– С назиданием Платона прекрасно и справедливо поступать, приближаюсь я к тебе! – воскликнул грек и потом продолжал спокойнее: – Правда, ты не нуждаешься в этом напоминании, ты ведь принадлежишь к тем, которые добиваются настоящей, так называемой внутренней свободы; кто же свободнее того, кто ни в чем не нуждается? Так как нет благороднее свободнейшего из свободных, то прими дань моего уважения и позволь тебе передать поклон Лисия из Коринфа, который охотно, как Александр[10], восхитился бы тобой, египетским Диогеном[11], если бы ему дозволено было из отверстия твоего не особенно привлекательного жилища постоянно любоваться образом этой прелестной девушки…
– Довольно, молодой господин! – перебил Серапион быстрый поток слов грека. – Эта девушка принадлежит вашему храму, и кому вздумается говорить с ней так, как с какой-нибудь флейтисткой, тот будет иметь дело со мной, ее защитником. Да, со мной, а твой приятель может засвидетельствовать, что невыгодно связываться с подобными мне… Отойдите, молодые господа, и дайте сказать девушке, что она желает.
Когда Ирена подошла к отшельнику и быстро и тихо рассказала, что она наделала и что теперь ее ждет сестра, Серапион сперва громко рассмеялся, потом, понижая голос, весело поддразнивая ее, как отец любимицу-дочку, сказал:
– Она съела за двоих и теперь на цыпочках тянется к моему окну, как будто под этими одеждами один только воздух, а не наевшееся по горло смертное дитя. Мы смеемся, а Клеа, бедняжка, голодает?
Ирена не ответила ни слова, но еще выше приподнялась на пальцах, обратила личико к Серапиону, кивнула несколько раз своей хорошенькой головкой и посмотрела прямо в глаза старику взглядом, полным лукавства и искренней просьбы.
Отшельник воскликнул:
– Ты хочешь, чтобы я отдал свой завтрак Клеа? Но у меня ничего нет, кроме нескольких финиковых косточек. Да ведь у тебя на дощечке лежит сносный завтрак!
– Это дар старого Фибиса в жертву Серапису, – возразила девушка.
– Гм… Гм… Да, конечно, – бормотал старик. – Если это для бога… Хотя он менее нуждается в нем, чем бедный проголодавшийся смертный.
Потом старик продолжал строго и важно, как учитель, неосторожно проговорившийся в присутствии ученика и желающий загладить свой промах:
– Конечно, нельзя трогать порученных тебе вещей. Сперва бог, потом люди. Если б я знал, как… Ах, клянусь душой моего отца, Серапис сам шлет нам то, что нам нужно! Эй, благородный Сципион или, как я тебя должен звать, Публий, подойди ко мне и посмотри туда, в ту сторону акаций. Видишь ты там моего любимца, проводника, и хлеб, и жареных курочек, что ваш невольник вынимает из кожаной сумки? Теперь он поставил кружку с вином на ковер, разостланный перед громадными ногами Эвлеуса. Сейчас они позовут вас обедать, а я знаю одного хорошенького голодного ребенка, у которого белая кошка сегодня утром стянула завтрак. Принесите мне полхлеба и куриное крылышко и, если можно, также один гранат или один из персиков, которые вертит теперь в своих жирных пальцах евнух. Впрочем, можно бы было и оба персика, у меня найдется применение для обоих.
– Серапион! – с тихим укором шепнула Ирена и потупилась, но грек воскликнул горячо:
– Больше, гораздо больше я могу тебе принести. Я бегу сейчас…
– Оставайся, – произнес Публий решительно, удерживая его за плечо. – Серапион ко мне обратился с просьбой, и я хочу сам услужить моему другу.
– Ну, так иди! – крикнул грек вослед быстро удаляющемуся Публию. – Ты мне не даешь возможности получить благодарность с прелестнейших губок в Мемфисе. Смотри, Серапион, как он спешит! Бедный Эвлеус должен встать. Гиппопотам и тот мог бы поучиться у него неуклюжести. Вот это я называю скоро решать дела. Римлянин никогда не спрашивает, он просто берет. Теперь у тебя все, что нужно. Как дойная корова, от которой отняли теленка, смотрит Эвлеус ему вслед. Я бы тоже охотнее сам съел эти персики, чем смотрел, как их уносят. Если б народ на форуме мог видеть это! Публий Корнелий Сципион Назика[12], родной внук великого африканца[13], как простой невольник, прислуживающий на пиршестве, несет в каждой руке по блюду! Ну, Публий, какую добычу несет Рим-завоеватель домой?
– Сладкие персики и жареного фазана, – засмеялся Корнелий и подал в окно отшельнику два блюда. – Еще останется довольно для тебя, старик!
– Спасибо, большое спасибо! – воскликнул Серапион, подозвал Ирену к себе, дал ей золотистый белый хлеб, половину жаркого, уже разрезанного евнухом на две части, два персика и тихо прошептал: – За остальным, когда те уйдут, сама Клеа может прийти ко мне. Теперь благодари доброго господина и уходи!
Одно мгновение девушка стояла смущенная и безмолвная перед римлянином. Краска стыда залила ее лицо до нижней губки с маленькими сверкающими зубками, и она боялась встретиться со строгим взором черных глаз незнакомца. Потом собралась с духом и сказала:
– Ты очень добр. Я не умею быть красноречивой, но сердечно тебя благодарю.
– Твоя сердечная благодарность, – ответил Публий, – украшает мне это великолепное утро. Я бы желал на память о тебе взять одну из фиалок в твоих волосах.
– Возьми все! – вскричала Ирена, быстро высвободила букетик из волос и протянула его римлянину, но раньше, чем тот успел взять цветы, она отвела руку и с важной миной добавила: – Царица держала их в своих руках! Моя сестра Клеа получила их вчера во время процессии.
При этих словах лицо Публия приняло строгое выражение, и коротко и резко он спросил:
– У твоей сестры черные волосы, она выше тебя, и в процессии на голове у нее был золотой венок? Она подарила тебе эти цветы? Так ведь? Ну, так этот букетик она получила от меня. Хотя она его и взяла, но, по-видимому, он ей не очень понравился. Что ценят, того не отдают, и потому его можно бросить!
При этом Публий перебросил цветы за дом и продолжал уже ласковее:
– Ты, дитя, будешь вознаграждена за потерянное украшение. Лисий, дай мне твои гранатовые цветы!
– Ну нет, – отвечал тот. – Ты хотел сам услужить твоему другу Серапиону и не позволил мне принести персики. Теперь я желаю собственными руками поднести цветы прекрасной Ирене.
– Прими их от него, – сказал Публий и гордо повернулся спиной к девушке, а Лисий положил гранатовые цветы на дощечку в руках Ирены. Испуганная резким обращением римлянина, девушка робко поклонилась и быстро направилась к дому.
Публий задумчиво смотрел ей вслед. Лисий ему крикнул:
– Что же это такое? Или сегодня веселый Эрос[14] заблудился в мрачном храме Сераписа?
– Это было бы нехорошо, – прервал его отшельник, – потому что Цербер[15] у ног вашего бога быстро бы оборвал крылья ветреному юноше.
Старик многозначительно посмотрел на молодого грека.
– Если он даст схватить себя трехголовому чудовищу, – засмеялся Лисий. – Пойдем же, Публий. Эвлеус слишком давно нас ждет.
– Ступай к нему, – отвечал римлянин. – Я скоро приду, мне еще надо сказать несколько слов Серапиону.
С уходом Ирены старик все свое внимание обратил в сторону акаций, где все еще завтракал евнух. Когда Публий его окликнул, отшельник заговорил, негодующе потрясая своей косматой головой:
– Твои глаза видят не хуже моих. Посмотри, как этот человек двигает челюстями и причмокивает губами. Здесь, возле храма Сераписа, можно узнать образ мыслей человека, наблюдая его во время еды. Ты знаешь, что не по доброй воле сижу я в этой клетке, но только за одно я ей благодарен – от меня далеко то, что какой-нибудь Эвлеус называет наслаждением.
– Ты гораздо больше философ, чем хочешь казаться, – заметил Публий.
– Я не хочу никем казаться, – возразил старик, – мне все равно, что другой обо мне подумает. Но человек, не имеющий никакого дела, чей покой редко нарушается, на многое вырабатывает свое собственное воззрение. Если такой человек называется философом, то зови меня так, если хочешь. Когда тебе будет нужен какой-нибудь совет, приди опять ко мне; ты мне очень нравишься, и, может быть, ты даже можешь мне оказать огромную услугу.
– Скажи только, – прервал его римлянин. – От всего сердца я желал бы быть тебе полезным.
– Не теперь, – тихо сказал Серапион, – но приходи опять, когда у тебя будет свободное время, только, конечно, без твоих сегодняшних спутников, во всяком случае без Эвлеуса: из всех мошенников, когда-либо виденных мной, этот – самый худший. Впрочем, я сегодня же тебе скажу, что дело идет не обо мне – чего я мог бы себе желать? – а о счастии и несчастии носительниц кружек – ты их видел обеих, и они нуждаются в защите.
– Не ради тебя я сюда пришел, а ради старшей – Клеа, – откровенно сознался юноша. – В ее походке и глазах есть что-то такое, что другого удержало бы на почтительном расстоянии, а меня влечет. Как попала эта величавая женщина в ваш храм?
– Если ты опять придешь, я расскажу тебе историю сестер и чем они обязаны этому Эвлеусу. Теперь ступай, и знай, что этих девушек здесь хорошо охраняют; это я говорю не на твой счет, а относительно грека – он ловкий молодчик. Когда ты узнаешь, кто они, ты охотно придешь им на помощь.
– Я и теперь это сделаю с искренней радостью, – ответил Публий, прощаясь с отшельником, и затем обратился к Эвлеусу: – Чудесное утро!
– Оно было бы для меня еще прекраснее, если бы ты так долго не лишал меня твоего общества, – ответил евнух.
– Это значит, – вставил римлянин, – что я заговорился дольше, чем ты находишь это благоразумным.
– Ты поступаешь по обыкновению твоих соплеменников, – отвечал евнух, низко кланяясь, – они даже царей заставляли ждать в передней.
– Но ты не носишь короны, а старый царедворец ведь умеет терпеливо ждать…
– Коль скоро приказывает царь, – перебил Эвлеус, – седеющий царедворец молчит, если юношам нравится не оказывать ему внимания.
– Это относится к нам обоим, – обратился Публий к Лисию. – Теперь отвечай ты, я уже довольно наслушался и наговорился.
III
Как ноги Ирены не переносили жестких ремней, так и душа ее была в высшей степени чувствительна к резкому слову.
Поэтому речи римлянина и его поведение несказанно ее огорчили. С опущенной головой, со слезами на глазах шла она домой, как вдруг взгляд ее упал на персики и на жаркое.
Она вспомнила о сестре и о том, с каким удовольствием бедняжка будет есть вкусные яства. Ротик ее опять улыбался, радость засветилась в глазах, и ускоренным шагом она быстро направилась к дому.
Что Клеа непременно спросит про фиалки и что римлянин к ней отнесся с большим вниманием, чем всякий другой снисходительный незнакомец, ей не пришло на ум.
Кроме сестры, у нее не было подруги, а по окончании работ, когда другие девушки, полные ожидания и страха, говорят о радостях и страданиях любви, они обыкновенно возвращались домой такими усталыми, что сон был для них самым желанным отдохновением. Когда же выдавались свободные часы, то Клеа всегда рассказывала ей о родительском доме. Ирена живо интересовалась этими рассказами, перебивала сестру расспросами и даже напоминала некоторые события и факты детства, которые, как ей казалось, она запомнила, но в действительности слышала раньше от сестры и нарисовала в своем пылком воображении.
Клеа не заметила долгого отсутствия Ирены; обессиленная голодом и усталостью, она скоро заснула.
Горькое выражение сошло с ее лица, румянец вернулся на побледневшие щеки, на полуоткрытых губах проскользнула улыбка.
Эта красавица была рождена не для одиночества и отречения, а для всех радостей жизни и любви, которых теперь она была лишена.
В комнате сестер было душно и тихо.
Слышно было жужжание мухи, кружившейся над пустой чашкой, и неровное дыхание спящей.
На лице спавшей румянец становился все ярче, губы открылись, словно для поцелуя; вот поднялись руки, и сквозь сон, как бы удерживая кого-то, она нежно заговорила:
– Нет, нет, прошу тебя, мой милый… – Но поднятые руки упали на сундук, на котором сидела Клеа, и она проснулась. С блаженной улыбкой на устах медленно полуоткрыла она глаза, но, по мере того как приходила в себя, глаза ее открывались все шире и с ужасом глядели в пространство, как на что-то необычайное. Так просидела она некоторое время без движения, потом провела рукой по лбу и глазам и, вздрогнув, прерывисто прошептала, стиснув зубы: – Что со мной? Откуда такие мысли? Какие злые духи заставляют нас во сне делать такие вещи и чувствовать то, что наяву мы должны гнать далеко от сердца и ума? Я должна презирать свою слабость и ненавидеть тот образ, а я позволила ему меня обнять и не только не чувствовала негодования, а напротив, невыразимо сладкое чувство проникло мне в душу.
Она крепко стиснула ладони и, уронив руки на колени, заговорила, качая головой, другим, более нежным тоном:
– Конечно, это был только сон и… вечные боги… если мы спим… что же из этого? Так должно ведь случиться! К нечистым помыслам я прибавляю еще неправду про себя! Нет, не злой дух послал мне этот сон, это было только олицетворение того, что я чувствовала вчера, третьего дня и раньше, когда этот знатный чужеземец смотрел мне в глаза властным взглядом и когда он мне протянул фиалки. Разве я тогда отвернулась от него, разве ответила на его смелость негодующим взглядом? Разве я не могла взглядом же прогнать врага? Прежде это мне всегда удавалось, если мужчина нас преследовал, а вчера я не смогла. Чего хочет от меня чужестранец? Чего требует его повелительный взор, преследующий меня всюду, куда бы я ни повернулась, и даже во сне не дающий мне покоя? Зачем я смотрела на него? Яд горит в сердце моем, но я разрушу все и, когда вернется Ирена, разорву фиалки или отдам их ей. Пусть она их потом выбросит. Я хочу остаться чистой, даже во сне; что же мне еще остается, кроме чистоты?
Грустные размышления ее были прерваны Иреной. Звук голоса сестры успокоительно подействовал на молодую девушку и согнал горькое выражение с ее прекрасного лица. Глубоко вздохнув, Клеа прошептала:
– Пока она со мной и я слышу ее голос, я еще не совсем несчастна.
Передав по дороге скромный дар отшельника Фибиса одному из прислужников храма, Ирена вошла в дом и, скрыв за спиной доску с подарком римлянина, закричала сестре с порога:
– Отгадай, что я тебе принесла?
– Хлеб и финики от Серапиона, – отвечала Клеа.
– О нет! – закричала Ирена, подавая сестре тарелку. – Лучшие лакомства царей и богов. Потрогай только этот персик, он точно щечки маленького Фило! Если я всегда буду приносить тебе такие блюда, то ты должна желать, чтобы каждое утро я съедала твой завтрак. А знаешь ты, кто это все подарил нам? Нет, этого тебе ни за что не отгадать! Это мне дал знатный римлянин, тот самый, от которого вчера ты получила фиалки.
Клеа вспыхнула и строго и коротко спросила:
– Ты почему это знаешь?
– Он мне сам сказал, – проговорила Ирена изменившимся голосом. Глаза сестры прямо смотрели на нее с непривычным ей строгим выражением.
– Где же фиалки? – продолжала Клеа.
– Он взял их, а его друг дал мне эти гранатовые цветы, – лепетала Ирена. – Римлянин сам мне хотел их дать, но грек, красивый веселый юноша, не позволил этого и положил мне цветы на доску. Возьми их, но только не смотри так на меня, я не могу этого переносить.
– Мне их не надо, – с горечью проговорила Клеа; потом, опустив глаза, тихо спросила: – Фиалки римлянин оставил у себя?
– Оставил… нет, Клеа, нет, я не хочу тебя обманывать! Он забросил их за дом и при этом говорил такие жестокие слова, что я испугалась и убежала. Я чувствовала уже слезы на глазах. Что у тебя с римлянином? Мне так страшно, так страшно, как бывает в бурю, которой я так боюсь. Как побледнели твои губы! Это от долгого голода. Ешь скорей! Ах, Клеа, зачем смотришь ты так на меня, так мрачно и обреченно? Я не могу вынести этого взгляда, я не могу!
Ирена громко зарыдала, сестра подошла к ней, погладила ее мягкие волосы, поцеловала и ласково сказала:
– Я не сержусь на тебя, дитя, и не хочу тебя огорчать. Если бы я могла плакать, как ты, когда черные тучи облегают мое сердце, тогда скоро бы показалось ясное солнце, как у тебя.
Теперь осуши твои слезы, иди в храм и спроси, когда мы должны идти на спевку и когда начнется церемония.
Ирена покорно, с опущенной головой вышла на воздух, но глаза ее опять засверкали, когда она подумала о церемонии, и ей пришло в голову, что, вероятно, она там увидит веселого друга римлянина. Она вернулась, поставила цветы в чашечку, из которой утром вынула фиалки, весело кивнула сестре и пошла в храм, размышляя по дороге, как лучше приколоть цветы для процессии, на голову или на грудь? Во всяком случае, она должна их надеть, чтобы показать, что умеет ценить подобный подарок.
Оставшись одна, Клеа схватила тарелку с фазаном и отдала его кошке, отвернув лицо; запах жаркого пробуждал в ней обидные воспоминания.
Потом она взяла персик и подняла уже руку, чтобы бросить его в отверстие в крыше, но, вспомнив, что Ирена и маленький Фило, сын привратника, будут очень рады полакомиться, положила его обратно на тарелку и взялась за хлеб. Голод ее страшно мучил.
Она уже хотела разломить золотистый хлебец, но тоже бросила его обратно на тарелку и пробормотала:
– За это тоже мне нечего его благодарить, но я не выброшу дара божьего, как он мои фиалки, потому что это грех! Хлеб насыщает голодного, и за это добро, вероятно, боги ему воздадут. Но между мной и им все кончено, и, если он явится сегодня на процессию и опять будет смотреть на меня, я сумею заставить себя избежать его взоров. Я так хочу, и так будет! Вечные боги и ты, великий Серапис, помогите мне, без вашей помощи мне не забыть его! Помогите мне остаться чистой в моих помыслах!
Она бросилась на землю возле сундука, прижалась пылающим лбом к жесткому дереву и пробовала молиться.
Только об одном просила она богов: дать ей силы забыть человека, похитившего ее душевный покой.
Как быстрые облака, проносясь по небу, застилают жрецу наблюдаемое им светило, как шум улицы заглушает священную песню, так перед глазами бедной девушки носился образ того мужчины, от власти которого она тщетно хотела освободиться, обращаясь к богам. Она была похожа на человека, собравшего все свои силы, чтобы поднять огромный камень, и упавшего под его тяжестью. И вот он лежит, и нет у него силы сбросить непосильное бремя. И напрасно старалась Клеа прогнать образ своего врага. Незримо, но властно он вторгался в ее душу.
Она перестала бороться с собой, поднялась с земли, умыла холодной водой пылающее лицо и подтянула ремни сандалий; в храме, в священной близости богов, она надеялась найти поддержку и утешение.
В дверях она столкнулась с Иреной, которая ей сообщила, что из-за шествия, назначенного сегодня на четыре часа дня, занятия пением отложены.
Клеа направилась к храму, а Ирена сказала ей вслед:
– Возвращайся скорей; скоро надо будет носить воду для жертвоприношений.
– Иди одна на работу, – попросила Клеа, – теперь понадобится немного воды, потому что храм скоро опустеет по случаю процессии. Достаточно нескольких кувшинов. Дома я оставила для тебя хлебец и один персик, другой я отдам маленькому Фило.
IV
Не слушая возражений Ирены, Клеа быстро шла к храму.
Она не обратила внимания ни на богомольцев, которые стояли в притворе, низко склонившись или высоко подняв руки, ни на египтян, стоявших на коленях на каменных плитах.
Клеа вступила в большой зал святилища, в который могли входить только посвященные и, как она, служившие при храме.
Кругом, словно стебли гигантских лилий, гордо возвышались стройные колонны, увенчанные выточенными из камня цветами. На каменном своде, изображавшем небо, блистали золотые созвездия, планеты и неподвижные звезды. Они мерцали с высоты величавых сводов.
Да, здесь было сумрачно и достаточно тихо для общения с божеством.
Обступившие девушку колонны казались ей колоссальными растениями; фимиам, голубыми струйками вившийся из чашечек цветов на капителях, опьянял девушку и возбуждал ее обострившиеся от голода и волнения чувства.
С поднятыми к небу глазами, со скрещенными руками прошла она через зал и нерешительными шагами приблизилась к другому, маленькому и низкому помещению, на заднем плане которого тяжелый драгоценный занавес скрывал бронзовые двери главного святилища.
Клеа не имела права приближаться к этому святому месту, но сегодня она была исполнена такого страстного желания искать помощи у богов, что на этот раз нарушила запрет.
Полная набожного страха, она упала возле дверей главного святилища и прижалась лицом к дверному столбу.
Непреодолимое желание найти силы, управляющие течением нашей жизни, свойственно каждому народу, каждому человеку. Оно так же укоренилось в нас, как стремление видеть свет и слышать звуки. Врожденная способность к религиозному чувству, подобно другим наклонностям, не у всех одинакова. В Клеа религиозное чувство было очень сильно развито набожной матерью, отец же учил ее постоянно быть правдивой и неумолимо справедливой как по отношению к другим, так и к самой себе.
Позднее она ежедневно прислуживала в храме божества, которого она привыкла считать за величайшего и могущественнейшего из всех небожителей. Часто она видела издали, когда занавес дверей главного святилища сдвигался в сторону, тонувшее в полумраке изображение Сераписа с Цербером у ног. Внезапно луч света врывался во мрак и яркой полосой скользил по челу бога, пока жрецы прославляли его милосердие.
Иногда случалось, что стоявшие у подножия божества светильники сами зажигались и внезапно гасли.
Вместе с другими набожными людьми Клеа чтила великого властителя, который вместо каждого угасшего солнца творит новое и вызывает новую жизнь из смерти, поднимает до себя возрожденного мертвеца, если он служил правде на земле и на загробном суде не был осужден.
Правду, которой учил ее отец, как высший идеал жизни Серапис предпочитает всем добродетелям. Клеа так часто представляла себе этого бога в человеческом виде, что малопомалу его образ в ее воображении принял серьезные, но мягкие черты ее отца. По временам ей казалось, что она слышит голос отца, оторванного от нее и теперь тяжело страдающего за свою справедливость, но никогда не сказавшего ей ни одного слова, которое бы не было достойно самого божества.
Тесно прижавшись к столбу в темном углу святилища, Клеа чувствовала около себя близость отца и беспощадно обвиняла себя за то, что позволила нечистым желаниям проникнуть в сердце, что она была неискренна с собой и сестрой. Если ей не удастся вырвать из сердца образ римлянина, она принуждена будет или обманывать Ирену, или смутить беззаботный покой простодушного, впечатлительного ребенка, которому она заменила мать.
Насколько глубоко воспринимала Клеа даже мелочи, настолько же легко Ирена относилась ко всему трудному и серьезному. Клеа была подобна сырой глине, на которой даже мотылек оставляет свой след. Ирена была зеркалом, на котором быстро исчезает след, оставляемый дыханием.
– Великий боже, – шептала Клеа, – огненными чертами запечатлел римлянин образ свой в моей душе. Помоги мне стереть его, помоги мне стать непорочной, как прежде, чтобы снова могла я правдиво и без притворства смотреть в глаза Ирене, чтобы опять я могла говорить все, что думаю, и поступать так, как желал бы мой отец.
Так молилась она, как вдруг шаги и голоса двоих мужчин, приближавшихся к главному святилищу, прервали ее молитву.
Мысль, что она находится в запрещенном месте, что ее строго накажут, если обнаружат в этом убежище, проникла в сознание девушки.
– Замкни ту дверь, – прошептал один из вошедших своему спутнику и указал на двери, ведущие из зала с колоннами в соседнее помещение, – из посвященных тоже никто не должен знать, что ты для нас тут готовишь.
Клеа узнала голос главного жреца и думала выступить вперед и сознаться в своем проступке, но не сделала этого, хотя и не боялась наказания, а еще глубже забилась в свой угол. Двери закрылись, и в зале наступила полная темнота.
Теперь она слышала, как открыли завесу и двери, замыкавшие святилище, как сверлили что-то буравом, раздавались удары молота и визжание напильника. В святилище мерцал слабый свет.
Тихое святилище обратилось в кузнечную мастерскую, но молодой девушке казалось, что стук ее сердца заглушал гром бронзовых орудий Кратеса, старейшего из жрецов Сераписа. Он заведовал священной утварью, имел дело только с верховным жрецом и славился искусством между соотечественниками-греками исправлять металлическую посуду, делать крепкие замки и сплавлять золото с серебром.
Пять лет тому назад, когда сестры пришли в храм, Ирена очень боялась этого широкоплечего человека, ростом с карлика. На лице его было столько складок, что оно походило на пробку, в ногах у него угнездилась какая-то мучительная болезнь, которая часто не позволяла ему ходить. Его забавлял страх Ирены, и всегда, когда он встречал эту девочку, которой в то время не было еще одиннадцати лет, он вытягивал губы к красному носу и страшно хрюкал, чтобы напугать ее еще больше.