Вот такая православно-шаманская практика происходит в «Братьях Карамазовых». К северному охотнику приходит дух-мухомор, к Ферапонту – «иное», и имя ему Святодух. Этот совершенно языческий Святодух слетает к Ферапонту вещей птицей. Отшельник Достоевского близок бунинским косцам своей нутряной первобытной связью с землей, с природой. От этих образов веет древней, дохристианской Русью.
Продолжая разговор о рязанских мужиках, поедающих мухоморы на орловских покосах, отметим их грамотное обращение с грибом. Кажется, они соблюдают правильную дозу. Видимо, это люди добрые, спокойные, на религии не замороченные. «Хруздь-курятина» помогает им выполнять тяжелую работу и поддерживает в веселом, песенном настроении. Хотя можно предположить, что наступает следующая, более жесткая стадия опьянения, и вдруг кто-то из косцов начинает таращить глаза и разговаривать с писателем-мухомором на лошадке.
В данный момент (август 2020 года) на «Авито» висит объявление о продаже контейнера сушеных орловских мухоморов: «Мухомор красный, целые грибы. Собран в экологически чистых лесах Орловской области, вдали от дорог и человеческого жилья, два дня провялен на воздухе и высушен до звона при температуре 30 градусов». Продавец Алексей пишет, что мухомор вылечит от нервов, сердца, ангины, дерматита, рака, грибка. Цена 500 рублей за 10 г. Так что при желании можно вжиться в рассказ Бунина «Косцы», прочитать в мухоморном формате.
Добавим, что употребление грибов как способ времяпровождения, как образ жизни отразилось в орловском фольклоре. В собрании сказок Орловской губернии Иосифа Калинникова (1890–1934) в сказке «Незнайка» братья, вместо того чтобы воевать с врагом, напавшим на «царство», сидят в лесу и «жарят опенки». В сказке война случается три раза. Три раза братья уходят в лес, пока Незнайка воюет, едят грибы и больше ничего не делают.
Анализируя рассказ «Косцы», стоит вспомнить историю с отравлением беленой, с которой мы начали весь этот разговор. Итак, в детстве Иван Бунин чуть не умер от белены. Вера Николаевна Муромцева-Бунина (жена писателя) пишет, что «пастушата» учили Ваню и его сестру Машу «есть разные травы» и однажды предложили попробовать белены. Спасла ребенка няня – отпоила парным молоком[34].
Скорее всего, как мне представляется, пастушки показали барчуку и его сестре Маше белену и сказали, что она лечит ушибы и зубную боль, но как именно – не уточнили; юные Бунины решили попробовать растение и отравились.
Лечение беленой, как и мухоморами, описано Поповым. Белену он называет «героическим» народным средством: ее ядовитые семена вводятся в дупло больного зуба, их сыплют на горячую сковородку или горячий кирпич и вдыхают дым[35].
Я вижу дело так. У крестьянского мальчика разболелся зуб, напала на него крикса. Бабка положила в медный чайник горячие угли, на них насыпала сухие листья и семена белены, струйку дыма из носика направила ребенку на больной зуб. Дым белены оказал обезболивающее действие. Или так: крестьянский мальчик упал, сильно ушибся, бабка натерла больное место настойкой из белены, и все прошло. Или так: у дедушки болело колено, он сильно хромал, бабка сделала ему примочку из белены, и тоже все прошло. У Вани Бунина как раз болел зуб. Он услышал разговор ребятишек о волшебных свойствах белены, возможно, кто-то из них собирал ее для бабушки. Не вникнув в суть дела, барчук нарвал белены, отошел в сторонку и стал ее жевать; Маша туда же. Оба отравились и чуть не умерли.
Тут налицо ядовитое лекарственное растение, которое, как и мухомор, использовалось в народной медицине в виде настоев, экстрактов, порошков – естественно, в малых дозах. Настойку, масло применяли для натираний как болеутоляющее (ревматизм, подагра, ушибы), сухие листья, семена – для окуривания (кроме зубной боли еще и астма). Вообще, Орловская губерния, в которой рос Бунин, славилась оригинальными методами народной медицины. У Попова описаны орловские навозные ванны «для детей»: «Навоз кладут в кадушку и заливают кипятком. Когда вода несколько остынет, сажают ребенка и накрывают его свитой с головой»[36]. Не отстает и моя новгородская: «При ломоте поясницы или ног кладут в горшок сушеного конского кала, зажигают его и садят больного на горшок, прикрывая чем-нибудь, а голову оставляя наружу. По мере сгорания кала подкладывают и держат больного на этом подкуривании часа два»[37]. (Надо попробовать – от сидения за компьютером постоянная ломота в пояснице.)
В рассказе «Косцы» барин становится свидетелем того, как «народ» употребляет опаснейший ядовитый гриб. Он «ужасается», но при этом видит, что крестьянину ничего не делается, вреда никакого нет. Мужик тесно связан с природой, с родной землей, которая не может ему навредить, даже ядовитые грибы приносят ему только пользу. Эта очень важная для Бунина тема мистической, волшебной связи мужика с землей берет свое начало в детстве писателя: он от белены чуть не умер, а крестьянским ребятишкам – ничего. Мне кажется, что, работая над «Косцами», Бунин мог вспоминать свое раннее детство, жизнь в деревне, общение с крестьянскими детьми и страшную историю отравления беленой.
Есть еще одно предположение насчет того, каким образом Бунин мог в детстве отравиться беленой. Возможно, крестьянские дети употребляли ее для наркотического опьянения – примерно как в девяностые ребята нюхали клей «Момент» – и предложили ее попробовать барчуку именно как наркотик. В автобиографической книге «Жизнь Арсеньева» (написана в эмиграции после «Косцов») лирический герой вспоминает, как в детстве с сестрой «обдолбался» беленой: «А под амбарами оказались кусты белены, которой мы с Олей однажды наелись так, что нас отпаивали парным молоком: уж очень дивно звенела у нас голова, а в душе и теле было не только желанье, но и чувство полной возможности подняться на воздух и полететь куда угодно». Похоже, автор «Косцов» только для приличия «ужаснулся» мухоморам на страницах своего рассказа. Да он с детства прекрасно знал, какие ощущения могут вызывать ядовитые растения.
Вот отчасти автобиографическое стихотворение Бунина «Дурман». Довольно мощное описание наркотического «прихода», и у кого – у ребенка!
Дурману девочка наелась.Тошнит, головка разболелась,Пылают щечки, клонит в сон,Но сердцу сладко, сладко, сладко:Все непонятно, все загадка,Какой-то звон со всех сторон:Не видя, видит взор иное,Чудесное и неземное,Не слыша, ясно ловит слухВосторг гармонии небесной —И невесомой, бестелеснойЕе домой довел пастух.Наутро гробик сколотили.Над ним попели, покадили,Мать порыдала… И отецПрикрыл его тесовой крышкойИ на погост отнес под мышкой…Ужели сказочке конец?[38]* * *Бунин смачно описывает, как косцы утоляли жажду: «…они пили из деревянных жбанов родниковую воду, – так долго, так сладко, как пьют только звери, да хорошие, здоровые русские батраки…» Если бы не было мухоморного ужина, внимание читателя не цеплялось бы за это сравнение со зверем. А так вспоминается рассказ «Игнат», где под действием «дурмана» на наших глазах происходит превращение в зверя этого поначалу вроде как спокойного, тихого, в каком-то смысле даже деликатного и тонко чувствующего деревенского мужика. Бунин награждает его способностью «по-бунински» испытывать «чувства»: его «волнует» именно что Любкина красота (не просто – большая грудь), «все чувства его были обострены, ветер особенно волновал их, – он был сладок, хотелось глотать его всей грудью», он «слышал только дурманящий сладкий запах духов и еще более дурманящий запах волос, гвоздичной помады, шерстяного платья, пропотевшего под мышками». То есть поначалу Игнат на зверя никак не тянет. Даже его животная связь с нищей дурочкой-алкоголичкой Фионой вписывается в бунинский формат страданий влюбленного аристократа – ну, «не совладал с собой». Так барчук Митя «не совладал», когда сошелся с крестьянкой Аленкой («Митина любовь»)[39]. Игнат превращается в зверюгу, этакого волколака, постепенно – как в фильмах про оборотней. В кино у героя сначала когти вырастают, потом шерсть появляется, потом он раскрывает пасть и страшно воет. Бунинский герой от «несчастной любви» запивает и сначала так бьет своим пастушеским хлыстом коров, что у них на боках «вздуваются рубцы» (читатель вздрогнул первый раз и заподозрил неладное), потом душит ребенка ради денег на водку, потом зарубает топором купца и, видимо, изменницу-жену (тут концовка открыта, читатель может сам решить, сколько оказалось трупов).
Прочитав рассказ «Игнат», начинаешь с подозрением относиться к любому бунинскому мужику – под действием «дурмана» он может превратиться в зверя.
Блаженный бросил в икону камнем, который отбил краску. Схватили юродивого, стали бить его, а он кричит обидчикам: «Поскребите ее, поскребите!» Остановились, стали разглядывать икону. А под ликом Богородицы – второй слой. Черным по красному изображены черти и дьявол.
Житие Василия БлаженногоВ своей французской эмиграции Бунин пишет рассказ «Лапти» про мужика, который гибнет, пытаясь спасти барчука. В добром Нефедушке нет ничего сатанинского, но есть второй слой, там – опасность. Кажется, снова «дурман». Сейчас поскребем.
В связи с этим Нефедом хочется вообще поговорить об образе «мужика» в русской литературе, особенно – в литературе Серебряного века. Мы ведь знаем, что литература – как деревенский коврик, сотканный из разноцветных и разнокалиберных ниток и полосок ткани: одно крепко держит другое, нет ничего отдельного, даже самые оригинальные части коврика – засушенные травы, например, – крепко вплетены в общую основу, и рассматривать писателя и его художественный мир, ставя особняком, без оглядки на «братьев по литературе», – дело непродуктивное. В нашей литературе образ «странного» мужика возникает как у Бунина, так и у Гумилева, у Андрея Белого. Его отцы населяют художественные миры Чехова и Тургенева, деды задаются вопросом «Доедет колесо или не доедет?» у Гоголя, прадед радуется заячьему тулупчику у Пушкина. Вот краткое содержание «Лаптей».
Зимой в непогоду в хуторском доме заболел ребенок. За доктором послать невозможно – тридцать верст, вьюга. Ребенок в бреду просит какие-то красные лапти, мать в отчаянии. Нефед говорит барыне, что надо добывать эти лапти, раз «душа желает». Он принимает решение пойти в Новоселки за шесть верст, купить там лапти и покрасить их фуксином. Шесть верст – это примерно шесть с половиной километров, где-то восемь тысяч шагов. Фуксин – один из первых синтетических красителей, дающий ярко-красный цвет, получен в 1856 году химиком Натансоном. Барыня хочет отговорить верного слугу идти в бурю, но он верит, что красные лапти спасут дитя. Нефед «натянул зипун поверх полушубка, туго подпоясался старой подпояской, взял в руки кнут и вышел вон, пошел, утопая по сугробам, через двор, выбрался за ворота и потонул в белом, куда-то бешено несущемся степном море». На следующий день Нефеда нашли замерзшим в двух шагах от «жилья», у него за пазухой «лежали новенькие ребячьи лапти и пузырек с фуксином».
Мне, как жительнице хуторского дома, ясно виден «второй слой» этой адописной иконы. Тут не так все просто. Вовсе не буря сама по себе сгубила Нефеда.
– Для мила дружка семь верст не околица, – заговорил князь Василий, как всегда, быстро, самоуверенно и фамильярно.
Л. Н. Толстой. Война и мирЯ живу в новгородской деревне Бобылево, ближайший торговый центр у нас в поселке Кулотино, идти как раз шесть с половиной километров по щербатой асфальтовой дороге. Это основная, главная дорога, по ней в кулотинские магазины ходят, ездят на велосипеде, мотоцикле, автомобиле. По этой дороге ходили дети в школу в любую непогоду (не мои, местные). Деревенский житель может с закрытыми глазами пройти шесть верст по своей главной дороге – дороге к «Дикси» и «Пятерочке». Как же Нефед, деревенский мужик, мог погибнуть на своей главной дороге – пути из торгового центра? Туда дошел, а обратно – нет, утонул в снегах… Туда и обратно – тринадцать километров. С перерывом – остановками в отапливаемых лавках, где продаются лапти и фуксин (или в одной они лавке продавались). Да, была буря. Но туда-то дошел!
Однажды в нашем Окуловском районе случился сильный снегопад. Мне надо было ехать в Петербург, таксист должен был довезти меня до железнодорожного вокзала. Он свободно проехал по боровичской трассе, а на нашу проселочную даже повернуть не смог – так засыпало. Мне звонили диспетчеры, все волновались, просили как-нибудь добраться до трассы, это около четырех километров. Я была одна с трехлетней Маней. Посадила ее, закутанную, на санки и пошла, именно что утопая в снегах. Бури, конечно, не было, но снег валил. Я довольно быстро добралась до трассы и смело могу сказать, что шла бы еще и еще, не так уж это и сложно. А что говорить о деревенском мужике? Который был без Мани и отвечал только за себя. Таксист хранил санки в гараже до нашего возвращения, у меня осталось приятное воспоминание о нашем приключении, и я совершенно не понимаю, как Нефед в трезвом уме мог погибнуть на главной своей дороге, ведь понятно, что он, слуга в хуторском доме, должен был постоянно по ней ходить или ездить в торговые лавки Новоселок – для своих и господских нужд – и знал ее прекрасно. Даже в дикую бурю и вьюгу нельзя ошибиться – ну куча же примет: рощи, отдельные деревья, пространства полей. В рассказе говорится, что вокруг хуторского дома раскинулись поля. Поля всегда ограничены хоть какой-нибудь растительностью.
Зато я понимаю, как Нефед мог погибнуть в нетрезвом уме. Иван Алексеевич Бунин не хотел показать своего героя пьяницей, он описывает его как человека твердого, спокойного, рассудительного, который принимает «трезвое», взвешенное решение идти добывать волшебную вещь, способную спасти ребенка:
«Еще подумал.
– Нет, пойду. Ничего, пойду. Доехать не доедешь, а пешком, может, ничего. Она будет мне в зад, пыль-то…
И, притворив дверь, ушел».
Это «притворив дверь» говорит о том, что Нефед принимает решение в трезвом уме: подвыпивший человек оставит щель или шарахнет дверью. Вопрос: где, в какой момент он выпил?
Скорее всего, уже на кухне – а как иначе объяснить, что, решив идти в Новоселки пешком, он берет в руки кнут? Пешеходу кнут не нужен. «…Взял в руки кнут и вышел вон, пошел, утопая по сугробам…»
Нефеда не было, вечером решили, что он ночевать остался и надо ждать его завтра не раньше обеда. Опять не понимаю – почему не раньше обеда? Идти шесть с половиной километров мужику, ну даже если в бурю… Или заподозрили, что в Новоселках выпьет и потому задержится?
У кого Нефед мог остаться ночевать? Да у кого угодно: у кума, брата, свата. Возможно, с кем-то из них решил выпить на посошок, заговорился, может, даже решил остаться до утра, но в совсем уже нетрезвом уме вспомнил больного ребенка, с особенной силой представились ему «грозовые видения» невинной страдающей души, «желающей» красные лапти, которые вот, уже здесь, за пазухой, нужно только покрасить, и пошел домой, как его брат и кум ни отговаривали: «Нефедушка, трам-тарарам, завтра пойдешь, давай споем!» Кстати, красивую фильму можно было бы сделать про доброго бедного Нефедушку с эпизодами этих «грозовых видений».
Бунин пишет, что за пазухой у мертвого Нефеда лежали лапти и пузырек с фуксином. Мне кажется, он умолчал о бутылке в кармане зипуна – ее туда, скорее всего, кум засунул.
Скажем пару слов об этих Новоселках, в которые Бунин отправляет своего Нефеда. Возможно, имеется в виду деревня Мценского уезда Орловской губернии, где в усадьбе Новоселки родился Афанасий Фет. У Фета есть прекрасное стихотворение, которое перекликается с рассказом «Лапти» образом ребенка и снежной бурей:
Кот поет, глаза прищуря,Мальчик дремлет на ковре,На дворе играет буря,Ветер свищет на дворе.«Полно тут тебе валяться,Спрячь игрушки да вставай!Подойди ко мне прощаться,Да и спать себе ступай».Мальчик встал. А кот глазамиПоводил и все поет;В окна снег валит клоками,Буря свищет у ворот.Будем надеяться, что за смертью Нефеда все же последовало выздоровление барчука, вскоре он смог играть со своими гусарами и лошадками, валяться на ковре, слушая свист бури и уютное мурлыканье Васьки.
Нефед символизирует прекрасную душу русского народа. Он не просто прислуга – он защита и опора: в трудную минуту, рискуя своей жизнью, готов прийти господам на помощь. Из своего прекрасного французского эмигрантского далека Иван Алексеевич смотрит на «русского мужика» как на христианина, богатыря, защитника. Для писателя это исчезнувший в буре революции символ великой страны, которой больше нет. Похоже, главный посыл Бунина в «Лаптях» таков: все было хорошо, народ был опорой господам, господа любили народ, вон какая ласковая барыня, беспокоится за друга Нефедушку, не надо было лезть большевикам в эти чистые, святые, веками устоявшиеся патриархальные отношения и преступно рвать крепкую, почти семейную межклассовую связь.
Теперь хочется обратить особенное внимание на веру Нефеда в волшебство, знаковую для образа «мужика» Серебряного века. (Хронология Серебряного века остается спорной. Мне кажется, что «мужицкие» рассказы Бунина, написанные в 20-е годы, все еще можно отнести к этому периоду русской литературы.) Я готова поверить Ивану Алексеевичу на слово, согласиться с тем, что его лирический «мужик» находится в кровном родстве с лирическим «барином». При этом не могу не отметить его очевидные родственные связи с мужиками Андрея Белого и Гумилева. Нефед, как и «мужики» из романа «Серебряный голубь», верит в некую «дивную тайну», обещающую спасение. На деле эта «тайна» оборачивается «ужасом», смертью.
Деревенские сектанты, «холуби», в белых рубахах ждут второе пришествие Христа, их чинное сладостное моление превращается в сатанинский шабаш, сектантский заправила столяр Кудеяров с бело-солнечным ликом превращается в беса, из его груди вылезает голубок-кровопийца с ястребиной головкой. Во время «радения» Кудеяров приговаривает бредовые слова: «Сусе, сусе, стригусе: бомбарцы… Господи, помилуй». Владимир Соловьев писал о дыромоляях – сектантах, живущих в дремучих уральских лесах: «…просверлив в каком-нибудь темном углу в стене избы дыру средней величины, эти люди прикладывали к ней губы и много раз настойчиво повторяли: “Изба моя, дыра моя, спаси меня!”». На Андрея Белого дырники тоже производили впечатление – он писал о них в своей статье о Сологубе. В русской литературе рубежа XIX и XX веков народная вера в нечто волшебное (дыра, изба, Энгельс, голубь, лапти, Маркс и проч.), способное «спасти душу», принести избавление, стоит рядом с бредом, безумием, смертью, катастрофой. «Мужицкая» приверженность некоей тайне, потусторонней истине и сопутствующая этому особому древнему, дремучему знанию разрушительная сила отмечены в стихотворении Гумилева «Мужик» 1916 года:
В чащах, в болотах огромных,У оловянной реки,В срубах мохнатых и темныхСтранные есть мужики.Выйдет такой в бездорожье,Где разбежался ковыль,Слушает крики Стрибожьи,Чуя старинную быль.Понятно, что так в занесенной снегом степи слышал и чуял все эти потусторонние крики и зовы пушкинский Пугачев. Вот он внемлет какому-то своему Стрибогу (чуть не сказала: «Святодуху») и затем идет на пару с условным колдуном Распутиным разрушать столицу:
Вот уже он и с котомкой,Путь оглашая леснойПесней протяжной, негромкой,Но озорной, озорной.Путь этот – светы и мраки,Посвист, разбойный в полях,Ссоры, кровавые дракиВ страшных, как сны, кабаках.В гордую нашу столицуВходит он – Боже спаси! —Обворожает царицуНеобозримой Руси…Русские поэты и их «интеллигентные», «образованные» герои как завороженные пытаются заглянуть в мир «странного мужика» с его волшебными дырами и «холубями», они наклоняются над этим бурлящим котлом с колдовским зельем, но вместо пророческих видений им открывается мрачная бездна, тянет «испарениями шарового ужаса» (Андрей Белый).
В золотом веке главный странный мужик – адописный, конечно, Пугачев: сколько в нем «слоев»! Добрый мужичок – разбойник – грозный царь – милующий царь.
В рассказе «Косцы» Бунин говорит о «первобытности», «былинной свободе» русского мужика, о его особенной вере в волшебное спасение (не имеющее ничего общего со «спасением» христианским). Для него он генетически связан с колдовским, сказочным миром древней Руси: «И из всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга, жалевшая его “по его младости”. Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды, знал он молитвы и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю-Мать ударившись, заступали его от лихих соседей и ворогов дебри дремучие, черные топи болотные, пески летучие – и прощал милосердный бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…»
Самое ценное для Бунина в его косцах – их тесная связь с волшебной Русью. Именно таких – близких к природе, «первобытных» – людей спасают звери, птицы, ковры-самолеты и шапки-невидимки. В мире Нефедушки тоже есть спасительный волшебный предмет – красные лапти. В русском, западно-европейском, восточном фольклоре обувь часто становится волшебным предметом, способным помогать своему хозяину, – вспомним сапоги-скороходы, хрустальные туфельки, крылатые сандалии, волшебные калоши. Андерсеновские красные башмачки «выводят» Карен на путь к Богу. Нефед верит, что чистая душа невинного дитяти сама указывает на предмет, способный ее спасти, удержать на этом свете. Как настоящий сказочный герой, он идет добывать волшебные лапти.
Почему ребенок бредит именно о красных лаптях? Возможно, он услышал о них в какой-нибудь сказке, а может, в его воспаленном сознании в красные лапти превратились, съежившись, сапоги-скороходы из сказок Афанасьева – в библиотеке хуторского дома мог быть, например, сборник 1873 года. Бывает, что в бреду, спровоцированном высокой температурой, ребенок хочет куда-то бежать, пытается выскочить в дверь, словно спасаясь от ужаса, от преследования. Возможно, больному ребенку из бунинского рассказа кажется, что красные лапти-скороходы унесут его от недуга, бредовых чудовищ, дадут облегчение.
Красная обувь могла в разных видах стоять на книжной полке хуторского дома. В издании сказки «Красная Шапочка» начала XX века на ярких картинках девочка ходит не только в красном головном уборе, но и в красных башмаках. Может, ребенка мучают раскаленные докрасна железные башмаки из сказки братьев Гримм «Белоснежка и семь гномов» (cытинское издание 1898 года) – их злой мачехе надели. Но, скорее всего, «Красные башмаки» его напугали – с отрубленными пляшущими ножками и перевернутыми глазами, по которым мухи ползают. Эта сказка с красивыми иллюстрациями есть в издании 1879 года. Так что гибель Нефеда – на совести датского сказочника.
Итак, в своих поздних рассказах Бунин, говоря о русском человеке, обращается к древней, сказочной Руси. О русском – былинном, допетровском, дохристианском – говорится в рассказе «Чистый понедельник» (1944). Героиня как бы прозревает глубинный «адописный» смысловой слой в обыденном православии. Обедают в трактире: «Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы – барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву». Ее вдохновляет старообрядчество с древним пением по крюкам, могучие, в длинных черных кафтанах певчие, дьяконы Пересвет и Ослябя. Девушка сама как многослойная икона, в ней сочетаются самые неожиданные вещи – вот она «в одном шелковом архалуке» жарко целуется, потом проводит вечер в самых роскошных московских ресторанах с цыганами, а с утра ездит на кладбища и в кремлевские соборы. Целуя ее, герой думает: «Москва, Астрахань, Персия, Индия». Богатая изысканная барыня, знающая толк в хорошей еде и хорошей выпивке («и к наважке хересу» – я это с юности запомнила на всю жизнь), соблазнительная и соблазняющая, похожая на Шамаханскую царицу, вдруг уходит в монастырь. Для героя этот ее поступок также дик и непонятен, как для барина в «Косцах» мухоморный ужин. Такое впечатление, будто крепких жизнерадостных людей засасывает трясина древнего болота, про которое сложено много легенд.
Все вышесказанное, конечно, никак не претендует на какую-либо ученую значимость – это просто мои поверхностные дачные размышления о «странных мужиках» в русской литературе, о том, как менялся бунинский взгляд на Россию. В рассказах, написанных в эмиграции, «русское» все больше становится сказочным, былинным, таинственным. «Та» Россия, «та» жизнь ушли, и осталась неразрешимая загадка – не гоголевское «Русь, куда ж несешься ты?», а «Русь, куда ты унеслась и что это вообще было?». Очень показателен удивительный своей поэтической силой рассказ «Преображение», написанный в 1921 году. Там умирает старуха, один из ее сыновей идет читать над ней Псалтырь. Он остается у гроба в ледяной избе и вдруг видит, что «вчерашняя жалкая и забитая старушонка преобразилась в нечто грозное, таинственное, самое великое и значительное во всем мире, в какое-то непостижимое и страшное божество – в покойницу». «…Он поражен не ужасом, а именно этим чудесным, таинством, совершившимся на его глазах. ‹…› Ее уже нет, она исчезла, – разве это она, вот это Нечто, ледяное, недвижное, бездыханное, безгласное и все же совсем не то, что стол, стена, стекло, снег, совсем не вещь, а существо, сокровенное бытие которого так непостижимо, как Бог?»