Книга Славянские колдуны и их свита - читать онлайн бесплатно, автор Александр Николаевич Афанасьев. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Славянские колдуны и их свита
Славянские колдуны и их свита
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Славянские колдуны и их свита

В числе осужденных сказочный герой видит мужика: стоит он на дороге весь загрязненный, дует на него буйный ветер и несет ему в рот и в нос густую пыль. Такая кáра определена ему мстительными стихийными богами за то, что, живя на белом свете, он затыкал свою избу крепко-накрепко, чтобы ни ветер туда не дул, ни солнышко не пекло. Живописуя ад и чистилище, поэзия и искусство постоянно пользовались óбразами, созданными народной фантазией, и Дантова «Божественная комедия» есть лучшее тому свидетельство, ибо в ней поэт совместил все, что только дали ему литературы классическая и средневековая.

Живому неестественно не страшиться смерти, потому что жизнь уже сама по себе есть и высочайшее благо, и высочайшее наслаждение, об исходе которого нельзя думать без особенного тревожного чувства. У всех народов ходит много примет и совершается много обрядов, указывающих на тот страх и то опасение, с которыми смотрят на все, что напоминает о последнем конце. Так, встреча с похоронами считается предвестием несчастия и неудачи; у греков прикосновение к усопшим, долгое пребывание в доме покойника, посещение больных и умирающих требовало очищения; у римлян жрецам воспрещалось прикасаться к мертвому телу[77].

На Руси кто прикасался к трупу покойника, тот не должен сеять, потому что семена, брошенные его рукою, омертвеют и не принесут плода; если умрет кто-нибудь во время посева, то в некоторых деревнях до тех пор не решаются сеять, пока не совершатся похороны. В Литве, как только приметят, что больной умирает, тотчас же выносят из избы все семена, полагая, что если они останутся под одною кровлею с мертвецом, то не дадут всходов[78]. С другой стороны, так как зерно, семя есть символ жизни, то по выносе мертвого лавку, где он лежал, и всю избу посыпают рожью[79]. Тогда же запирают и завязывают ворота, чтобы отстранить губительные удары смерти и закрыть ей вход в знакомое жилье. Горшок, из которого омывали покойника, солома, которая была под ним постлана, и гребень, которым расчесывали ему голову, везут из дому и оставляют на рубеже с другим селением или кидают в реку, веря, что таким образом смерть удаляется за пределы родового (сельского) владения или спускается вниз по воде[80].

Все присутствующие при погребении обязаны, по возврате домой, посмотреть в квашню или приложить свои руки к очагу[81], чтобы через это очиститься от зловредного влияния смерти.

Вместе с болезнями, особенно повальными, быстро приближающими человека к его кончине, смерть признавалась у язычников нечистою, злою силою. Оттого и в языке, и в поверьях она сближается с понятиями мрака (ночи) и холода (зимы). В солнечном свете и разливаемой им теплоте предки наши видели источник всякой земной жизни; удаление этого света и теплоты и приближение нечистой силы мрака и холода убивает и жизнь, и красоту природы.

Подобно тому смерть, смежающая очи человека, лишает его дневного света, отнимает от него ту внутреннюю теплоту, которая прежде согревала охладелый его труп, и обезображивает лицо покойника предшествовавшими болезненными страданиями и предсмертною агонией. Смерть и черт в народных сказаниях нередко играют тождественные роли. Слова: смерть (лит. smertis, нем schmerz – боль, страдание), мор, Морана родственны по корню с речениями: морок (мрак) – туман, зáмерек (зáмерень) – первозимье, зáмореки – начальные морозы[82], мара – у нас: злой дух, призрак, у лужичан: богиня смерти и болезней[83], мерек – черт.

Основу родства означенных речений должно искать в доисторической связи выражаемых ими понятий. Краледворская рукопись сравнивает смерть с ночью, приносящею тьму (захождение солнца = его смерть, а восход = воскресение), и с зимою, представляющею собой смерть природы, как весна есть ее возрождение. Убитый Власлав повалился на земли:

wstati ne možeše;Могепа iei sypáše w noc črnu[84].

В другом месте Краледворской рукописи встречаем выражение: «ро puti wšei z vesny po Moranu» – на пути от весны до Мораны; здесь под весною разумеется юность, а под словом Морана – старость, смерть и зима. Морана представлялась чехами богинею смерти и зимы[85]; Вацерад сопоставляет это имя с греческою Гекатою, богинею луны (= ночи) и подземного царства. Поговорки: půjdeš na morán; Моřеnа па neĭ sáhla; proti Mořeně nenĭ kořeně означают: скоро умрешь; его коснулась смерть; против смерти нет корешка (лекарства)[86]. Встречая весну торжественным праздником, славяне совершали в то же время обряд изгнания Смерти или зимы и повергали в воду чучело Мораны.

Сербы дают зиме эпитет «черная»; в одном из похоронных причитаний говорится о покойнике, что он уходит туда, где померкло солнце и царствует черная зима; там будет он вечно зимовать, и лютая змея выпьет его очи[87]. У нас глагол околеть употребляется в двояком смысле: озябнуть и умереть; а глагол истывать (стынуть) – в смысле издыхать[88].

Если идея смерти сближалась в доисторическую эпоху с понятием о ночном мраке, то так же естественно было сблизить ее и с понятием о сне. Сон неразделен со временем ночи, а заснувший напоминает умершего. Подобно мертвецу, он смежает свои очи и делается недоступным впечатлению света; остальные чувства его также чужды внешним впечатлениям. Смерть и сон представляются потому в мифологиях различных народов явлениями между собою близкими, родственными. Гомер называет смерть и сон близнецами, а Гезиод – чадами ночи; и греки, и римляне признавали Ϋπυος (Somnus) братом смерти. Оба брата, по их мнению, живут вместе на западных границах мира – в глубоком подземном мраке, возле царства мертвых[89]; там возлежит Somnus на маковых снотворных цветах в сладком покое, а вокруг его ложа толпятся легкие сновидения в неясных образах[90]. На такую древнейшую связь понятий смерти и сна указывают и наши предания.

Народная пословица утверждает их братство: «Сон смерти брат»[91]. В славянских и немецких сказках богатыри, убитые врагами, воскресая при окроплении их трупов живою водою, обыкновенно произносят эти слова: «Ах, как же я долго спал!» «Спать бы тебе вечным сном, если б не живая вода и не моя помощь», – отвечает добрый товарищ[92]. В современном языке вечный сон остается метафорическим названием смерти; наоборот, сон летаргический слывет в простонародье обмираньем, во время которого, по рассказам поселян, душа оставляет тело, странствует на том свете, видит рай и ад и узнает будущую судьбу людей[93]. Животные, впадающие в зимнюю спячку, по общепринятому выражению, замирают на зиму. Заходящее вечером солнце представлялось не только умирающим, но и засыпающим, а восходящее утром – восстающим от сна; зимняя смерть природы иначе называется ее зимним сном; о замерзших реках и озерах в Тверской губернии выражаются, что они заснули.

Язык засвидетельствовал близость и сродство означенных понятий до осязательной наглядности. Умерших называют:

a) усопшими (успшими, успение) – от глагола спать, усыпить, то есть буквально называют уснувшими, или

b) покойниками – успокоившимися от житейской суеты вечным сном; подобно тому о рыбе говорят, что она заснула, вместо умерла, задохлась. В вышеприведенном месте Краледворской рукописи Морена усыпила Власлава; малорусы, при известии о чьей-нибудь кончине, говорят: «Нехай з’Богом спочивае!» В англосаксонской поэме о Беовульфе сказано: «wyrm liged swaefed sâre wund» – змей лежит, спит (вместо издох), тяжело раненный[94].

В Смоленской губернии мертвецы называются «жмурики» (от глагола жмурить – закрывать глаза), то есть сомкнувшие свои очи; в Архангельской губернии существует поверье: кто засыпает тотчас, как ляжет в постель, тот долго не проживет; у литовцев была примета: когда молодые ложились в первый раз вместе, то кто из них засыпал прежде – тому и умереть суждено раньше. Сербы не советуют спать, когда заходит солнце, чтобы вместе с умирающим светилом дня не заснуть и самому вечным сном.

Слово «отемнеть» потребляется в народном говоре в значении ослепнуть и умереть; согласно с этим свидетельством языка, упырей (мертвецов, являющихся по смерти) большею частью представляют слепыми. Как сон сближается с смертью, так, наоборот, бодрствование уподобляется жизни; поэтому жилой означает неспящего, например: «мы приехали на жилых», то есть мы приехали, когда еще никто не спал; глагол жить употребляется в некоторых местах в смысле бодрствовать, не спать[95]. В причитаниях, обращаемых к покойникам, слышатся такие выражения: «И вы, наши роднинькие, встаньте, пробудитесь, поглядите на нас!» или «Пришли-то мы на твое жицье вековешное, ужь побудзиць-то пришли от сна крепкова»[96].

Эти данные, свидетельствующие о братстве сна и смерти, и то верование, по которому душа во время сна может оставлять тело и блуждать в ином мире и видеть там все тайное, послужили основанием, почему сновидениям придано вещее значение. Для живой и впечатлительной фантазии наших предков виденное во сне не могло не иметь прямого отношения к действительности, среди которой так много было для них непонятного, таинственного, исполненного высшей, священной силы. Они признали в сновидениях то же участие божества, какое признавали в гаданиях и оракулах; сновидения являлись как быстролетные посланники богов, вещатели их решений. Славяне до сих пор сохранили веру в пророческий смысл снов; таких, которые бы, по примеру сказочного богатыря Василия Буслаева, не верили ни в сон, ни в чох, а полагались бы только на свой червленый вяз[97], в старое время бывало немного, и христианские проповедники вынуждены были поучать народ не доверять сонным мечтаниям[98]. У черногорцев если жена видела во сне, что муж ее подвергнулся какой-либо опасности, то этот последний непременно отложит задуманное им предприятие[99]. В наших народных песнях есть несколько прекрасных поэтических рассказов, содержанием которых служит «вера в сон». Приведем примеры.

Как по той ли реке Волге-матушке,Там плывет, гребет легкая лодочка.Хорошо лодка разукрашена,Пушкам, ружьецам изстановлена;На корме сидит асаул с багром,На носу стоит атаман с ружьем,По краям лодки добры мóлодцы.Добры молодцы – все разбойнички;Посередь лодки да и бел шатер,Под шатром лежит золота казна,На казне сидит красна девица,Асаулова родная сестрица,Атаманова полюбовница.Она плакала, заливалася,Во слезах она слово молвила:Нехорош вишь сон ей привиделся —Расплеталася коса русая,Выплеталася лента алая,Лента алая, ярославская,Растаял мой золот перстень.Выкатался дорогой камень:Атаману быть застрелену,Асаулу быть поиману,Добрым молодцам быть повешенным,А и мне-то, красной дéвице,Во тюрьме сидеть, во неволюшке[100].

Потеря обручального кольца, по народной примете, – худой знак, вещающий расторжение брака и любовной связи; распущенная коса – символ печали по усопшему другу или родичу.

Другая песня:

Ох ты, мать моя, матушка,Что севоднешну ноченькуНехорош сон мне виделся:Как у нас на широком двореЧто пустая хоромина —Углы прочь отвалилися,По бревну раскатилися;На печище котище лежит,По полу ходит гусыня,А по лавочкам голуби,По окошечкам ласточки,Впереди млад ясен сокол.

Пустая хоромина – чужая сторона, углы опали и бревна раскатились – род-племя отступилось, кот – свекор, гусыня – свекровь, голуби – деверья, ласточки – золовки, ясен сокол – жених[101]. В Слове о полку Игореве встречается следующий рассказ о вещем сне князя Святослава: «А Святславь мутен сон виде: в Киеве на горах си ночь с вечера одевахте мя, рече, чрною паполомою, на кроваты тисов; чрпахуть ми синее вино с трудом смешено; сыпахуть мя тщими тулы поганых тльковин великый женчюг на лоно, и негуют мя; уже дьскы без кнеса в моем тереме златовресем Всю нощь с вечера босуви врани възграяху»[102].

Сон Святослава состоит из ряда печальных примет: черный покров и карканье вóрона предзнаменуют грядущее несчастие; терем без кнеса означает лишение членов семейства, жемчуг – слезы; вино, смешанное с горем, напоминает выражение «упиться горем»[103]. Тот же предвещательный смысл придается сновидениям и в скандинавских сагах, и в Нибелунгах, и в Одиссее (песнь XIX). Греки и римляне присваивали снам религиозный характер и верили, что спящий человек может находиться в сношениях с невидимым миром; по случаю благоприятных сновидений у них совершались празднества, а по случаю страшных – очищения[104].

И сон, и смерть были признаваемы славянами, как и другими индоевропейскими народами, за живые мифические существа. Следы такого олицетворения сна замечаем в колыбельных песнях:

Ой, ходить Сон по улоньце,В белесонькой кошулоньце,Слоняетця, тыняетця,Господыньки пытаетця[105].

Или:

Сон идет по сеням,Дрема по терему;Сон говорит:– Усыплю да усыплю!Дрема говорит:– Удремлю да удремлю![106]

Вышеприведенные выражения апокрифа: «пришла Смерть, взяла его душу» – употребительны в русском языке; по народной поговорке: «Смерть ходит по эдям». Кто ленив на подъем, медлителен в исполнении поручений, о том говорят Руси: «его только чтó за Смертию посылать», в Германии: «nach dem Tod senden, en Tod suchen»; о весьма престарелых людях немцы отзываются: «der Tod hat crgessen sie abzuholen» – Смерть позабыла их взять (утащить)[107].

К опасно больному приходит Смерть, становится около его постели и заглядывает ему в очи[108]; если кто вдруг, неожиданно вздрогнет – это знак, что ему «Смерць в очи поглядзела»[109]. Согласно с злобным, демоническим характером Смерти, на которую (по пословице – на солнце) во все глаза не взглянешь и от которой нельзя ни откупиться, ни отпиться[110], она олицетворялась в образе устрашающем. По мнению античных народов, Mors (Kηρ – смерть в битвах) неумолима и свирепа; зубы ее опаснее клыков дикого зверя, на руках – страшные, кривые когти.

Смерть, говорит Гезиод, черна (лат. mors atra), скрежещет зубами, быстро мчится на войну, хватает падших ратников и, вонзая в тело свои когти, высасывает из них кровь; Эврипид представляет ее крылатою и облеченною в траурную мантию[111]. Русские памятники (старинные рукописи, стенная живопись и лубочные картины) изображают Смерть или страшилищем, соединяющим в себе подобия человеческое и звериное, или сухим, костлявым человеческим скелетом с оскаленными зубами и провалившимся носом, почему народ называет ее курносою. Это последнее представление встречаем у всех индоевропейских народов: кончина человека предает его тлению, и тот образ, в который она изменяет труп, послужил и для воплощения самой Смерти. Так как слово «смерть» женского рода, то, следуя этому указанию, славяне олицетворяют ее женою, подобною Гелле; у немцев же her Tôt, der heilig Tod выступает как злой бог, наравне со всеми богами и духами, она появляется внезапно, нежданно-негаданно для человека (слетает с небес), изнимает из него душу и увлекает ее в загробный мир. С понятием смерти фантазия соединяет различные поэтические уподобления: Смерть то жадно пожирает людской род своими многоядными зубами, то похищает души, как вор, схватывая их острыми когтями; то, подобно охотнику, ловит их в расставленную сеть; то, наконец, как беспощадный воин, поражает людей стрелами или другим убийственным оружием. Тот же тип хитрого ловчего и губителя христианских душ присваивается и владыке подземного царства, искусителю Сатане. Вооруженная в ратные доспехи, Смерть вступает в битву с человеком, борется с ним, сваливает его с ног и подчиняет своей власти; судороги умирающего суть последние знаки его отчаянного сопротивления.

Усопшие следуют за нею, как пленники за своим победителем – опутанные крепкими веревками и цепями.

Сказание о Беовульфе смотрит на умершего как на убитого огненною стрелою, пущенною с лука рукою Смерти; немецкие поэты дают ей бич, стрелы и бердыш; литовский Smertis (слово, употребительное и в мужеском, и в женском роде) выезжает на колеснице могучим воином, с копьем и мечом в руках[112]. С такою же обстановкою является Смерть в русской «Повести о бодрости человеческой», или «О прении Живота с Смертию». Повесть эта принадлежит к разряду общераспространенных в Средние века поучительных сочинений, толкующих о тленности мира, и попадается во многих рукописных сборниках XVII века[113]; она известна и в немецкой литературе. Составляя у нас любимое чтение грамотного простонародья, она, по мнению исследователей, перешла из рукописей в устные сказания и на лубочную картину и дала содержание некоторым духовным стихам и виршам[114].

Но можно допустить и обратное воздействие, т. е. переход устного древнемифического сказания о борьбе Жизни (Живота) и Смерти в старинные рукописные памятники, причем оно необходимо подверглось литературной обработке; соответственно, с воззрениями и приемами грамотников допетровского времени, сказанию придан нравственно-наставительный тон и само оно разукрашено обильными примерами, заимствованными из доступных автору хроник. Смерть лишается своего строго трагического стиля и впадает в хвастливую болтовню о тех богатырях и героях, которых некогда сразила она своею косою. Тем не менее основная мысль повести – борьба Смерти с Жизнию, олицетворение этих понятий и внешние признаки, с которыми выступает эта страшная гостья, бесспорно, принадлежат к созданиям глубочайшей древности. Справедливость требует заметить, что, пользуясь устными преданиями, книжная литература, в свою очередь, не остается без влияния на народное творчество и взятое у него возвращает назад с новыми чертами и подробностями; но эти позднейшие прибавки легко могут быть сняты и не должны мешать правильному взгляду на сущность дела.

Чтобы ярче изобразить непобедимое могущество Смерти, повесть противопоставляет ей не простого слабого человека, но богатыря, славного своею силою и опустошительными наездами, гордого, жестокого и самонадеянного; народная фантазия личность этого богатыря связала с именем известного в преданиях разбойника Аники-воина. Жил-был Аника-воин, жил он двадцать лет с годом, пил-ел, силой похвалялся, разорял торги и базары, побивал купцов и бояр и всяких людей. И задумал Аника-воин ехать в Ерусалим-град церкви Божии разорять, взял меч и копье и выехал в чистое поле – на большую дорогу. А навстречу ему Смерть с острою косою[115]. «Что это за чудище? – говорит Аника-воин. – Царь ли ты царевич, король ли королевич?» – «Я не царь-царевич, не король-королевич, я твоя Смерть – за тобой пришла!» – «Не больно страшна: я мизинным пальцем поведу – тебя раздавлю!» – «Не хвались, прежде Богу помолись! Сколько ни было на белом свете храбрых могучих богатырей – я всех одолела. Сколько побил ты народу на своем веку – и то не твоя была сила, то я тебе помогала». Рассердился Аника-воин, напускает на Смерть своего борзого коня, хочет поднять ее на копье булатное, но рука не двигается. Напал на него великий страх, и говорит Аника-воин: «Смерть моя, Смерточка! Дай мне сроку на один год». Отвечает Смерть: «Нет тебе сроку и на полгода». – «Смерть моя, Смерточка! Дай мне сроку хоть на три месяца». – «Нет тебе сроку и на три недели». – «Смерть моя, Смерточка! Дай мне сроку хоть на три дня». – «Нет тебе сроку и на три часа». И говорит Аника-воин: «Много есть у меня и сребра, и золота, и каменья драгоценного; дай сроку хоть на единый час – я бы рóздал нищим все свое имение». Отвечает Смерть: «Как жил ты на вольном свете, для чего тогда не раздавал своего имения нищим? Нет тебе сроку и на единую минуту!» Замахнулась Смерть острою косою и подкосила Анику-воина, свалился он с коня и упал мертвый[116]. Стих об Анике-воине начинается таким изображением Смерти:

Едет Аника через поле,Навстречу Анике едет чудо:Голова у него человеческа,Волосы у чуда до пояса,Тулово у чуда звериное,А ноги у чуда лошадиные[117].

Косматые волосы и лошадиные ноги – обыкновенные признаки нечистых духов. В тексте лубочной картины Аника называет Смерть бабою: «Что ты за баба, что за пияница (намек на высасывание ею крови) …аз тебя не боюсь и кривой твоей косы и оружия твоего не страшусь». Кроме косы, Смерть является вооруженною серпом, граблями, пилою и заступом:

Вынимает пилы невидимые,Потирает ею (ими) по костям и жилам —Аника на коне шатается,И смертные уста запекаются.

Или: «Подсече ему (Смерть) ноги косою, и взем серп – и захвати его за шию, и взем малый оскордец – и нача отсекати нозе и руце и вся составы его, и расслабеша жилы его». На лубочных картинах Смерть рисуется в виде скелета с косою в руках; Коровью Смерть (чуму) крестьяне наши представляют безобразною, тощею старухою в белом саване и дают ей косу или грабли[118]. Такая обстановка прямо вытекла из метафорических выражений древнейшего языка, который сравнивал губительную силу смерти с понятиями, самыми близкими и доступными земледельцу и плотнику: Смерть косит и загребает человеческие жизни, как коса и грабли полевую траву; жнет род человеческий, как серп колосья («яко незрелую пшеницу»)[119]; она как бы вынимает незримую пилу и, потирая ею по костям и становым жилам, расслабляет человека – и он падает, словно подпиленное дерево; наконец, Смерть, работая заступом, роет людям свежие могилы.

Выше мы привели поэтические сравнения поля битвы со вспаханною и засеянною нивою и молотильным током. По указанию Слова о полку и народных песен, в битве земля засевается не пшеницею, а костями ратников, поливается не дождем, а кровию и растит не хлебные злаки, а печаль и общее горе. Современный язык удерживает выражение: сеять раздоры, вражду и крамолы; в Слове о полку сказано: «…тогда при Олзе Гориславличи сеяшется и растяшеть усобицами»[120]. Одину, как богу кровопролитных войн, приписывались посевы раздоров и неприязни; бросая свое копье (Gûngnir) или потрясая им, он умерщвлял вражеских воинов. О Смерти, играющей в сражениях главную роль, у немцев было выражение, что она засевает между людьми свое семя, как бы зловредную траву: «dô der Tôt sihen sâmen under si gesaete»; то же говорилось и о черте[121]. По словам старинных русских летописцев, дьявол сетовал или радовался, смотря по тому, примирялись ли князья или враждовали между собою. «Усобная рать, – замечает Нестор, – бывает от соблажненья дьяволя. Бог бо не хочет зла человеком, но блага; а дьявол радуется злому убийству и кровопролитью, подвизая свары и зависти, братоненавиденье, клеветы»[122].

Понятно, что Смерть, поражающая ратников в бою, стала представляться владеющею всеми теми воинскими орудиями, какие только знала старина: в наших памятниках ей даются меч, сечиво, стрелы, ножи, рожны, оскорды[123]. Сказание о прении Аники-воина с Смертию перешло в народное драматическое представление, какое еще теперь разыгрывается в некоторых артелях фабричных[124], подобно тому как миф о борьбе лета и зимы передается в Германии с всею сценическою обстановкою на празднике весны. Борьба Жизни и Смерти, лета и зимы, дня и ночи совершенно тождественна по значению, ибо понятия эти издревле сливались и в языке, и в народных верованиях. Зима называлась Мораною, а богиня лета – Живою (Живаною) – имя, знаменующее жизнь. Как царица зимы и ночного мрака, Смерть роднится с горными великанами; вышеприведенный стих присвояет ей название чуда, и самое жилище ее помещается в холодных странах севера, в недрах бесплодных и покрытых вечными снегами скал; в Богемии ее считают владычицей гор[125].

Всесильная, всеистребляющая, она, тем не менее, бывает побеждаема с приходом весны богинею жизни и, поверженная наземь, заключается в оковы. С другой стороны, миф, сроднивший представления грозы и мрачных туч с адом и нечистою силою, признавший в молниях смертоносные стрелы владыки подземного царства, изображает Смерть как разрушительное существо, сопутствующее богу-громовнику в его весенних походах и битвах. В дикой охоте Одина, в неистовом, бешеном воинстве этого славного отца побед (т. е. в шуме бурных гроз), вместе со злыми духами и толпою усопших душ, выступает и костлявая, прожорливая Смерть. Таким образом, с олицетворением Смерти соединяется тот же стихийный характер, что и с демонами и мертвецами. Отсюда объясняются ее воздушные полеты, ее быстрое появление и исчезание, метание ею огненных стрел (молний) и вообще присвоенное ей обладание ратным оружием.

Подобно ветрам и вьюгам, которых Эол заключает в облачные меха или держит на крепких привязях в горе-туче, подобно грозовому демону (Сushna, Локи, Сатана), сидящему в цепях во мраке преисподней, Смерть испытывает ту же участь. Здесь сходятся два различных воззрения:

а) как представительница зимы, Морана побеждается весенним Перуном, который разит ее своим кузнечным молотом (заковывает ее в цепи) и на все летнее время низвергает в подземную темницу ада;

b) как демон, шествующий в грозе, она заключается в ту же темницу на все время зимних стуж, налагающих на тучи железные (ледяные) оковы. По греческому преданию, Зевс, желая покарать Сизифа (Sumooc, Σίδυφος), послал за ним Смерть, но тот опутал ее крепкими узами, и пока она была связана – никто не умирал в целом свете; наконец явился воинственный Арес, освободил пленницу и предал ей нечестивого врага[126].

По свидетельству немецкой сказки, Spielhansel привязал Смерть к дереву и в продолжение семи лет она оставалась узницею и не могла похитить ни единой души человеческой[127]. Миф этот развивается и в русской сказке[128]. Явился солдат на тот свет, и поставил его Господь на часах у пресветлого рая. Приходит Смерть. «Куда идешь?» – спрашивает часовой. «Иду к Господу за повелением, кого морить мне прикажет». – «Погоди, я спрошу». Пошел и спрашивает: «Господи! Смерть пришла; кого морить укажешь?» – «Скажи ей, чтобы три года морила самый старый люд». Солдат думает: «Эдак, пожалуй, она отца моего и мать уморит; ведь они старики». Вышел и говорит Смерти: «Ступай по лесам и три года точи самые старые дубы». Заплакала Смерть и побрела по лесам, три года точила старые дубы, а как изошло время – воротилась к Богу за новым повелением. Господь приказал морить молодой народ, а солдат думает: «Эдак, пожалуй, она братьев моих уморит!» – и передал приказ Смерти, чтоб она шла по тем же лесам и целых три года точила все молодые дубы. Пошла Смерть по лесам, принялась точить молодые дубы, а как исполнилось три года – идет опять к Богу, едва ноги тащит. Обманул ее солдат и в третий раз: Господь приказал морить младенцев, а солдат передал «Ступай по лесам и целых три года гложи малые дубки». По исходе последних трех лет идет Смерть к Богу – чуть живая, так от ветру и валится. «Ну, – думает, – теперь хоть подерусь с солдатом, а сама дойду до Господа: за что Он девять лет меня наказует?» Узнал Господь, как хитрил солдат, и повелел ему в наказание девять лет носить Смерть на плечах. Засела Смерть на солдата верхом; повез ее солдат, вез-вез и уморился, вытащил рог с табаком и стал нюхать. «Служивый, – говорит Смерть, – дай и мне понюхать». – «Полезай в рог, да и нюхай, сколько душе угодно». Только что влезла она, солдат тотчас закрыл рог, заткнул его голенище, воротился и стал на старое место на часы.