В этом семестре у Л. И. Тимофеева творческий семинар по поэзии, а по совместительству занятия и с прозаиками, на одном из которых мы обсуждали рукопись беллетризованной биографии Клода Дебюсси. Не помню фамилии этого несколькими годами старше меня студента или слушателя писательских курсов. И как ни странно, именно неспешные в ранних сумерках отрешённые, казалось бы, от событий занятия-собеседования с Л. И. Тимофеевым в городе, можно сказать, осаждённом, стали самым действенным лекарством от мучительных раздумий и вопросов о происходящем за окнами приземистого писательского особняка. Прежде всего, тому способствовал сам руководитель семинара, спокойно восседавший чуть с краюшка торцовой части стола в простом суконном френче, большеголовый, круглолицый, с негромким, уверенным голосом, с находчивыми доводами, с полуулыбкой, местами с лёгкой иронией, однако, щадящей самолюбие обсуждаемого автора. И становилось как-то спокойно от сознания, что так вот и должно быть.
А насколько было непростым и суровым это время, свидетельствует и сам Л. И. Тимофеев, записывая в дневнике:
«Итак, крах. Газет ещё нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам всё время идут люди с мешками за спиной. Слушаю очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, всё кончается. Говорят, что выступила Япония. Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно…
Был на улице. Идут, как всегда, трамваи. Метро не работает. Проносятся машины с вещами. Множество людей с поклажей. Вид у них безнадёжный… Зашёл Шенгели. Он остался. Хочет, в случае чего, открыть “студию стиха” (поэты всегда найдутся!). Договорились работать вместе. Проехали на машине с ним по городу. Всюду та же картина… Были на вокзале. Никто не уехал: евреи, коммунисты, раненый Матусовский в военной форме…»
Чтобы завершить сюжет, скажу, что чуть позже, когда положение в Москве стабилизировалось, но ещё до декабрьского разгрома немцев на подступах к городу, мне довелось сдать первый вузовский экзамен, как раз Георгию Аркадьевичу Шенгели.
И теперь, читая строки Л. И. Тимофеева:
В чьих-то душах, в чьих-то снах,Где-то – след моей улыбки,вспоминаю, как позже, уже на фронте после Сталинградского окружения армии Паулюса, но до прорыва Турецкого вала на Перекопе, на мой прозаический опыт, посланный из армии на кафедру творчества, из Литинститута пришла рецензия Л. И. Тимофеева. И я расслышал добрую чуть улыбчатую интонацию адресанта по поводу белых питонов фронтовой позёмки, покачивающих по сторонам приподнятыми головами в моём сочинении.
Чему быть – того не миновать, гласит народная многоопытная пословица. И всё-таки, чему быть – не слепая предназначенность, но ещё и «Случай, бог изобретатель», и моя свободная воля и мой собственный выбор, даже если выбираю не я, а выбирают меня. И как выше было условлено – вот ещё одна встреча человека со своей судьбой.
…немецкие мотоциклисты в Голицыне, Рокоссовский мечется по заснеженным пустырям под Химками (тогда ещё московским пригородом), среди разбитых сараев и домов, амбаров и бань, за бревенчатыми стенами для прикрытия от осколков мин и шальных пуль. В отчаянном броске посылает он и легкораненых, и поваров, и связистов, и писарей, и санинструкторов, и кладовщиков, и парикмахеров, а за ними бездельников музыкальной команды, нач-зам-пом-хим-фин-хоз начальников и прочих, прочих без разбора взахлёб боя; взывая в трубку кремлёвской спецсвязи о помощи, слышит бесполезные обещания и ещё более бесполезные угрозы расстрела (когда смерть и без того дудит и свистит в уши) и радуется случайно подвернувшемуся хилому подкреплению.
…и в те же сроки, может быть, в то же химкинское утро тех критических дней, ничего не подозревая о реальной обстановке и боях на окраинах городских и на подступах к городским кварталам, я попадаю в военкомат. Неоднократно туда вызываемый и ранее и отпускаемый всякий раз ни с чем – до особого, на сей раз прихожу без вызова, без повестки в руках, можно сказать, с пустыми руками. Красногвардейский военкомат, расположенный в бывшем дворце всяких там сиятельно-вельможных Разумовских, после авральных недель массового призыва, сумрачен и пуст. Он встречает меня невзрачными насквозь затоптанными коридорами, и только в отдалении по такому коридору стол дежурного за стойкой с отсветом от поверхности стола под лампой. Пустырно, темновато, грязновато – всё это производило впечатление, говоря по-старому, заброшенного присутствия. Но оно присутствует. Оно на своем месте, несмотря ни на что и функционирует в круглосуточном режиме вопреки всему.
В пустынном коридорном одиночестве этого помещения столь же нескладно выглядели мои невразумительные объяснения дежурному лейтенанту о моём неведении, дескать, не знаю, вызывали ли меня или нет очередной повесткой, что в коммунальной квартире невозможно однозначно установить факт наличия бумажной этой субстанции, соседка сказала, что вроде бы приносили, но такая повестка могла и заваляться, а, возможно, то ошибка памяти престарелого человека. Не дослушав моих косноязычных длиннот, усталый, в собственных ночных ещё мыслях лейтенант с кубарями в петлицах, явно не полагаясь на успех, похлопывает рукой по одному, потом другому скоросшивателю. Наобум шерстит какие-то листки, бумажки в растрёпанном гроссбухе, наугад пробегает попавшийся список, переводит взгляд с моего приписного свидетельства, которое перед ним, и на меня, стараясь понять, как поступить: я не был добровольцем, хотя и пришёл к нему по доброй воле, но и не имел повестки со строгой регламентацией всех последующих операций в этом случае… кроме того, ему не могла не приходить на память инструкция с предупреждениями о бдительности по отношению и к отлынивающим от призыва, но также и о злонамеренных элементах, в создавшихся условиях готовых попасть на близкую передовую, чтобы передаться на сторону противника. Да и фамилия у стоящего перед ним не такая уж благонадёжная.
…дежурного лейтенанта, может быть, вовсе и не занимали предположения и соображения подобного рода. Но, как бы там ни было, в сердцах матюгнув непосильные ему затруднения, решил он от греха подальше доложиться военкому. А тот по-суворовски, с солдатской прямотой рубанул сплеча: чего ты голову морочишь – полку твоего прибудет, а там на сборном пункте разберутся, командуй – с вещами… шагом марш! И дело с концом.
На сборном пункте в типовом здании школы, построенном по стандартам воинских или госпитальных надобностей, будущий рядовой, оболваненный тут же под-машинку, проводит длинные-предлинные бездельные часы, короткими тёмными ноябрьскими днями и томительными ночами при невыключаемом прямом жёлтом электрическом свете на полу бывшего класса без парт. Обстановка напоминает нечто среднее между вокзалом и птичьим базаром. Отовсюду прибывает с бору по сосенке пополнение для маршевых рот, для фронтовых частей и команд. Выхваченные поодиночке, кто откуда попал, не ведая завтрашнего дня, а впереди сколько их ещё будет? и каких? может быть, пронесёт, а, может быть, раз-два и обчёлся, и даже – кому до ордена, а кому до вышки. И, как то бывает при хаотическом множественном скоплении в силу случайностей или-или, орёл-решка, слепая прихоть злой обезьяны, когда всё может быть…
…а ты, честный Ваня, дурак-дураком ещё берёшься если не спорить с волей провидения, рока, судьбы, то вносить уточнения в волю случая (притом для тебя счастливого!). И стоило бы тебя проучить за это, когда пришёл твой черед стоять перед «покупателем» (по здешней терминологии), вызывающим лиц со средним образованием для отправки на фронт в составе формирующегося артиллерийского подразделения.
Удовлетворённый проведённой со мной краткой беседой, военный со «шпалой» затянулся дымком из трубочки, совсем как толстовский севастопольский вояка или шёнграбенский Тушин, и промолвил: о'кей, собирай вещички (сказано с юмором) в путь-дорогу. Но в рассуждении не подвести такого славного артиллериста, да и себя, как что-то скрывающего, ты, повернувшись от двери, сообщаешь о репрессированном отце. И тут же клянёшь себя за глупое поведение, особенно при мгновенной смене добродушной капитанской благожелательности на невысказанное, на лице написанное: я тебя, дурня, спрашивал? Кто тебя за язык тянул? и рукой махнул: иди, мол, с глаз моих долой…
Но то ли не было времени искать замену или во всеобщей сумятице капитан позабыл это сделать, или, будучи не из тех, кто не нюхал пороха, а знал почём лихо и кто чего стоит под бомбами, так или иначе он оставил меня… вновь тебе повезло…
… и сколько было таких ВСТРЕЧ, таких случайностей-нечаянностей в твоей жизни. Такие миги стали «нечаянной» твоей жизнью на земле… в которой было место и немецким автоматчикам, неизвестно откуда взявшимся в тыловом селении… и бомбам из ясного неба без звуков и гуда самолётного приближения, без привычного предупредительного разноголосого оповещения «воздух!!» или снаряда, нырнувшего в крымскую землю сухую и твёрдую рядом с тобой, но от сокрушительного этого удара ставшую волнистой податливой массой… да мало ли, сколько ещё приходилось ведомых, а ещё более неведомых случайностей.
Расскажу, коль к слову пришлось, случайность в известном смысле всем случайностям случайность, скорее кинотрюк, чем фронтовая повседневность. Но кругом не было тогда ни режиссёрского, ни операторского глаза и почему-то пусто, словно все попрятались по окопчикам и укрытиям от нашего бэзэровского (батареи звукоразведки) вёрткого штабного типа автобуса ГАЗ-АА. И было это на передовой. И среди бела дня. Разворачиваться на боевом рубеже мы выезжали, как правило, под покровом темноты, или в плохую погоду, в условиях плохой видимости. А тут срочно, с проклятиями и угрозами чуть ли не под расстрел. Под ярким солнечным светом, невзирая на «раму», (немецкий разведывательный Фокке-Вульф), а может быть, благодаря (как выяснится дальше) именно этой «раме» или по шофёрской оплошности на мало приметных степных колеях, но мы выскочили на стрелковые окопы, до которых было рукой подать. Огневые рубежи нашей пехоты, а в отдалении передний край немецкой обороны и наш автобус перед ним, как на ладони!
Автобус норовисто запрыгал по колдобинам минных воронок и снарядов. Вся местность прочёсана огневыми налётами вдоль и поперёк. И с секунды на секунду остаётся ждать прицельных залпов. Тряской кузова приглушена близкая пулемётная очередь, но по предельно обострившемуся наитию все сидящие в автобусе понимают разом: это от нас к немцам…
А теперь жди ответа. И по пулемётной огневой точке, а может быть, прежде по явленной лакомой, можно сказать, цели на открытом хорошо обозреваемом пространстве.
– Назад! Поворачивай! – кричим мы Рыбину, растерянно вертящему баранку – Гордей! К немцам угодим сейчас!
Но кругом мёртвая тишина, более страшная своей непонятностью, чем ураганный огонь.
И пошло нас мотать и подбрасывать, трясти и швырять, и за окнами земля пошла то вверх, то вниз и была она уже совсем на себя не похожая бурая, красноватая, пересохшая и закалённая и вся – нам видавшим виды – непривычная от сплошных оспин-воронок поменьше от мин, побольше от снарядов небольшого калибра, а далее – от ковровых бомбёжек с воздуха.
Это рубежи на Молочной. Здесь за день бывало до тысячи самолётовылетов над нашими головами, одна из отчаянных немецких попыток прикрыть Крым и Приднепровье от натиска наших фронтов.
Вернёмся к прерванному рассказу, к мгновениям, объяснившим, наконец, всё происходившее с нами, когда шквальный грохот и гул, нарастая, покатился над нами и низко идущие штурмовики «Илы», внезапно вынырнув, понеслись на бреющем полёте и далее, ещё ниже прижимаясь к земле…
И тут началась потеха, когда они принялись обрабатывать немецкую передовую реактивными снарядами, бомбами и пулемётными очередями перед тем затаившегося противника, оповещённого об их приближении и поэтому, наверно, принявших наш автобус за «обманку» для обнаружения их системы огня.
И другой, по времени даже более ранний случай. Это ещё на Миус-фронте, под Ростовом.
Раньше чем ухватить приближение опасности и её происхождение – над снежной поверхностью увала, чуть ли не на самой границе с небосводом выскакивает огромный, так низко он возникает, вихрем несущийся навстречу «Мессер», и первая мысль: подбитый? и ощущение, что он врежется сейчас прямо в тебя. Но остроносая махина ураганно проносится со стрекозиным злобным звоном. И хочется представить в ту пору ещё невозможное, что причиной тому – гонящийся за ним ястребок. Но никого больше нет. «Мессершмит» в крутом вираже, задирая остроносый фюзеляж и распластав сточенные крылья, ревя форсированными оборотами, с угрожающе нарастающим тонким визгом снова нацеливается на одинокого звукометриста; наклоняет посверкивающий нос и бухает, как из бочки… И несущаяся, словно вскачь, снежная трасса смертоносной очереди, и одновременно в мозгу осознание происходящего: это по мне?! И ни ложбинки, ни окопчика, ни какого-нибудь укрытия – кругом снежное раздолье.
И оглушая, стервятник проносится над головой: хорошо бы зарылся носом в землю, но истребитель, натужно ревя, вновь принимается за прежний манёвр – и не укрыться в раздольном поле! – а при развороте отчётливо в солнечном освещении видна голова немецкого аса в шлеме и очках-консервах. Снова карусельно круто наклонившись, хищно поводя фюзеляжем, он как под горку бросается вниз, словно пока ты существуешь, твоему гонителю нет места на земле. Он готов рисковать и машиной, и собой, лишь бы истребить тебя, как гниду. Спасительно заступив за случайный столб с чашками изоляторов без проводов, ты в тот же миг отскакиваешь в снег от сквозного сверху вниз удара пулемётной очереди слёту и тут же сухого треска раскалываемой смёрзшейся древесины на уровне твоей головы. Твои одиночные винтовочные ему вслед выстрелы как бы так и остаются при тебе, брошенном в чистом поле.
И всё-таки я знаю про себя и для себя, что моя явленность в этот мир не просто так от нечего делать, нечаянно и потому бессмысленно; вернее сказать, бессмысленное существование невозможно, пусть не дано сформулировать, почему и зачем, но зачем-то я есть… Если в мире и происходит жизнь, живая клетка, организм случайно и нечаянно, то это никак не предполагает бессмысленности этого существования, а скорее напротив…
И не имея нужных слов для ответа, я знал сам ответ несомненный и положительный, что смысл жизни, не только моей жизни, есть и он несомненен в неизмеримо большей степени, чем эмпирическая фактография самой жизни.
Человек – это существо, которое верит, хотя бы в науку или в то, что ни во что не верит.
– Моих поведёшь! Смотри не подкачай… а мне, видать, в другую сторону, отвоевался… – это раненный ротный про себя. И смотрит настороженно, последним взглядом на живого, молодого, поди, заговорённого от пуль и мин.
– Красная ракета с КП, понял? – и пошёл! и будет потехи тебе по ноздри!
Всем и каждому в батальоне ведомо, сколько раз поднимались редкой чередой маскхалаты и, пригибаясь, бежали, шли, ползли к той самой Ивантеевке, что надлежало взять, может быть, и без особой такой нужды – захолустный населённый пункт. Приказы не обсуждают! а начальству виднее, что к чему. Никому не дано умничать – и оставались на грязном снегу тут же заснеженными буграми.
И вышел срок, и черёд тебе, младшему лейтенанту ускоренного выпуска Златоустовского сапёрного училища, после проделанной работы по проходам в минных полях, отправив своих орлов под началом старшины восвояси, самому, разгребая на ходу снег, бежать с пехотной братвой вперёд.
– Вперёд! – кричит уже не он, а в нём, может быть, ему одному слышимое: – За мной, славяне!
А ввечеру в штабном блиндаже по трафарету: ваш сын Потехин Ю. Ф. пал смертью храбрых в бою на Волховском фронте, отдав жизнь за нашу советскую Родину. Вечная слава (но не вечная память) павшим…
Фанерная звёздочка-самоделка и чернильным карандашом надпись на веки вечные под вьюгой, и ливнем, и солнцепёком:
ГВАРДИИ ЛЕЙТЕНАНТ ПОТЕХИН ЮРИЙ ФЁДОРОВИЧ
И далее от руки – наскоро совсем неразборчиво о подвиге беззаветной преданности отчизне.
А солдаты отправят надписанный старшиной бесхитростный треуголок отцу и матери о молодом командире, не унывавшем и смелом во главе пехотной роты, наступавшей на деревню, в которой не пели петухи и не брехали собаки, но тарахтели немецкие автоматы-поливалки и чётко долбил немецкий MG. И всё-таки бегущие в атаку добежали до немецких окопов на околице Ивантеевки, попрыгали в траншеи, оставленные противником. И новоявленный комроты в трубку кричал: подбросить огурцов, а ему в ответ – об израсходованном боекомплекте и приказе «пятнадцатого».
Тогда-то из просинившего неба и грянул залётный клеймённый номером – пятьсот пять триста тридцать третий и литерой «R», на тебя заготовленный чей-то подарочек, насмерть убивший верного друга моего и побратима.
Али тесно было ему в небе высоком?
Или места другого не приглянулось в поле чистом?
И вот ему, сверстнику моему и другу, лежать в земле, а мне жить и доживать. И всё, что было со мной, и было вопрошанием бытия.
А жизнь человеческая и есть разговор с Богом.
Жизнь каждого из нас.
Москва, 2011Л. С. Салямон
На подступах к великой теме
Леонид Самсонович Салямон (1917–2009), доктор медицинских наук, онколог-экспериментатор, автор многих статей по медицине и монографии «Рак и дисфункция клетки» (1972), не теряющей с годами своего научного значения; а также многих статей, посвящённых другим областям человеческих знаний и деятельности: истории науки, психологии творчества, экологии, филологии; а ещё переводчик стихотворений Р. М. Рильке и других европейских поэтов и автор собственных стихов, провёл в действующей армии во время Великой Отечественной войны более трёх лет, начав её 5 июля 1941 года.
Он был призван во флот из аспирантуры медицинского института, но не врачом и офицером, как все выпускники-медики, а рядовым, потому что по слабости здоровья в годы учёбы был освобождён от занятий на военной кафедре и служил в команде тральщика «врачом-краснофлотцем в должности военфельдшера». Тральщик – это судно, предназначенное к тому, чтобы специальной сетью (тралом) вылавливать немецкие мины из вод Финского залива и освобождать нашим судам пути передвижения. Переоборудованный из деревянного рыбацкого судна, тральщик этот, ничем не защищённый, побывал и под бомбёжками, горел, тонул, но, бог миловал, до зимы, когда Нева и залив заледенели, просуществовал без больших потерь. А Леонид Самсонович получил зимой 1942 г. назначение, соответствующее его медицинской специальности, в эпидемиологическую лабораторию в Кронштадте, там и служил до осени 1944-го, когда был отозван в аспирантуру Военно-морской медицинской академии.
Война навсегда осталась для него особым временем – и в истории страны, и в жизни поколения, и в его собственной жизни. И он всегда хотел написать о ней так, как увидел её и запомнил, но не успел осуществить этот замысел. Возможно, воплощению его мешало то обстоятельство, что Л. С., человек глубокий, дотошный и многосторонний, хотел сначала сам всё узнать и понять про ту войну. Он много лет изучал историю Отечественной войны, читал сборники документов, мемуары её участников, произведения писателей. Он хотел объединить в своём будущем повествовании реальный ход военных событий, восприятие их скрытого и часто противоречивого смысла обычными жителями страны, проанализировать причины наших поражений и побед, показать, как проявлялись на войне человеческие характеры.
Фрагменты записей, выписки, цитаты и ссылки свидетельствуют, что охват материала был очень широким, однако большей частью они представляют собой заготовки для будущей работы и не могут быть напечатаны в виде статьи.
Текст настоящей публикации, подготовленной Н. А. Тарховой, состоит из трёх частей. Открывает её небольшая статья, написанная к 60-летию победы и напечатанная в своё время в газете научного сообщества «Поиск». Во втором фрагменте развивается тема трагического начала Великой Отечественной войны, отношения обычных людей к утверждению пропаганды о внезапности нападения Германии и о роли руководства страной, прежде всего Сталина, в поражениях нашей армии в первые месяцы войны. Весьма болезненной для Леонида Самсоновича теме напрасной гибели солдат на войне, напрасных, неоправданных человеческих потерь посвящён третий публикуемый фрагмент.
Чего мы не знали и что понимали
(К 60-летию начала войны)
«…Слова тревоги и печалиЖгут, словно уголья в горсти.И легче быть за них в опале,Чем вслух их не произнести…».Вадим Шефнер.Кто может забыть 22 июня 1941 года и не думать об этом! Неожиданное, вероломное нападение Германии на Советский Союз. Неожиданное? Ведь Гитлер в «Майн Кампф» ещё в 1925 году сулил уничтожить большевизм. Мы давно ждали столкновения нашей многонациональной социалистической Родины со страной агрессивного национализма. Противостояние демократии нацизму во время «Испанских событий» 1936–1939 годов стало военным. 50000 человек из 54 стран прибыло в Испанию защищать республику. Помню, с каким напряжением мы следили за этими событиями, как провожали однолеток, едущих в Испанию, каким ударом для нас было сообщение: «Мадрид пал!» (люди плакали).
Неожиданной была не война, а её внезапное начало! Впрочем, к этому времени война уже шла, и Красная армия уже совершала боевые действия, но вне территории СССР.
А неожиданности случались и прежде – да ещё какие! Соратники Ленина, творцы революции и наши вожди, вдруг объявлялись врагами революции. Лучшие полководцы – гордость Родины – оказывались «врагами народа». Но речь не о них, а о начале Великой Отечественной войны.
В один, отнюдь не прекрасный день, 24 августа 1939 года мы (население страны) подверглись очередному насилию и обязаны были отныне верить, что давний и откровенный враг стал вдруг нашим другом: «Вражде между Германией и СССР кладётся конец», а союз между ними не только укрепит добрососедские отношения, но будет «служить делу всеобщего укрепления мира» («Правда», 24 августа 1939 г.). «Укрепление мира» сказалось сразу. 1 сентября немецкая армия ворвалась в Польшу с запада, а 17-го сентября советская – с востока. Мы не агрессоры, а освободители западных украинцев и белорусов от польского ига! А «поджигатели войны» и «агрессоры» Англия и Франция 3 сентября объявили войну «миролюбивой» Германии. 30 ноября началась советско-финская война, а 1 декабря было создано «Народное Правительство Финляндии». Считалось, что эта война обеспечит безопасность Ленинграда. Газеты любили цитировать слова 84-летнего Бернарда Шоу, склонного эпатировать общество: «Русские имеют право держать ключи от Ленинграда в своём кармане».
Лето 1940 года. Фашистская армия уже захватила Норвегию, Данию, Бельгию, Нидерланды, Люксембург, Францию, капитулировавшую 22 июня. Именно в середине июня части Красной Армии вошли в Эстонию, Латвию и Литву, а затем эти республики «добровольно» присоединились к Советскому Союзу. Сотни тысяч «неугодных» жителей Прибалтики «депортировали», то бишь – ссылали!
Мы вчитывались в газеты, затаив дыхание, слушали радио и были абсолютно уверены, что в случае войны наша несокрушимая Красная Армия быстро одолеет врага, ведь «Красная Армия всех сильней» (так пели в одной из песен). О войне пели тогда много:
Нас побить, побить хотели,Нас побить пыталисяНо мы тоже не сидели,Того дожидалися.Или:
Мы войны не хотим, но в бою победим,Ведь к войне мы готовы недаром.И на вражьей земле мы врага разгромимМалой кровью, могучим ударом —вся программа победоносной войны на чужой территории в этих строчках. Мы верили этому. Сам мудрый вождь, гений всех времён и народов, объявил: «Чужой земли не хотим. Но своей земли, ни одной пяди своей земли, не отдадим никому» (в своё время – известный лозунг; пишу по памяти).
Уверенно ставлю множественное число: «Мы верили!» Так же, как и я, думали мои друзья; а самый умный и образованный из них Игорь Дьяконов (в будущем историк, востоковед, филолог) о начале войны писал: «Я и мои сверстники испытывали… подъём: наконец происходило то, чего мы ждали и не боялись… мы не сомневались в быстрой победе» (И. М. Дьяконов. Книга воспоминаний. СПб., 1995. С. 500). Писатель В. Д. Дудинцев, призванный в армию незадолго до начала войны, вспоминал, как эшелон с их полком в июне 1941 г. двигался на Запад для войсковых учений. 22 июня на какой-то станции они узнали о войне: «Хорошо помню, мы все обрадовались. Нападения фашистов давно ждали и были уверены, как сказал Молотов – «победа будет за нами»… высыпав… на платформу, мы кричали «Ура!» А на другой день эшелон попал под бомбёжку…». Журналист М. Шкверин, записавший беседу с Дудинцевым, добавляет: «Теперь уже, вероятно, никто из молодых не поверит, что мы могли радоваться началу войны. Но это было… Мы были абсолютно уверены, что… войну закончим блистательной победой через две-три недели» («Литературная газета». 30 марта 1988. С. 6).