banner banner banner
Боя часов я так и не услышал
Боя часов я так и не услышал
Оценить:
 Рейтинг: 0

Боя часов я так и не услышал


Шестнадцатый этаж

1

Я спускаюсь с чердака по шаткой деревянной лестнице, которая скрипит и прогибается под ногами. Она уже давно поросла паутиной, и наступать на перекладины так же мягко, как на шелковистый ковер. Только сейчас понимаю, что иду босяком – наверное, забыл тапочки в детской, или там, наверху? Теперь без разницы – все равно я не вернусь на чердак. Хоть за тапочками, хоть за свечкой. Слишком уж там страшно.

Внизу лестницы уже лучше: здесь не гуляет ветер, а раскатов грома почти не слышно, хотя его отголоски доносятся из-за полуприкрытой двери. Справа и слева горят свечи в жирандолях – некоторые успели оплавиться целиком, другие только наполовину. Выходит, с того самого дня, как пропал последний, прошло не так-то много времени, и на чердаке я пробыл совсем недолго.

Не смотря на свет и тепло, идти нужно осторожно и медленно. Пустой Дом не очень любит, когда кто-то бродит по нему ночью.

Я редко бывал здесь и раньше: есть те этажи и помещения, в которые нельзя заходить. Нет, там нет монстров, как в Подвале, зато есть остальные жильцы. Если вдуматься, то в Доме я знаю далеко не все комнаты, и даже не всех его жильцов. Конечно, мы виделись с ними, но никогда не были слишком дружны.

Шестнадцатый этаж нашего Дома – это владения тети Астрид и дяди Лео. Здесь его художественные мастерские, его маленькая галерея, ее швейная комната и ее примерочная. Они оба творческие люди и, наверное, как раз это их сроднило. Кажется, они прожили вместе больше пятнадцати лет, и успели похоронить троих детей. А потом, они исчезли сами.

Теперь этот этаж пуст, все двери нараспашку – можно заглянуть в каждый уголок, если есть желание. Но я заходить точно не хочу: тетя и дядя не слишком любили незваных гостей, а Лео мог и огреть тубусом для бумаг, если совать нос, куда не следовало. Тем более, что последнее время у него совсем не ладилось с художествами. Он называл это угасанием, а Папа – бездарностью.

Остальные молчали.

В свое время дядя Лео был настоящей знаменитостью. Он выставлял свои работы в Столице, и даже был приглашен ко двору. В его мастерской, на стене, можно увидеть развешенные благодарственные письма и пожелания поклонников. У него был тот редкий талант, который позволял подмечать детали. Впрочем, и рисовал он только детали, деталями и детально. К примеру, могильные кресты, сложенные из других крестов. Черепа младенцев, сделанные из крошечных черепков или засохшие цветы, сплетенные из других лепестков и стеблей. Он называл свои работы «Некрореализмом» или «Танаторомантикой». Но как мне кажется, смысл этих слов знал только сам дядя Лео.

Потом, когда его популярность пошла на спад, он отстроил себе еще одну комнату на этаже, которая свисала с края Дома, как раковая опухоль, чтобы устроить там маленькую галерею. Туда заглядывали приезжие, да и я бывал не один раз. Правда, к тому времени дядя стал рисовать только трупы. То трупы в могиле, то трупы за столом с одинаковыми белыми лицами, то трупы в постели друг с другом, то трупы в небесах.

– Не смей показывать детям такое! – визжала тетя Астрид, когда мы с Томом, Люси и Никой пришли поглазеть на его творения, – Ты совсем с катушек слетел, идиот?

Может быть, дядя Лео, и правда, к тому времени немного сошел с ума, но с ним явно происходило что-то недоброе. Он стал рассеянным, забывчивым, и задумчивым, словно постоянно обдумывал какую-то невероятно важную проблему. Он забывал все и вся. А потом, забыли о самом дяде Лео.

Никто так и не понял, когда именно пропал дядя Лео. Он и прежде мог позволить себе исчезнуть из Дома на несколько дней, называя это поисками вдохновения, но в один прекрасный день он просто перестал появляться за общим столом.

Дядя Леонард был умным, образованным человеком с длинными черными волосами, бледной кожей и крючковатым носом. Он носил уродливое пенсне и любил бесформенные цилиндры. Больше сказать о нем толком нечего, кроме того, что однажды, дядя Лео обнаружил, что его наброски, которые он делал в своем собственном блокноте, стали исчезать.

– Это немыслимо, – твердил он мне в сотый раз, показывая белые листы, стисненные в черной коже с золотыми рисунками, – Я прекрасно помню, как писал здесь вчера горных серн, а вот тут – ангела с крыльями. Скажи мне, Вильгельм, ты не трогал мои рисунки?

– Нет, дядя Лео. Я не трогал их.

– Поклянись мне Домом. Ты знаешь, что значит нарушить эту клятву?

О, да. Нарушать клятву Дома страшно. Да и невозможно, кстати говоря.

– Клянусь, дядя Лео. Я не трогал твои рисунки.

Он рисовал опять, чертил, вычеркивал, стирал и рисовал заново, что бы потом явиться ко мне в комнату с этим самым вопросом. Потом станет известно, что он приходил ко всем жильцам Дома, но ко мне заглядывал чаще остальных. Самым любопытным было то, что исчезали только рисунки, а листы блокнота оставались на местах. Вор крал его идеи, но не готовые работы, и как он это делал, было непонятно даже прадедушке Гансу – а тот многое повидал за свою жизнь.

– Я не параноик! – твердил дядя Лео, когда тетя Астрид хотела убедить его в обратном, – Ты хоть знаешь, что такое паранойя? Это состояние постоянной тревоги, подозрительности, патологической ревности, безумных идей и галлюцинаций! Я что, по-твоему, сошел с ума? Иди-ка сюда, лживая шлюха, я вобью в тебя хоть немного художественного вкуса!

Можно понять, что отношения у тети и дяди были не очень, но кому было до этого дело?

В конце концов, дядя Лео начал запираться в комнате. Он ночевал с горящим светом, оставлял блокнот раскрытым, или напротив, набрасывал на него цепи и закрывал на замок, что бы утром увидеть, как его рисунки бесследно исчезли. Это довольно сильно подкосило его. Он начал подозревать каждого, хотя никому до его работ не было никакого дела. Даже тете Астрид, которая вечно занята в своей комнате, где и сейчас видна ее швейная машинка и целая толпа разномастных манекенов – они слишком жутко смотрятся при свечах, что бы пройти мимо и не вздрогнуть.

Мама потом обмолвится, что дядя Лео слишком пристрастился к лаудануму. Это такое лекарство, которое имеет множество не слишком полезных эффектов. Но это, конечно, только с ее слов.

– Совсем немного для поднятия духа, – говорил художник, опрокидывая в рот маленькую склянку с прозрачной жидкостью, – Пойми, Вили, мозг творческого человека, он… как паровой двигатель. Если не позволять ему иногда остывать, может произойти перегрев и взрыв. Только представь себе, что будет с твоей головой, если все мысли и идеи выйдут наружу, а? Разлетятся, как шрапнель, по всем уголком Дома? Впрочем, ты же еще ничего не понимаешь. Катись отсюда. И никому ни слова, ясно?

Лео стал замкнут и нелюдим. Он почти не покидал своей мастерской, а если и уходил из нее, то только для того, что бы исчезнуть на несколько дней, а то и неделю.

Никто не знал, где бродит дядя Лео – может, по Дому, может, в лесу или на кладбище, но он всегда возвращался без кистей и холстов с горящими от ужаса или вожделения глазами и снова запирался у себя. Дальше все шло по накатанной – работы исчезали, он винил всех и вся, накачивался лауданумом и исчезал. Наверное, ничто уже было не способно изменить такой порядок вещей.

– Ну, и скатертью дорога! – заявил Папа, после очередного представления, – Может, хоть комната освободится. Ты понимаешь, сынок, что мужчина должен строить свой дом, а не разводить мазню на бумаге?

Я не понимал, но знал, что лучше молчать, чем спорить. Этот урок все мы выучили слишком хорошо.

Итак, дядя Лео. Мы считали его сумасшедшим, пока, однажды, не стали встречать его потерянные рисунки. Они бродили по лестницам, бегали по коридорам и даже забирались к нам в комнаты. Лично я видел ланей с ветвистыми оленьими рогами, встречал несколько черепов, катившихся по ступеням со звуком сминаемой бумаги, а потом ко мне пришел ангел с огромными крыльями – сначала он долго смотрел в окно, а потом стал заглядывать на чашечку чая.

Плюс таких гостей – они не занимают много места. Минус – с ними совершенно не о чем поговорить. И они очень боятся испачкаться.

Кто-то рассказывал мне, что видел армию марширующих солдатиков, кто-то говорил, что замечал косяк огромных рыб, плывущих между первым и третьим этажом, а Томас как-то вспомнил, что видел улыбчивого висельника, который заглядывал в винный погреб и гремел бутылками, как цепями, вызвякивая что-то вроде Лунной сонаты Бетховена.

Впрочем, я бы не стал верить Томасу. У него тоже с головой не все хорошо.

Картины были цветными и черно-белыми, яркими и не раскрашенными, угловатыми и уродливыми, прекрасными и пленительными. Ну, большинство из них, исключая, разве что, трупы, которых Лео, как и раньше, старательно выводил в своем блокноте.

В конце концов, рисунков стало столько, что невозможно было уснуть – звук перелистывающихся страниц будил всякий раз, стоило кому-то из творений дяди Лео появиться у дверей. Сперва мы терпели это, а потом Папа сжег их всех в камине. Всех, кроме ангела – тот успел выпорхнуть в окно и с тех пор, иногда его можно увидеть на шпиле Дома под лунным небом.

Это случилось за несколько дней до того, как дядя Леонард пропал. Мы нашли его раскрытый блокнот на лестнице, ключ от мастерской на вешалке, а его пальто и белый шарф в корзине для грязного белья. Астрид долго винила отца за тот поступок, когда он избавился от рисунков, но тот так и не признал свою вину, считая, что в Доме и без того слишком мало места. Он иногда бывал упрям, кстати говоря.

Никто не искал пропавшего художника, решив, что тот отправился в очередное путешествие за вдохновением, да так и остался на дороге. В любом случае, он никогда не любил Дом, и куда бы он не ушел, там ему намного лучше.

Стараюсь пройти комнату дяди Лео, как можно скорее. Не хочу встречаться с его работами, если им снова придет в голову оживать.

…Тогда, в камине, рисунки сгорели быстро, а на утро Папа и дедушка выносили полные ведра золы, в которых отчетливо можно было увидеть обугленные кости.

2

До кафетерия можно было бы добраться и по лестнице, но как только Рейнхольд представил себе, сколько пролетов ему предстоит преодолеть, и сколько сотрудников Клиники встретить, ему сразу же стало не по себе. Он уже трижды нажал на кнопку вызова служебного лифта, и теперь покачивался с каблука на носок, в томительном ожидании. Шестнадцать этажей – это перебор. Он всегда считал, что хватит и четырех. Во всяком случае, наземных. То, что находится глубоко в земле, не учтено даже на планах здания. И добираться туда еще сложнее, чем выехать из города, где через каждые двести метров стоят блокпосты военных. Если, конечно, ты не обладаешь необходимыми документами. А среди персонала Хранителя, таких документов не слишком-то много.

– Доброе утро, герр Кестнер, – полноватый уборщик, с лицом хронического алкоголика отсалютовал ему шваброй, – Уже готовы к работе?

– Доброе утро, Ферн, – улыбнулся Рейнхольд, освобождая дорогу, – Да-да, рад вернуться на старое место.

И какого черта все в Клинике такие любопытные и приторно вежливые? Неужели здесь нет старой-доброй ненависти между коллегами, тайной злобы на вышестоящие чины и зависти к высоким окладам? Конечно, нет. Клиника платит всем столько, сколько нужно для полнейшего молчания. Наверное, большинство сотрудников даже не знают, где они работают на самом деле, когда выносят утки, подтирают полы и разглядывают пришельцев через камеры видеонаблюдения.

Со звоном открылись створки лифта, и Рейнхольд шагнул внутрь. Пахло моющим средством и дорогим одеколоном. Наверное, так было всегда, но сейчас Кестнер поморщился. Что-то сегодня ему явно действует на нервы. Может, сказывается кофе, а может – ощущение того, что все идет неправильно и совсем не так, как должно. Он уже испытывал нечто подобное больше полугода назад, и вот, полнейшее дежавю. Вероятно, нечто такое чувствует преступник, сбежавший с места преступления, не успев, как следует, замести за собой следы.

Экранчик с нумерацией этажей показывает шестой. Официально, это самый верхний этаж Клиники. А цифр на панели доступа всего семь. Нулевой этаж – подземная парковка и территория внутреннего склада. Чтобы попасть ниже, необходимо воспользоваться маленькой пластиковой карточкой, которая сейчас лежит у него между пропуском и бейджиком. Рейнхольд спохватился, прицепил его на лацкан халата, поправил в отражении, чтобы тот висел ровно.

Он нажал единицу, и створки с шумом захлопнулись. Мерный гул мотора, заглушенный зазвучавшей классической музыкой, почти убаюкивал. Да уж, что ему не помешает сейчас, так это крепкий сон, подальше от Клиники. И никаких телефонных звонков с желтым звуком. Его передернуло от одного воспоминания, а при мысли, с кем сейчас предстоит встреча, стало, и вовсе, тошно. Герр Кальцер всегда вызывал у него неподдельный страх, отвращение и изжогу.

Лифт мягко вздрогнул и остановился. Со звоном двери ушли в стороны, и в глаза ударил серый свет дождливого немецкого утра. На первом этаже огромные окна – отсюда открывался бы чудесный вид, если бы не бурлящий Страуб. Кажется, кое-кто из директоров Клиники утверждал, что вид лазурной реки будет успокаивать пациентов, но Рейнхольду что-то подсказывало обратное. В конце концов, у них не психиатрическое отделение, так кому какое дело до их душевного состояния?

Рейнхольд справился с собой, одернул халат и двинулся в сторону кафетерия – просторного белого помещения с прозрачными стенами и пластиковыми стульями, где иногда подавали подгоревшие гренки, пережаренную яичницу и сыроватый бекон. Единственное, что еще радовало – это крепкий черный кофе. Его еще не смогли испортить.