– Нет, нет. Я буду точен, как хронометр, – ответил Рэмзи.
– Я все-таки не верю тебе, – возразил Гериот. – Послушай-ка, Дженкин, скажи шотландке Дженет, чтобы она сказала красавице Маргарет, моей крестнице, пусть она напомнит своему отцу, чтобы он надел завтра свой лучший камзол, и пусть она приведет его в полдень на Ломбард-стрит. Скажи ей, что они встретятся там с молодым красивым шотландским лордом.
Дженкин кашлянул сухим, отрывистым кашлем, как кашляют люди, получившие какое-нибудь неприятное поручение или услышавшие мнение, не допускающее возражений.
– Гм! – передразнил его мейстер Джордж, который, как мы уже заметили, придерживался довольно строгих правил в семейной жизни. – Это что еще за «гм»? Выполнишь ты мое поручение или нет?
– Разумеется, мейстер Джордж Гериот, – ответил подмастерье, слегка коснувшись рукой шапочки. – Я хотел только сказать, что мисс Маргарет едва ли забудет о таком приглашении.
– Еще бы, – промолвил мейстер Джордж. – Она всегда слушается своего крестного, хотя подчас я и зову ее стрекозой. Да, вот еще что, Дженкин; приходи-ка ты вместе со своим товарищем, чтобы проводить домой хозяина с дочкой, и захватите свои дубинки, но сперва закройте лавку и спустите с цепи бульдога, да пусть привратник посидит в лавке до вашего возвращения. А я пошлю вместе с вами двух слуг – говорят, эти буйные молодчики из Темпла совсем распоясались.
– Наши дубинки не дадут спуска их шпагам, – сказал Дженкин, – и незачем вам беспокоить своих слуг.
– А если понадобится, – промолвил Танстол, – и у нас найдутся шпаги.
– Что ты, что ты, юнец! – воскликнул горожанин. – Подмастерье со шпагой! Господь с тобой! Ты бы еще шляпу с пером надел!
– Ну что ж, сэр, – сказал Дженкин, – мы найдем оружие под стать нашему званию и будем защищать нашего хозяина с дочкой, хотя бы нам пришлось для этого выворотить все камни из мостовой.
– Вот это ответ, достойный смелого лондонского подмастерья, – сказал горожанин, – а в награду вы выпьете по бокалу вина за здоровье отцов города. Я вот все смотрю на вас – молодцы вы, ребята, каждый по-своему. Счастливо оставаться, Дэви! Не забудь – завтра в полдень!
С этими словами он вновь повернул мула на запад и пересек Темпл-Бар медленной, размеренной иноходью, приличествующей его важной должности и званию, что позволяло его пешим провожатым легко поспевать за ним.
У ворот Темпла он снова остановился, спешился и направился к одной из маленьких будок, занимаемых местными стряпчими. Навстречу ему поднялся молодой человек с гладкими блестящими волосами, зачесанными за уши и коротко подстриженными; он с подобострастным поклоном снял шляпу со свисающими полями и ни за что не хотел снова надеть ее; на вопрос золотых дел мастера: «Как дела, Эндрю?» – он с величайшей почтительностью ответил:
– Лучше не может быть, ваша милость, с вашей помощью и поддержкой.
– Возьми-ка большой лист бумаги да очини перо поострее, чтобы тонко писало, как волос. Да смотри не расщепляй его слишком высоко – это расточительность в вашем ремесле, Эндрю; собирай по зернышку, – наберешь четверик. Я знал ученого человека, который одним пером написал тысячу страниц[31].
– Ах, сэр, – воскликнул юноша, слушавший золотых дел мастера с выражением благоговения и покорности, хотя тот поучал его в его собственном ремесле, – как быстро такой бедняк, как я, может выйти в люди с таким наставником, как ваша милость!
– У меня наставления коротки, Эндрю, и выполнить их нетрудно. Будь честным, будь прилежным, будь бережливым – и скоро ты приобретешь богатство и уважение. Перепиши-ка мне вот это прошение самым красивым и четким почерком. Я подожду здесь, пока ты не кончишь его.
Юноша не поднимал глаз от бумаги и не выпускал пера из руки до тех пор, пока не справился с порученным ему делом, к величайшему удовлетворению заказчика. Горожанин дал молодому писцу золотой и, взяв с него слово, что он будет хранить тайну во всех доверенных ему делах, снова сел верхом на мула и продолжал путь на запад вдоль Стрэнда.
Не мешает напомнить нашим читателям, что Темпл-Бар, через который проезжал Гериот, представлял собой не ворота с аркой, как в наши дни, а ограду или частокол с открытым проездом, который по ночам или в тревожные времена загораживали повешенными на столбах цепями. Также и Стрэнд, вдоль которого он ехал, не был, как теперь, непрерывной улицей, хотя уже в то время он начинал постепенно застраиваться. Он все еще больше походил на открытую дорогу, вдоль южной стороны которой стояли принадлежавшие знати особняки, а за ними до самого берега реки простирались сады со спускавшимися к воде лесенками, облегчавшими пользование лодками; многие улицы, ведущие от Стрэнда к Темзе, унаследовали от этих особняков имена их аристократических владельцев. Северная сторона Стрэнда тоже представляла собой длинный ряд домов, за которыми, как на улице Святого Мартина, так и в других местах, быстро воздвигались здания; но Ковент-Гарден[32] все еще был садом в буквальном смысле этого слова – в нем только начинали появляться разбросанные там и сям строения. Тем не менее все кругом говорило о быстром росте столицы, уже в течение долгого времени жившей в мире и богатстве под властью устойчивого правительства. Дома воздвигались во всех концах, и проницательный взор нашего горожанина уже видел, как в недалеком будущем почти открытая дорога, по которой он ехал, превратится в настоящую улицу, соединяющую дворец и внешнюю часть города с лондонским Сити.
Затем он миновал Черинг-кросс, уже утративший былое очарование глухой деревушки, где некогда судьи любили завтракать по дороге в Вестминстер-холл, и походивший теперь на артерию, по которой. по выражению Джонсона, «подобно морскому приливу устремляется поток лондонского населения». Город быстро разрастался, но едва ли мог дать хотя бы отдаленное представление о его современном облике.
Наконец Уайтхолл принял в свое лоно нашего путешественника, который проехал под одной из великолепных арок работы Гольбейна, облицованной мозаичными плитками – под той самой аркой, с которой Мониплайз кощунственно сравнил Западные ворота Эдинбурга, – и выехал на обширный двор, где царил полнейший беспорядок, вызванный перестройкой дворца.
Это было как раз в то время, когда Иаков, не подозревая, что он строит дворец, который его единственный сын покинет через окно, чтобы умереть перед ним на эшафоте, приказал снести древние, полуразрушенные здания де Берга, Генриха VIII и королевы Елизаветы и освободить место для великолепных творений архитектуры, в которые Иниго Джонс вдохнул весь свой гений{77}. Король, в неведении грядущего, торопил с работой и поэтому продолжал занимать свои королевские покои в Уайтхолле, среди развалин старых зданий и суматохи, сопутствовавшей постройке нового дворца, представлявшего собой в то время труднопроходимый лабиринт.
Ювелир королевского двора и, если верить молве, зачастую его банкир, ибо эти профессии тогда еще не разделились, был слишком важным лицом, чтобы кто-нибудь из часовых или привратников осмелился преградить ему путь; оставив мула и двух провожатых на внешнем дворе, он тихонько постучал в задние ворота дворца и немедленно был введен во внутренние покои в сопровождении самого верного из своих слуг, державшего под мышкой драгоценную ношу. Он оставил своего провожатого в приемной, где несколько пажей в полурасстегнутых королевских ливреях, одетые с большей небрежностью, чем допускало их положение и близость королевской особы, играли в кости и в шашки или лежали, растянувшись на скамейках, и дремали с полузакрытыми глазами. В галерее, ведущей из приемной внутрь дворца, стояли два камердинера, которые приветливо улыбнулись при появлении богатого ювелира.
Никто не промолвил ни слова, но один из камердинеров взглянул сначала на Гериота, затем на маленькую дверь, наполовину прикрытую гобеленом, и его взгляд, казалось, вопрошал: «Вы хотите пройти сюда?» Горожанин кивнул головой, и придворный с величайшей осторожностью, словно пол был устлан яйцами, на цыпочках подошел к двери, слегка приоткрыл ее и тихо произнес несколько слов. В ответ послышался голос короля Иакова, говорившего с резким шотландским акцентом:
– Немедленно впусти его, Максуэл!{78} Ты так долго служишь при дворе и все еще не знаешь, что золото и серебро всегда желанные гости.
Камердинер жестом пригласил Гериота подойти ближе, и почтенный горожанин немедленно был введен в кабинет монарха.
Окружавший короля беспорядок прекрасно гармонировал с характером и образом мыслей Иакова. Среди картин и других украшений в кабинете было немало великолепных произведений искусства, но они были небрежно развешаны и покрыты пылью и, казалось, теряли от этого половину своей ценности, не производя должного впечатления. Стол был завален огромными фолиантами, среди которых лежали небольшие книжки шуточного и легкомысленного содержания; вперемежку с записями безжалостно длинных речей и трактатами об искусстве правления валялись жалкие песенки и баллады «королевского подмастерья в искусстве поэзии», как Иаков сам себя именовал, проекты всеобщего умиротворения Европы и список кличек охотничьих собак королевского двора вместе с перечнем средств от бешенства.
На короле был камзол из зеленого бархата с зашитыми под подкладку монетами, чтобы предохранить его от удара кинжалом, что придавало ему неуклюжую, безобразную полноту, а от криво застегнутых пуговиц фигура его казалась перекошенной. Поверх зеленого камзола на нем был надет темный халат, из кармана которого торчал охотничий рог.
Его высокая серая шляпа с нитью крупных баласских рубинов вокруг тульи лежала на полу, покрытая пылью, на голове у него был ночной колпак из синего бархата, украшенный спереди пером цапли, сраженной на лету его любимым соколом, в память чего король и носил этот высокочтимый сувенир.
Но все эти несообразности в одежде и обстановке были лишь внешними проявлениями противоречий в характере короля, возбуждавшем недоверие у современников и представлявшем загадку для будущих историков. Он отличался глубокой ученостью, не обладая при этом полезными знаниями; временами он проявлял проницательность, хотя не был наделен истинной мудростью; он любил власть и стремился сохранить и укрепить ее, но готов был уступить управление государством и руководство своей собственной особой самым недостойным фаворитам; он смело отстаивал свои права на словах, но покорно смотрел, как их попирали на деле; он любил вести переговоры, в которых всегда оказывался одураченным, и боялся войны, в которой легко мог бы одержать победу. Он дорожил своим достоинством и в то же время постоянно унижал его неподобающей фамильярностью; он был готов к свершению великих дел на благо народа, но часто пренебрегал ими ради самых низменных развлечений; остряк и вместе с тем педант; ученый, он любил беседы с невеждами и необразованными людьми. Даже робость его характера не была постоянной, и в его жизни были моменты очень опасные, когда в нем пробуждался дух его предков. Он был трудолюбив в пустяках, но относился к серьезному труду как к пустякам; благочестивый в своих чувствах, он слишком часто богохульствовал; справедливый и благожелательный по природе, он тем не менее допускал беззаконие и притеснения со стороны других. Он был скуп, когда дело касалось денег, проходивших через его собственные руки, и в то же время неосмотрительно и беспредельно расточителен с деньгами, которых он не видел. Словом, хорошие качества, проявлявшиеся в некоторые моменты его жизни, не были достаточно постоянными и резко выраженными, чтобы оказывать влияние на все его поведение, и их случайное проявление дало повод Сюлли назвать Иакова мудрейшим глупцом в христианском мире{79}.
Судьба этого государя была так же изменчива, как его характер. Несомненно, наименее одаренный из всех Стюартов, он мирно унаследовал королевство, от посягательств которого его предшественники с таким трудом защищали трон его родины, и, наконец, хотя царствованию короля Иакова, казалось, суждено было даровать Великобритании длительное спокойствие и внутренний мир, столь любезные сердцу монарха, именно в его царствование были посеяны семена раздора, из которых, как из зубов мифического дракона, взошли всходы кровавой гражданской войны{80}.
Таков был монарх, который, приветствуя Гериота, назвал его Звонким Джорди (ибо он любил давать прозвища всем своим приближенным) и осведомился, какие новые погремушки тот принес с собой, чтобы выманить деньги у своего законного, родного короля.
– Сохрани меня бог, милорд, – сказал горожанин, – от таких нечестных намерений. Я только принес серебряное блюдо, чтобы показать его вашему всемилостивейшему величеству, ибо мне не хотелось отдавать предмет столь искусной работы в руки кого-либо из ваших подданных, не узнав предварительно соизволения вашего величества.
– Бог ты мой! Ну что ж, давай посмотрим, Гериот, хотя, клянусь, серебряный сервиз Стини был такой дорогой покупкой, что я чуть не дал наше королевское слово оставить при себе свое золото и серебро и предоставить тебе, Джорди, владеть твоим.
– Что касается сервиза герцога Бекингема, – сказал золотых дел мастер, – ваше величество изволили дать распоряжение, чтобы не жалели никаких затрат, и…
– Что значат мои желания? Когда мудрец живет среди глупцов и детей, ему приходится даже играть в орлянку. Но у тебя должно было бы хватить ума, чтобы не потакать сумасбродным прихотям малютки Чарлза и Стини{81}; они готовы устлать серебром полы в своих покоях; прямо чудо, что они еще не сделали этого.
Джордж Гериот поклонился и не промолвил больше ни слова. Он слишком хорошо знал своего господина, чтобы приводить в свое оправдание что-либо, кроме осторожного напоминания о его приказе. Иаков, в ком бережливость была лишь мимолетным и преходящим приступом угрызений совести, сразу возгорелся желанием увидеть серебряное блюдо, которое ювелир собирался показать ему, и послал за ним Максуэла. Тем временем он спросил горожанина, где тот достал его.
– В Италии, если угодно вашему величеству, – ответил Гериот.
– В нем нет ничего напоминающего о папизме? – спросил король, и взгляд его стал более суровым, чем обычно.
– Разумеется, нет, с позволения вашего величества, – ответил Гериот. – Неужели я осмелился бы предстать перед вашим величеством с вещью, отмеченной печатью зверя?
– Если бы ты это сделал, ты сам уподобился бы зверю, – сказал король. – Хорошо известно, что в юности я сражался с драконом и поверг его на пороге его собственного капища; этого достаточно, чтобы со временем меня назвали защитником веры, хоть я и недостоин этого. А вот и Максуэл, согнувшийся под своим бременем, подобно Золотому ослу Апулея{82}.
Гериот поспешил освободить камердинера от его ноши и поставить чеканное блюдо огромных размеров – ибо такова была эта драгоценность – так, чтобы изображенная на нем сцена предстала взору короля в выгодном освещении.
– Клянусь бессмертием моей души, – воскликнул король, – любопытная вещица и, как мне кажется, достойная королевских покоев! И сюжет, как ты говоришь, мейстер Джордж, весьма подходящий и приличествующий случаю; как я вижу, это суд Соломона, царя, по стопам которого живущие монархи должны следовать, стремясь превзойти его.
– Но, идя по чьим стопам, – сказал Максуэл, – только один из них – если позволено подданному иметь свое суждение – превзошел его.
– Попридержи свой язык, негодный льстец! – сказал король, но улыбка на его лице показывала, что лесть достигла своей цели. – Полюбуйся на это прекрасное произведение искусства и попридержи свой длинный язык. Чья это работа, Джорди?
– Это блюдо, государь, – ответил золотых дел мастер, – сделано знаменитым флорентинцем Бенвенуто Челлини{83} и предназначено для короля Франции Франциска Первого, но я надеюсь, что для него найдется более достойный хозяин.
– Франциск, король Франции! – воскликнул монарх. – Послать Соломона, царя иудейского, Франциску, королю Франции! Клянусь всем святым, если бы Челлини не совершил больше никакого безумства в своей жизни, этого было бы достаточно, чтобы назвать его сумасшедшим. Франциск! Этот горе-вояка, потерпевший поражение под Павией, как некогда наш Давид под Даремом{84}. Если бы ему послали Соломонову мудрость, его миролюбие и благочестие, поистине ему оказали бы большую услугу. Но Соломон достоин лучшей компании, нежели король Франциск.
– Я надеюсь, что такова будет его судьба, – сказал Гериот.
– Занятная и очень искусная скульптура, – продолжал король, – но мне кажется, carnifex, сиречь палач, размахивает мечом перед самым лицом короля и легко может задеть его. Я думаю, не требуется Соломоновой мудрости, чтобы понять, какую опасность таит в себе острое оружие, и ему следовало бы приказать этому невеже вложить в ножны свой меч или отойти подальше.
Джордж Гериот пытался рассеять опасения короля, уверяя его, что расстояние между Соломоном и палачом не так мало, как ему кажется, и что нужно принимать во внимание перспективу.
– Иди к дьяволу со своей перспективой! – воскликнул король, – Для законного короля, который хочет править окруженный любовью и умереть в мире и почете, не может быть худшей перспективы, чем обнаженный меч, сверкающий перед его глазами. Меня считают одним из самых храбрых, но должен признаться тебе – я никогда не мог смотреть на обнаженный клинок не моргая. Но, в общем, это прекрасная работа. И сколько же ты за нее хочешь?
Золотых дел мастер ответил, что хозяин блюда не он, а один его земляк, попавший в беду.
– Уж не хочешь ли ты под этим предлогом заломить за него двойную цену? – спросил король. – Я знаю ваши торгашеские уловки.
– Могу ли я надеяться обмануть прозорливость вашего величества? – сказал Гериот. – Вещь эта не поддельная, и цена ей сто пятьдесят фунтов стерлингов, если вашему величеству будет угодно расплатиться наличными.
– Сто пятьдесят фунтов! И столько же ведьм и колдунов, чтобы добыть их! – воскликнул раздраженный монарх. – Клянусь, Звонкий Джорди, ты хочешь, чтобы твой кошелек звенел, как струны лютни! Как я могу отсчитать тебе сто пятьдесят фунтов за вещь, которая не весит и ста пятидесяти мерков? И ты знаешь, что я уже шесть месяцев не платил жалованья даже своим слугам и поварам!
Золотых дел мастер спокойно выслушал все эти упреки, к которым он давно уже привык, и только заметил, что если блюдо понравилось его величеству и если его величество желает приобрести его, о цене нетрудно будет договориться. Правда, хозяину блюда нужны деньги, но он, Джордж Гериот, готов ссудить их его величеству, если ему угодно, и ждать уплаты этой суммы, а также других сумм до тех пор, пока его величество не сможет уплатить их, а тем временем будут насчитываться обычные проценты.
– Клянусь, – воскликнул Иаков, – это честные и разумные условия! Мы сможем получить еще одну субсидию от палаты общин и рассчитаться за все. Унеси отсюда блюдо, Максуэл, и пусть поставят его в таком месте, где Стини и Чарлз смогут увидеть его, когда вернутся из Ричмонда. А теперь, когда мы остались одни, мой добрый старый друг Джорди, я могу сказать тебе по секрету, что, если уж говорить о Соломоне и о нас с тобой, вся мудрость страны покинула Шотландию, когда мы отправились сюда на юг.
Джордж Гериот, достаточно хорошо усвоивший придворные нравы, не преминул заметить, что мудрые так же охотно следуют за мудрейшими, как олени следуют за своим вожаком.
– Поистине, в твоих словах есть доля правды, – сказал Иаков, – ибо англичане, несмотря на свою самоуверенность, считают нас самих, наших придворных и слуг, хотя бы, например, тебя, неглупыми людьми, а мозги тех, кто остался на нашей родине, кружатся в дикой пляске, словно колдуны и ведьмы на шабаше.
– Мне очень прискорбно слышать это, мой государь, – сказал Гериот. – Не соизволит ли ваше величество сказать, что сделали наши соотечественники, чтобы заслужить столь дурную славу?
– Они с ума сошли, дорогой мой, совершенно рехнулись, – ответил король. – Я не могу отвадить их от дворца никакими указами, которые повсюду до хрипоты в горле выкрикивают мои герольды. Не дальше как вчера, как раз, когда мы уже сели на коня и собирались выехать со двора, вбегает этакий эдинбургский мужлан, настоящий оборванец – лохмотья на спине так и разлетаются в разные стороны, шляпа и плащ словно у пугала огородного, – и без всяких приветствий и поклонов, словно назойливый нищий, сует нам в руки какое-то прошение об уплате долгов нашей всемилостивейшей матушки и о тому подобной ерунде. Наша лошадь встала на дыбы, и если бы мы не были таким великолепным наездником, как говорят, превосходящим в этом искусстве большинство монархов и их подданных во всей Европе, клянусь тебе, мы растянулись бы на камнях во весь рост.
– Ваше величество, – сказал Гериот, – родной отец для них, и это придает им смелости добиваться вашего милостивого приема.
– Мне прекрасно известно, что я pater patriae[33], – сказал Иаков, – но можно подумать, что они хотят распотрошить меня, чтобы разделить мое наследство. Клянусь, Джорди, эти деревенские увальни не могут даже подобающим образом подать прошение своему монарху.
– Хотел бы я знать самый подходящий и приличный способ подавать прошения, – сказал Гериот, – хотя бы для того, чтобы научить наших бедных земляков хорошим манерам.
– Клянусь спасением своей души, – воскликнул король, – ты понимаешь толк в воспитании, Джорди, и мне не жаль потратить время на то, чтобы поучить тебя! Итак, во-первых, сэр, к его величеству следует приближаться вот так – прикрывая глаза рукой, чтобы показать, что находишься перед лицом наместника Господа Бога. Очень хорошо, Джорди, очень благопристойно. Затем, сэр, ты должен преклонить колена, как будто собираешься поцеловать край нашей одежды, шнурок нашего башмака или нечто подобное. Прекрасно разыграно; а мы, желая быть любезным и милостивым к нашим подданным, предупреждаем твое намерение и делаем тебе знак, чтобы ты встал; но ты, желая снискать нашу милость, все еще не встаешь с колен и, опустив руку в свою сумку, достаешь прошение и почтительно кладешь его в нашу открытую ладонь.
Тут золотых дел мастер, с большой точностью выполнивший всю предписанную церемонию, к немалому удивлению Иакова, завершил ее, положив в его руку прошение лорда Гленварлоха.
– Что это значит, негодный обманщик?! – воскликнул король, краснея и брызгая слюной. – Для того я учил тебя всем этим церемониям, чтобы ты подал свое прошение нашей королевской особе? Клянусь всем святым, это все равно, что ты направил бы на меня заряженный пистолет. И ты сделал это в моем собственном кабинете, куда никто не смеет входить без моего всемилостивейшего соизволения.
– Я надеюсь, – сказал Гериот, все еще стоя на коленях, – ваше величество простит меня за то, что я, желая помочь своему другу, воспользовался уроком, который вы соблаговолили мне преподать.
– Другу! – воскликнул король. – Тем хуже… тем хуже для тебя, должен я тебе сказать. Если бы речь шла о том, чтобы сделать добро тебе самому, это бы еще куда ни шло, и можно было бы надеяться, что ты не скоро снова обратишься ко мне; но у тебя может быть сотня друзей, и от каждого из них по прошению, одно за другим.
– Надеюсь, – сказал Гериот, – что ваше величество будет судить обо мне по прежнему опыту и не заподозрит меня в такой самонадеянности.
– Не знаю, – сказал благодушный монарх. – Мне кажется, весь мир сошел с ума… sed semel insanivimus omnes[34]. Конечно, ты мой старый и верный слуга, и если бы ты просил что-нибудь для себя, поверь, тебе не пришлось бы просить дважды. Но Стини так любит меня, что ему неприятно, когда кто-нибудь, кроме него самого, домогается моей благосклонности. Максуэл, – камердинер уже вынес блюдо и снова вернулся в кабинет короля, – отправляйся-ка в приемную вместе со своими длинными ушами. Говоря по совести, Джорди, я думаю, так как ты был моим доверенным и ювелиром еще в те времена, когда я мог бы сказать про себя словами языческого поэта: «Non mea renidet in domo lacunar»[35] – ибо, поистине, они так разграбили старый дом моей матушки, что буковые кубки, деревянные тарелки и медные блюда были в то время лучшим убранством нашего стола, и мы радовались, когда у нас было что положить на них, и не обращали внимания, из какого металла сделана наша посуда. Помнишь – ведь ты был посвящен в большинство наших заговоров, – как нам пришлось послать полдюжины солдат, чтобы опустошить голубятню и птичий двор леди Логенхауз, и какой огромный иск предъявила бедная дама Джоку Милчу и ворам из Эннендейла, которые были так же неповинны в этих деяниях, как я в грехе смертоубийства?
– Джоку повезло, – сказал Гериот, – ибо, если память мне не изменяет, это спасло его от виселицы в Дамфризе, которую он вполне заслужил за другие злодеяния.
– Как, ты помнишь и это?! – воскликнул король. – Но он обладал другими достоинствами. Джок Милч был лихим охотником и кликал гончих таким зычным голосом, что эхо разносилось по всему лесу. Но в конце концов его постигла участь Эннендейла: лорд Торторуолд проткнул его своим копьем. Черт возьми, Джорди! Когда я вспоминаю все эти дикие проделки, признаться, мне кажется, нам веселее жилось в старом Холируде в те тревожные времена, нежели теперь, когда мы как сыр в масле катаемся. Cantabit vacuus[36] – у нас не было никаких забот.