – Это договор подряда на ремонт канализации, который исполнял «Жилстандарт». Это, – на стол легла толстая пачка тёмно-зелёных листов – рекламные предложения тех же ребят о выкупе квартир. А вот здесь, – он подал мне маленькую красную флэшку в форме бульдожьей головы, – здесь записи угроз, которые получали жители по телефону.
– Кто записывал? – поинтересовался я, разглядывая карту. Под моими пальцами она прогнулась и издала сиплый звук, напоминающий собачий лай. Пахло от неё апельсиновой шипучкой. Такие флэшки родители покупают детям, чтобы те переписывали в школьных компьютерных классах задания на дом. По ней одной была очевидна неразбериха, царившая теперь среди жильцов. Ясно, что несмотря на все разговоры, поджог застал их врасплох, иначе они давно заготовили бы целую батарею флэшек для раздачи прессе, а не скидывали информацию на первые попавшиеся носители.
– Записывала Фомина, местный активист, правозащитница. Она сейчас занимается всеми делами погорельцев. Ну, размещением там, прессой… Толковая, кажется, баба.
– И точно известно, что угрожали именно люди Гореславского?
– Ну а кто же ещё? – вскинулся Алексей. – Кому это выгодно, кроме них? У них и строительные подряды, и геодезические работы у дома они производили, и… Да вообще всё на них завязано!
– Понятно, – сдержанно откомментировал я.
– Я так считаю: пора нанести дракону визит, – продолжал наступать Лёша. – Помнишь, мы говорили пару недель назад? Ну, выложить ему все факты, объяснений потребовать. Одним словом, «иду на вы».
– Думаешь, он станет тебе отвечать?
– Станет. Теперь уже не отвертится, – убеждённо отчеканил Коробов.
– А не боишься? – спросил я, заранее зная ответ.
Он презрительно поморщился, а я, глядя на него, улыбнулся. Как приятно всё-таки иметь дело с цельным человеком!
Глава четвёртая
Мы просидели на кухне до утра. Пили чай, закусывая чёрствыми пряниками, обнаруженными в моей хлебнице. И не говорили. Всё было понятно без слов. Когда первые розовые лучи загорелись над мирными жулебинскими высотками, мы, не произнеся ни звука, поднялись и пошли к выходу. До логова нашего дракона – башни «Федерация» было сорок минут на метро. Мы ехали, держась за ледяные поручни и думая каждый о своём. На лице Алексея мелькали мрачные молнии. А я улыбался. Я размышлял о драконе, о свободе и о праве на красоту. Я размышлял о праве на красоту и вспоминал об одном известном мне шраме под выбитым глазом. Затем я стал думать о жалости и о том, равна ли она для природы погибшей красоте. Наконец, у меня задрожали пальцы, я снял руку с поручня и глянул на Алексея. Те же молнии, но – чаще, ярче. Для него жалость стоила красоты.
Глава пятая
…В первый раз Алексея Коробова я увидел ненастным октябрьским днём. Я торжественно восседал на бронзовом колене Михаила Васильевича Ломоносова во дворе журфака МГУ на Моховой, и, покровительственно улыбаясь, оглядывал стайку студентов, беснующуюся у подножия монумента.
– Выше лезь! – кричали мне. – Выше! На голову заберись!
По плечам моим стучали крепкие дождевые капли, в глазах дрожали радуги, а в ушах стонал безжалостный осенний ветер.
– Выше давай! Выше! Вы-ы-ыше! – гудела толпа.
Я поднялся на ноги, обхватил Михал Василича за плечо и, глянув вниз, задумался. Мне захотелось закрыть глаза, отпустить руки, и полететь головой вниз, так, чтобы удар пришёлся лбом о гранитные плиты. Или чтобы статуя вдруг ожила, обняла меня и принялась ласково укачивать в своих больших сильных лапах. И ещё очень хотелось расплакаться.
– Выше!
– На шею ему забирайся!
Я покрепче ухватился за шею Ломоносова, и, оттолкнувшись ногой от колена, стал подтягиваться к плечу, когда внизу раздался звонкий голос.
– Да погодите вы! Не видите – плохо ему? Эй, парень! Давай, слезай!
Толпа неодобрительно заворчала, но голос был настойчив.
– Слезай, там опасно! Не дури!
Я глянул вниз. На постаменте стоял парень лет двадцати, лопоухий, веснушчатый и в белой рубахе – воплощение комсомольца с какого-нибудь зовущего на БАМ плаката семидесятых годов.
– Давай руку и спускайся, я тебя поймаю, – уверял он.
Поразмышляв несколько мгновений, я доверчиво протянул руку, и он в самом деле поймал меня, как обещал.
– Ну что у тебя случилось? – спросил он, когда я оказался на земле.
– Долго рассказывать, – ответил я. Но всё же рассказал.
Послушайте уж и вы.
Глава шестая
С чего бы ни начинал я свою историю, в памяти так или иначе всплывает одна, главная дата, разделившая моё существование на две половины: на до и после, на детство и зрелость, на свет и тьму. Эта дата – 28 марта 2000-го года. Тогда я впервые вошёл в переход между станциями метро Пушкинская и Чеховская, скинул с плеча коричневую сумку с потёртой аппликацией Микки Мауса, и, достав пачку пахнущих свежей типографской краской газет, выставил перед собой. Тогда, в первый день, торговля шла плохо. В палатке, распространявшей прессу оптом у метро «Улица 1905 года», я по неопытности купил двенадцать экземпляров «Гудка» – газета привлекла меня яркой фотографией спортсменов на первой странице. Они стояли, опираясь на лыжные палки, и улыбались задорными солнечными улыбками, так, как улыбаются люди, никогда не знавшие горя. Один из них напомнил мне отца.
«Гудок» оказался неходовым товаром – последний экземпляр я продал лишь в десять вечера. Его, вероятно, пожалев меня, купила полная старушка в зелёном плюшевом пальто.
«А где твои мама с папой?» – спросила она, передавая мне аккуратно сложенную купюру.
В ответ я расплакался горькими, тяжёлыми слезами.
– Ну не плачь, маленький, – утешала старушка, обняв меня за плечи и прижав к своей уютной, пахнущей йодом и нафталином груди. – Всё будет хорошо. Ты хочешь кушать? Пошли со мной, я тебя покормлю. Макароны с сыром любишь?
Она взяла меня за руку, и я безвольно поплёлся за ней следом. Но на платформе вдруг вырвался и шмыгнул в закрывающиеся двери уходящего поезда. Пока вагон не скрылся в тоннеле, старушка провожала меня удивлённым печальным взглядом. Я же, прижавшись к стеклу, сквозь слёзы улыбался ей. В этот момент я ненавидел весь мир.
Глава седьмая
Отец ушёл ясным весенним утром накануне моего одиннадцатого дня рождения. Произошло это со свойственной всем подлинным трагедиям прозаичностью. За день до того они с матерью что-то с час обсуждали на кухне, затем он долго и тщательно упаковывал свои вещи в два огромных синих чемодана, а после вышел за дверь и навсегда исчез из нашей жизни. Я иногда серьёзно думаю о том, хорошо или плохо то, что он не поговорил со мной, не бросил на прощание хотя бы пару слов? Если бы он пообещал вернуться, я бы ждал его всё это время, а надежда даёт силу, способную свернуть горы. А если бы простился навсегда, я бы вырвал его из памяти и, возможно, это сделало бы меня твёрже и раньше научило главному человеческому искусству – умению ненавидеть. Но он оставил после себя лишь неопределённость. Неопределённость, у которой только одно достоинство – иногда её можно принять за свободу.
Мать никогда не говорила о причинах ухода отца. Впоследствии я догадался, что виной тому была её болезнь – за полгода до того у неё обнаружили рак костей таза. Опухоль ещё не очень беспокоила, а врачи обещали, что при должном лечении выздоровление неизбежно. Но, видимо, отцу был неприятен любой дискомфорт, связанный с болезнью. Мать, до последних минут жизни любившая его без памяти, как-то назвала его утончённым человеком. Я в самом деле припоминаю, что он окружал себя красивыми вещами – носил запонки со сверкающими голубыми камнями, ходил в длинном плаще от фирмы с тревожным названием, похожим на ворчание залитого водой костра – «Гуччи», и брился серебристым лакированным станком с настоящей эбонитовой ручкой, такой тёмной, что, казалось, она способна поглощать солнечный свет. После я часто задумывался о том, как всё это удавалось ему с его зарплатой менеджера в автосалоне? Но однажды мать рассказала, что незадолго до ухода отец купил стиральную машину, взяв деньги из суммы, отложенной на лечение.
– Понимаешь, отец органически не переносил грязь, а стирать у нас было негде, – объясняла она тоном, в котором впервые в жизни я различал сомнение.
Нет, болезнь, окровавленные тряпки, рвота, унижение в очередях за лекарствами, пропахшие хлоркой и смертью больничные коридоры были, конечно, не для утончённого человека, озабоченного свежестью сорочек. Ему хотелось другой жизни – чистенькой, сытой, устроенной. Хотелось любой ценой. Такие как он искренне считают себя розами, которым судьбой назначено благоухать под утренней росой и распускать хрустальные свои лепестки навстречу солнцу. И, разумеется, розе плевать, из какой грязи тянется к небу её стебель. Чёрт возьми, иногда я мечтал убить его!
Нельзя сказать, что, оставшись одни, мы с матерью бедствовали. Она продолжала ходить на работу в своё картографическое агентство на Третьяковке, по утрам выгуливала Крамера – нашего карликового шпица, беззаботного как летний дождик, а вечерами готовила чудесные печенья с корицей. Поначалу болезнь не беспокоила её, разве что изредка она просыпалась от ломоты в ногах, и тихо всхлипывала, откинувшись головой на подушку и крепко прижав к глазам ладони. Эти звуки часто будили меня, но заходить к матери я не решался и, случалось, минутами простаивал у её комнаты на холодном полу, дрожа от страха и втягивая голову в плечи при каждом стоне. Но утром она всегда была весела.
– Что, башибузук, голову повесил? – интересовалась она, тонкой прозрачной рукой подавая мне тарелку с кашей. И я забывал о своём беспокойстве и улыбался. В этом непонятном слове – башибузук – мне слышалось что-то сглаживающее, примиряющее, прощающее. Ба-ши-бу-зук. Башибузук.
Однажды утром, это случилось через полтора года после ухода отца, мать впервые не смогла подняться с кровати. Приехавший по вызову врач объяснил, что в болезни наступило ухудшение, и без регулярного лечения не обойтись. Начались посещения докторов, лекарства, капельницы, рентгеновские снимки. И везде нужны были деньги. По-видимому, сначала их хватало – у матери всё ещё оставалась значительная сумма от сбережений, да и некоторые лекарства удавалось доставать бесплатно, по рецептам. Ещё нам помогала мамина сестра – тётя Аня, маленькая толстушка с желтушным лицом и добрыми карими глазами, часто по работе приезжавшая в Москву из Орла. Так мы протянули ещё год. Но, наконец, деньги стали иссякать. Конечно, отчасти в этом была и вина матери. Она почему-то до дрожи боялась любой бюрократии, и так и не научилась как следует разбираться в документах. Возможно, знай она больше о своих правах, то оформила бы хоть какую-то помощь в городском отделе соцзащиты, смогла бы получать по льготе препараты, которые так дорого нам обходились, наконец, добилась бы наблюдения в серьёзной клинике…
Я не помню, в какой конкретно момент осознал наступающую катастрофу – мать никогда не жаловалась на материальные проблемы, но приближение её, очевидно, чувствовал давно. Я помню, что мне несколько раз приходила в голову мысль о том, чтобы найти какую-нибудь работу. Впрочем, планы эти были ещё совсем детские – я то собирался заправлять машины на бензоколонке, то торговать в школе открытками, то хотел устроиться помощником к какому-нибудь состоятельному бизнесмену. Но однажды, возвращаясь со школьной экскурсией из зоопарка, заметил мальчика примерно моих лет, продававшего газеты в вестибюле метро Баррикадная. Незаметно отстав от класса, я подошёл к нему и расспросил о торговле. Мальчик смотрел на меня глазами затравленного котёнка, и говорил неохотно, глядя в пол. Каким-то шестым чувством я осознал тогда, и догадка эта неприятно, как внезапное прикосновение к коже холодного металла, поразила меня, что занятия своего он стыдится, и считает себя изгоем, непроницаемой стеной отделённым от мира обычных, нормальных детей, у которых есть школа, праздники, мороженое, поездки на море и красивые игрушки. Мира, к которому тогда принадлежал и я. Из его робкого, спутанного рассказа я узнал, что стоит он тут не с чьего-то позволения, а сам по себе, что газеты берёт в палатке на станции метро «Улица 1905-го года», и что в день зарабатывает около ста рублей.
В конце девяносто девятого матери стало совсем плохо, и она почти перестала вставать с кровати. Всё хозяйство легло на меня. Каждый день возвращаясь со школы, я находил на кухонном столе шестьдесят пять рублей – аккуратно сложенную синюю бумажку, придавленную тремя серебристыми кругляшами. По понедельникам, средам и пятницам я покупал буханку чёрного хлеба, полкило риса или килограмм картошки, а также литр молока в мягком пакете, «маечку», как называла мать. Во вторник, четверг и субботу – маленькую пачку грузинского чая в виде кубика, полкило сахара и несколько сдобных булочек. В воскресенье – растительное масло, бульонный концентрат и самые дешёвые развесные макароны, приготовление которых была настоящим искусством, потому что если не поймать во время варки нужный момент, то они или превращались в вязкую серую кашу, или противно хрустели на зубах. Однажды на столе вместо привычных шестидесяти пяти оказалось всего тридцать рублей мелкими монетами, а на другой день сумма уменьшилась уже до двадцати… Больше никаких объяснений мне не требовалось. В школу следующим утром я не пошёл. Вытряхнув из портфеля на кровать учебники с тетрадями и пересчитав сбережения, спрятанные в спичечном коробке в ящике жёлтого косолапого комода, служившего мне столом, я отправился на заработки. Выходя из комнаты, я оглянулся. При сером утреннем свете, скудно сочившемся сквозь плотные шторы, книги, небрежно разбросанные по кровати, напоминали миниатюрные развалины древнего, забытого города. То были руины моего детства.
Глава восьмая
Страшнее всех был Волосатик. Я хорошо помню его взъерошенную рыжую гриву, которой он был обязан своим прозвищем, глубоко посаженные глаза, сверкавшие холодным безразличием, и маленький нос кнопкой на бледном плоском лице. «Ну что, привет, мутант!» – говорил он, своими тонкими железными пальцами хватая жертву за плечо. Слово «мутант», видимо, очень нравилось ему, и произносил он его с оттяжкой, наслаждаясь каждым звуком: «му-у-у-тант». «Му-у-у» долго вибрировало в воздухе, как коровье мычание, а «тант» лаконично звенело, подобно щелчку взводимого затвора. Попасться Волосатику с газетами было хуже всего. Если два других милиционера – добродушный толстяк Васин и Семенко, которого за худобу и привычку ходить на выпрямленных ногах прозвали Циркулем, просто прогоняли торговцев со станции, то Волосатик обыкновенно тащил жертву в дежурку, где подвергал многочасовому допросу. Попавшись ему утром, можно было не сомневаться в том, что раньше вечера не освободишься. А, значит, товар пропадёт и – прощай, дневной заработок. Заполняя протокол своим округлым и долгим, похожим на спутанную проволоку почерком, Волосатик всегда вёл с задержанным воспитательную беседу. Говорил он длинно и нудно, с частым вкраплением канцеляризмов, произносимых с таким глубоким почтением, что мне каждый раз вспоминалось то, как мать после ухода гостей бережно протирала полотенцем наши фамильные фарфоровые чашки.
– Лицо, которое нарушает закон, занимаясь торговлей на территории метрополитена, подлежит предупреждению или штрафу в размере двух минимальных окладов, – гундосил он под стук колёс проносящихся за стеной вагонов. – В случае же, если указанное лицо совершает повторное правонарушение, оно может быть подвергнуто штрафу в размере от пяти до пятнадцати минимальных окладов, или принудительным работам на срок от двух до десяти суток. Это ясно тебе?
Я обречённо кивал, ёжась от холода на кривоногом табурете и стараясь не смотреть на обезьянник в углу комнаты, за заржавелой решёткой которого возилась бесформенная чёрная масса и раздавался хриплый грудной кашель.
– А что такое административное правонарушение, к чему оно ведёт, ты в курсе? А ведёт оно, – продолжал он, не дожидаясь ответа, – ведёт оно к повышению криминогенной обстановки и созданию социальной напряжённости. Вот ты с целью личного обогащения начал торговлю газетами без соответствующего разрешения от администрации метрополитена. А что будет дальше? А дальше ты, щенок, встанешь на преступный путь, начнёшь продавать наркотики, воровать…
Говоря, он распалялся всё больше.
– И за тобой, ублюдком таким, вынуждены будут бегать надзорные органы. Десятки людей станут тебя ловить, учить жизни, бумажки вот заполнять! – он патетически взмахивал рукой над столом. – И всё из-за чего? Из-за того, что ты когда-то на шоколадку решил заработать? А если ты потом кого-нибудь убьёшь?..
Я всегда со страхом ожидал окончания этого монолога. Иногда Волосатик успокаивался, равнодушно пожимал плечами, и уже молча заполнял остаток протокола, но бывало и так, что он вскакивал с места, крепко хватал меня за руку, и, распахнув дверь обезьянника, с силой вталкивал внутрь. Хорошо, если я оказывался там один, или на пару с каким-нибудь бомжем, дремавшем в луже собственных испражнений. Но случалось, в клетке ко мне придвигался ушлого вида парень – какой-нибудь карманник, задержанный накануне в метро. Когда милиционер выходил из помещения, мой сосед молча зажимал мне рот пропахшей табаком ладонью, и принимался методично обшаривать карманы. Были и моменты, о которых я не хочу вспоминать…
За одно я благодарен Волосатику – то ли из боязни волокиты, то ли по собственной некомпетентности, он не передал моё дело в органы опеки. Страшно представить, как повернулась бы тогда моя жизнь. Мне едва исполнилось двенадцать лет, моя мать была лежачей больной, и возьмись за меня чиновники, я почти наверняка попал бы в детский дом…