banner banner banner
Боя часов я так и не услышал
Боя часов я так и не услышал
Оценить:
 Рейтинг: 0

Боя часов я так и не услышал


Рейнхольд так увлекся собственными мыслями, что даже подпрыгнул, когда в его кабинете коротко и отрывисто прозвонил допотопный стационарный телефон. Настоящий раритет – большинство государственных организаций давно пользуются защищенными каналами мобильной связи, а не хватаются за рудименты и атавизмы, как за последнее сокровище. Отвратительный желтый аппарат с отвратительно желтым диском, где цифры уже затерлись от времени. И звук был почти таким же отвратительным. Если бы звук можно было бы описать цветом, Рейнхольд, конечно же, ответил: «Желтый. Самый отвратительный желтый на свете».

Он встрепенулся, протянул руку и помедлил. Никогда телефонные звонки не сулили ему ничего хорошего. Особенно в этом кабинете с видом на Страуб.

Рейнхольд поднес трубку к уху, почувствовав, как удобно та легла в дрожащую ладонь.

– Доктор Кестнер. Я вас слушаю, – он заранее знал, кто его собеседник, тем не менее, изобразил крайнюю заинтересованность.

– Доброе утро, господин Кестнер, – голос, на том конце провода, звучал глухо, словно из-под воды, – Надеюсь, вы уже ознакомились с базой, представленной нашими друзьями?

– Вы о газетных статьях? – пробормотал Рейнхольд, спешно пролистывая бумаги, – Конечно, конечно.

– Прекрасно, – сказал голос настолько безразлично, что Рейнхольду показалось, будто он разговаривает не с человеком, а с могильной плитой, – Таким образом, вы знаете, что первые гости начнут поступать в клинику через полтора-два часа. Я хотел бы встретиться с вами в кафетерии на первом этаже через четверть часа, если вы не заняты. Хранителю нужны здоровые и счастливые сотрудники, которым необходимо правильно питаться. Убивать себя кофе – такое себе хобби, вы не считаете?

Черт. И какое только ему дело? Снова эта секретарша, фрау Лешер, сует нос туда, куда не просят. Рейнхольд сцепил зубы в порыве ярости, но тут же произнес в трубку:

– Да, конечно, господин Кальцер, с большим удовольствием.

– Вот и решено, – так же безлико ответил голос, – Мне бы хотелось обсудить кое-какие детали для поездки в РИО. Надеюсь, у вас найдутся все необходимые ответы, герр Кестнер. Специалист вашего уровня – большая редкость для этих мест, и я в предвкушении нашей беседы.

– Буду рад помочь, – сухо проговорил Рейнхольд, и даже сам скривился от того, как фальшиво прозвучали его слова, – До встречи, господин Кальцер.

– Буду ждать, – безразлично ответил тот.

3

Наш Дом, и правда, большой. Даже огромный. Папа как-то говорил, что в нем жили все члены семьи Клингедорф, и даже показывал мне большое генеалогическое древо, вырезанное на деревянной панели у входа на первом этаже. Я мало что понял, но делал вид, что мне интересно – взрослые, очень любят, когда ты с ними соглашаешься. Если ты кивнешь, и скажешь «Да-да, Папа, я слушаю», они не станут злиться или начинать свою историю заново, а это уже хорошо. А пока они говорят о какой-то скучной штуке, можно подумать о чем-то своем. О замке из конструктора или о цветных мелках, например.

– Смотри, Вили. Наш Дом называется «Лезвия-на-воде». Знаешь почему? – голос Папы сегодня слегка хриплый. Мне никогда не нравилось, когда он звенел бутылками в шкафу, но чаще всего, это занятие поднимало ему настроение. Интересно, как это работает?

– Нет, пап, не знаю, – на самом деле, знаю прекрасно, но если ему так нужно поговорить то, пожалуйста. Я рад, когда у Папы хорошее настроение.

– Ну, тогда начнем с самого начала. Я же рассказывал тебе об этом пару дней назад? – иногда Папу лучше не злить. Хочет что-то рассказать, пусть рассказывает. Мне не тяжело его послушать, а ему приятно вспомнить, – Это все потому, что ты никогда не слушаешь меня.

– Прости, Пап. Наверное, из головы вылетело.

– Ладно. Но в последний раз, – снова звон бутылок, выдох, хлопок, будто взорвался маленький снаряд, и в его руках оказывается толстая деревянная пробка, – Наша фамилия, Клингедорф состоит из двух слов: «Klinge» – лезвие, клинок, а «Dorf» – поселок, деревня. Дом стоит возле озера Страуб. Вот и получается, что где находятся лезвия, сынок?

– На воде, пап. Теперь понятно.

– Ага, вот и хорошо, – он снова бренчит бутылками. Что-то льется в бокал. Запах приятный, но от него у меня часто болит голова, – Теперь вернемся к нашей истории. Ты ведь понимаешь, что человек, который не чтит историю своего рода и прошлое предков, никогда не добьется успеха?

Ну, если Папа так считает, то…

– Да, пап, конечно.

– Вот и умница. Фундамент этого дома заложил твой прадед Ганс. Он у нас долгожитель. Сколько сейчас прадедушке, Вили? – голос отца такой же мягкий, как подгнившее яблоко. Кажется, эта штука, которую он наливает из бокала не такая уж и безопасная, как он считает. Неплохо бы его предупредить об этом, но Папа уже взрослый, и сам все знает.

– Сто восемь, папа. Я знаю, когда у него день Рождения.

– А когда ты последний раз виделся с ним, ммм? – в кухне слишком тесно, и некуда спрятаться от этого запаха. Надо терпеть. Папа ненавидит, когда разговор внезапно прерывают. «Начал что-то делать, Вильгельм Клингедорф, имей силы и смелость закончить это». Я снова смотрю на узорное древо с черно-белыми портретами родственников, киваю головой. Какое же оно огромное, какое ветвистое. И почему я должен все это знать наизусть? Это же так скучно!

– Вчера, пап. Я навещал его на втором этаже.

– Хороший мальчик, – улыбается Папа, поднимая на меня сонные глаза, – Вот это правильно. Дедушка Ганс сказал, что все поколения Клингедорфов будут жить в его доме, и каждая семья, а их, сынок, четыре, возводила себе по крылу, а то и по целому этажу. Видишь, Вили, прадедушка Ганс и прабабушка Молли стоят в самом начале нашего древа.

И, правда, две фотографии, связанные друг с другом узором резного сердечка виднелись внизу обширной гравюры. И Ганс, и Молли не отличаются любовью к правнукам, поэтому я не слишком-то им рад. Ну, если надо, то пусть будут, мне-то что.

– Следующими идут дедушка Оскар с бабушкой Анной, и бабушка Магда с дедушкой Клаусом. Был еще и третий сын – почивший дедушка Генрих, но о нем мало что известно. Кроме того, что тот был конструктором и собирал всякую дребедень у себя в мастерской. Важно знать: у Ганса и Молли были только сыновья. Запомнил? – палец отца скользит вверх, указывая на следующие четыре фотографии, расположенные почти в ряд. Лица у всех такие серьезные, что мне становится смешно, но я молчу и не подаю вида.

– Конечно, пап. Я помню, как ты говорил. Магда и Анна – чужая кровь.

– Верно, Вили. Анна и Оскар – мои родители, а Магда и Клаус – родители тети Астрид. Есть еще покойная тетя Эльза, но ты, наверное, совсем не помнишь ее? Она умерла совсем молодой. Видишь ее фото? Мы – семья. Мы – кровь нашего Дома, сынок. А этот придурок Лео, муж Астрид, который мнит себя художником, тоже чужая кровь. Ясно? И твоя мать – чужая кровь для семьи Клингедорф. Обычное дело.

Странно слышать такое от Папы. Впрочем, когда он напивается этой штуки из бутылки, а делает он это часто, от него и не такое можно узнать. Я давно перестал обращать на это внимание.

– Мы – твои родители, и родители Ники. Видишь, это наше фото со свадьбы? – отец тычет пальцем еще выше, словно я не могу проследить ветвь взглядом, – Давно это было.

Наверное, и, правда, давно. Во всяком случае, родители здесь выглядят куда моложе. Отец еще не располнел и не оплыл от пьянства, а мама не поседела, как снег и не высохла, как трава под окном моей комнаты.

– Астрид и Лео родители Тома и Люси. Никогда не понимал, что нашла моя сестрица в этом бездарном ублюдке, – говорит отец, и его лицо краснеет от злости и раздражения, – Когда-нибудь, и ты, и твоя сестра должны будут привести к нам в дом чужую кровь, сынок. Но знай, что кровь крови рознь. Знай, что рано или поздно на этом древе, вместе с остальными, будет висеть твоя свадебная фотография. Чувствуешь? Это гордость за свой род, мой мальчик. В семье наша сила, а все остальное – приходящее и уходящее. Ну, чувствуешь?

– Чувствую, – пусть я вру, но отец не знает этого, и ему приятно. Я ничего не чувствую, когда вижу все эти черно-белые физиономии, а вот рамка, в виде сердечек, веточек и стрелочек – красивая. Я бы хотел, что бы такие узоры были в моей комнате, но знаю, что отец не позволит.

– Нашему Дому не так много лет, – продолжает Папа, с восхищением разглядывая генеалогическое древо, – Но посмотри, как он красив сейчас. Разве не так?

– Так, папа, – соглашаюсь я, искренне радуясь, что отец не видит моего лица и не знает, о чем я думаю, – Конечно, так.

На самом деле, конечно нет. Наш Дом и красота – понятия абсолютно разные. Как говорит моя сестра Ника – диаметрально противоположные. Не знаю, что это обозначает, но звучит интересно, а я люблю необычные слова. Красивые дома я видел когда-то давным-давно, когда бывал в городе. Там полно особняков, хватает поместий, есть даже пара-тройка настоящих дворцов.

«Викторианский стиль в архитектуре, – сказал мне как-то меланхоличный дядя Лео, покуривая трубку, – Вот, что это такое. Общий термин в англоязычных странах для обозначения всего многообразия разновидностей эклектического ретроспективизма, распространенных в викторианскую эпоху. Черт знает, зачем я говорю об этом ребенку. Ты же все равно не понял ни слова. Так что, брысь отсюда, пока не влез в мои краски и не уронил холст!»

Дядя Лео часто бывает раздражительным и злым. Вернее, бывал. Потом он исчез, как и остальные. Он был странный, но необычный. Мне его не хватает.

А вот нашему Дому точно не хватает красоты и утонченности, или как это говорят взрослые, эстетики? Он стоит прямо на берегу озера Страуб, с одной стороны обнесенный кладбищем, а с другой, неприступным лесом под названием Шварцвальд. До ближайшего города, как говорила тетя Астрид – целый час на повозке или половина дня пешком. Дорога такая ухабистая и неудобная, что идти по ней почти невозможно. Когда я был маленьким, я несколько раз убегал в лес, а однажды, даже сам не смог найти дорогу обратно. Меня привел прадедушка Ганс, тяжело опираясь на свое охотничье ружье.

А что до красоты, то сам дом просто огромен. И построен как-то совсем странно. Если смотреть на него с севера, то можно насчитать шестнадцать этажей. Если с юга – всего восемь. Если заходить с востока – двенадцать, а с севера – только один этаж. Черный, как крепостная стена на картинках в книгах. С одинокой бойницей посредине. И какая тут может быть красота?

Бабушка Анна считает этажи иначе. Как говорит Папа, она просто зациклилась на своем Боге, и поэтому перестала считать первый этаж, ибо первый для каждого – это Бог, третий, ибо это число перекликается со Святой Троицей, шестой – ибо шесть число Зверя, седьмой – ибо семь Божественное число, восьмой – ибо восемь ей напоминает символ бесконечности, девятый, ибо девять – это перевернутая шесть и тринадцатый, ибо число тринадцать приносит несчастья. В результате выходит девять этажей, да Подвал. Итого – десять. У нее все всегда просто.

Бабушка Анна всегда хочет помочь. И всегда молится. И всегда смотрит прямо в глаза.

Снаружи дом оброс окнами, бойницами, просветами и щелями, окутался лестницами, переходами и балконами, покрылся мхом и вьюнами. На самом деле, вьюны смотрятся неплохо – они закрывают гнилые доски и камни, поэтому летом Дом приобретает совсем другой вид. Можно не обращать внимания на этажи, но есть и то, что никак нельзя не заметить: широкий сверху, он сужается к основанию, словно пирамиду из Египта перевернули вверх тормашками и воткнули в прибрежную грязь Страуба. Верхние этажи насчитывают по восемь-десять комнат, а нижние – одну или две. Странно строили дома в прежние времена. Я такого никогда не видел даже в городе.

Изнутри дела тоже не лучше – к примеру, из окон четвертого этажа всегда виден внутренний двор, хотя они смотрят во все стороны света, а из седьмого – видно только кладбище. И только ночное, в какое бы время суток ты не посмотрел наружу. Мама говорит, что это только обман зрения, а Папа утверждает, что все дело в зеркальных стеклах, которые преломляют солнечный свет. Не знаю, кто из них прав, и что такое эти зеркальные стекла, тоже.

– Совсем скоро, сынок, и ты построишь свой этаж в нашем Доме, – говорит мне Папа и улыбается, так и не заметив, как я увлекся собственными мыслями, – Ты рад этому, сынок? Слышишь меня?

– Слышу, папа, – говорю я, стараясь выдавить улыбку, – Конечно, рад.